I

Часов в семь вечера, проезжая мимо дома Памфила Федосеевича, можно было подумать, по необыкновенному освещению комнат, что тут, верно, дело готовится к балу; бумажные люстры, изобретение Воронова, были во всем своем блеске; по углам – лампы на треножниках, по столам – подсвечники. Разодетая Степанида Ильинишна то пройдется по комнатам и смахнет белым своим носовым платком там и сям, по столам и стульям пыль; то побежит в девичью, которая в экстренных случаях обращается всегда в буфет. Сам Памфил Федосеевич, в каком-то павловских времен мундире, похаживает взад и вперед в беспокойном ожидании, осматривается и охорашивается в зеркало. Не должно забыть, что в подражание престарелым вельможам былого времени на нем плисовые сапоги; в одной руке огромная золотая табакерка, в другой – пестрый носовой платок. В этом беспокойстве ожидания гостей – вельмож нового века, и сверх того литераторов, он почувствовал всю необходимость ассистента и досадовал на себя, что не сказал Лукьяну Анисимовичу, чтоб приехал пораньше. Но Лукьян Анисимович, легок на помине, явился вовремя, также в мундире, но девятнадцатого столетия, с двумя коротенькими, разъехавшимися и оттопырившимися острыми фалдами сзади, в один ряд пуговиц спереди, с удушливым воротником.

– Ну, рад, что вы приехали, Лукьян Анисимович, а то меня уж скука взяла.

– Э, как вы примундирились, Памфил Федосеевич. Да ведь я бог знает с каких пор не видывал вас в мундире!

– А что, а? Тряхнул стариной!

– Славно, ей-богу, славно; а правду сказать, прежние мундиры как-то гораздо почтительнее.

_ Чу! Кто-то, кажется, приехал!

– Кто-то приехал!

_ Где ж Миша? Что он нейдет сюда? Иван, позови, братец,

Мишу!

_ Сейчас-с, фрак изволят надевать.

_ Степанида Ильинишна! Кто-то уж приехал!

– Неужели? Встречай же! Да где же Миша? Скажите-ему! Степанида Ильинишна села в гостиной, а Памфил Федосеевич вышел в сопровождении Лукьяна Анисимовича в залу.

В передней раздалось вдруг несколько юношеских голосов:

– Дома Лычков? – А! и ты приехал? Куда ж к нему? – Сюда, наверх? – А! здравствуй. Не рано ли? Я прямо из канцелярии: дело, братец, черт бы драл, думал до полночи задержит!

– Что ж это? Кто это? где ж Миша? – повторял Памфил Федосеевич, слыша, что восклицания вперебой все глуше и глуше, и только крикливые голоса и топанье стали раздаваться над потолком.

– Да что ж это за дурак Миша? Увел их к себе вверх, – продолжал Памфил Федосеевич, воротясь в гостиную. – Вверх ушли, матушка!

– Ах, батюшка, да придут!

– Чу! Кто-то еще приехал!

Снова в передней шум, говор, и снова все ушло вверх.

Еще кто-то приехал, и еще, и еще; над залой и гостиной такая топотня, что ужас.

Степанида Ильинишна не усидела, выбежала в залу, где Памфил Федосеевич и Лукьян Анисимович стояли в недоумении.

– Это бог знает что! – вскричала было Степанида Ильинишна, – там черти возятся!

Вдруг кто-то подъехал, Степанида Ильинишна бросилась в гостиную, дверь отворилась.

– А! Григорий Иванович!…

Вслед за Григорьем Ивановичем вошла, в огромных белокурых локонах, полная томная луна, водруженная на гибкий, зыблющийся стан, в раздутом шелковом платье, на крепко накрахмаленной шумящей юбке.

– Домна Яковлевна, – сказал Григорий Иванович, – известная по своим сочинениям…

– Ах!… За счастье поставляем, что вы сделали честь пожаловать; покорнейше прошу… Степанида Ильинишна!. Вот… Григорий Иванович сделал нам удовольствие…

– Я желала познакомиться с вами… Я так много слышала… – произнесла дева-поэт, приседая перед Степанидой Ильинишной.

– Очень приятно, очень нам приятно… Покорнейше прошу… Вы проводите также время в стихотворениях?

– Да-с, это любимое мое занятие.

– Это очень приятное занятие…

– Да-с, имея способность, нельзя жертвовать ею для каких-нибудь пошлостей…

Домна Яковлевна не успела кончить речи, как вошел Иван и дал знак барыне, что, дескать, кое-что нужно сказать.

– Извините, – сказала Степанида Ильинишна, выходя. – Что тебе?

– Михайло Памфилович приказал подавать чай.

– Это что! Чай? Кому?

– Да там много гостей у Михаила Памфиловича. – Что ж это он туда их завел? А?

– Не могу знать-с; только там их очень много; такие все бойкие господа.

– Скажи Мише, что здесь…

– Кто-то приехал! – сказал Иван, побежав в переднюю. Приехали Гуровы, знакомые, а потом еще знакомые, а вслед

за этими знакомыми Саломея Петровна.

– У вас вечер литературный, Степанида Ильинишна? У вас будет известный поэт, – сказала Саломея.

– Да-с, литературный.

– Неужели? Ах, боже мой, мы и не знали!

– Ах, Памфил Федосеевич! Что это значит, что вы в таком параде?

– Да как же, нельзя иначе.

– Так прикажете подать чай, сударыня? – повторил вопрос слуга.

– Подождать! Здесь подадут.

– Да барин три раза уже присылал.

– Где же Михайло Памфилович? – спросила Саломея Петровна.

– Позови Мишу!

В гостиной происходило уже тара-бара. Дева-поэт смотрела на всю толпу молча, презрительно и, видя, что тут дело идет не о поэзии, подозвала Григория Ивановича и спросила его: «Это-то литераторы?»

– Нет-с, они все наверху.

– Что ж мы туда нейдем?

– Как можно-с!

– Да что ж, они придут?

– Я полагаю-с.

Появился Михайло Памфилович, всем раскланялся в гостиной.

– Помилуй, что это ты загнал всех наверх? – спросила его шепотом мать.

– Прикажите, маменька, подавать чай ко мне, – сказал он,

не отвечая на ее вопрос.

– Где ж, братец, литераторы-то? – спросил шепотом Памфил Федосеевич.

– Ах, папенька, что это вы в мундире? – отвечал Михаил Памфилович, взглянув на отца.

– Да как же, братец! Что ж это…

– Михайло Памфилович, где ж ваш поэт? – спросила Саломея Петровна.

– Наверху, – отвечал он.

– Приведите его сейчас сюда и познакомьте меня с ним, слышите ли?

– Непременно-с, позвольте только, – отвечал торопливо озабоченный Михаил Памфилович.

– Вызовите, Михайло Памфилович, сочинителей сюда, – говорила одна пожилая знакомая. – Ну, что они там попрятались от людей; нам хочется хоть взглянуть на них.

– Я предложу… но нельзя же… – отвечал Михайло Памфилович, не зная, как вырваться из гостиной наверх, где действительно происходил литературный вечер: один поэт читал свои стихи, в которых описывал портрет дьявола.

– Браво, браво! Живой дьявол! Вот дьявол! – восклицали канцеляристы, не обращая внимания на Дмитрицкого, который сидел в углу на диване, курил сигару и в свою очередь дивился.

«Аи да литераторы!» – думал он.

Один из восторженных слушателей сидел подле окна, где на столике горела лампа. Окно было отворено, дым валил в него, как из трубы.

– Браво! Вот дьявол! – вскричал он и в восторге так ловко размахнулся рукой, чтоб аплодировать поэту, что стоявшая лампа, как ракета, полетела в окно и бух на перилы заднего крыльца. А на крыльцо в это время вышла Степанида Ильинишна, вызванная девкой послушать, что происходит вверху; осколки стекол, брызги масла обдали ее.

– Господи! Что это такое? – вскрикнула она, опомнившись от ужасу. – Миша! Миша! Убили меня… Господи! Это собрались какие-то разбойники!

– Ах!… Извините, сударыня, ей-богу, не нарочно, – отвечал голос из окна антресолей, и вслед за этим раздался хохот как будто нечистой силы.

Михаила Памфиловича тут уже не было; он предложил мнимому поэту сойти вниз, соблазнив его прекрасной дамой.

– Не хотите ли познакомиться с одной из замечательных московских красавиц? Вам, верно, она понравится, – сказал он ему.

– Кто она такая?

– Саломея Петровна Яликова.

– Большого круга?

– Большого.

– Богата?

– Очень богата; как поет! Я попрошу ее спеть что-нибудь.

– Пойдемте знакомиться с дамами: мне ваши литераторы не понравились, – сказал Дмитрицкий.

И сошел вниз вслед за Михаилом, Памфиловичем, который мимо отца (маменька в это время была на крыльце) подвел его к Саломее Петровне.

Побрившись, пригладившись, в венгерке, Дмитрицкий был хоть куда мужчина; статен, смел в движениях, с метким взглядом, за словом в карман не полезет, прикинется чем угодно, словом, человек с надежной внутренней опорой.

С первого взгляда он поразил Саломею Петровну так, что у ней заколотило сердце.

Войдя в комнату и обратив на себя общее внимание, он устремил на нее какой-то непреклонный взор, и ей казалось, что он уже обнял ее и она не в сипах ему противиться. – Я очень счастлив, – сказал Дмитрицкий подходя, – что первое мое знакомство в Москве так лестно для моего самолюбия.

– Без сомнения, это взаимно, – отвечала Саломея, вспыхнув, – такой у нас гость должен быть всеми встречен с радушием.

– Всеми? Избави бог, одному всех не нужно! – возразил Дмитрицкий по сердцу Саломее.

– Мне приятно, что и мои мысли согласны с вашими.

Дмитрицкий сел подле Саломеи, и они, не обращая ни на кого внимания, продолжали разговор, между тем как все прочие отдалились от них, как от жениха с невестой; говорили шепотом, посматривая на счастливую чету; только дева-поэт почувствовала в себе столько смелости, чтобы сесть подле Саломеи и принять участие в разговоре с поэтом.

Эта соседка очень не понравилась Саломее; окинув ее проницательным взглядом, она сказала Дмитрицкому:

– Пересядемте, пожалуйста: здесь так неловко, на этих креслах.

И с этими словами она пересела на маленький двухместный диванчик в углу гостиной и предложила Дмитрицкому сесть подле себя. Это была позиция, к которой ни с какой стороны нельзя было уже подойти неприятелю.

– Москва, может быть, вам понравится, – продолжала Саломея, – но люди – не знаю; до сих пор я не встречала этого… этого… великодушия, которое так свойственно человеку.

– Великодушие? О, это пища души! – перервал Дмитрицкий, поняв, что это слово должно играть важную роль в словаре Саломеи. – Великодушие! Я не знаю ничего лучше этого!… Как бы его определить?

– О, великодушие есть рафинированное[52] чувство!

«Именно, рафинад, душа моя!» – сказал Дмитрицкий про себя. – Именно… О, я понимаю вас! Вы должны сочувствовать всему, сострадать людям!

– Да, я очень чувствительна

– И не говорите, это видно; я уверен, что все недостатки их вы бы готовы были пополнить собою.

– Ах, как вы проницательны; я в первый раз встречаю такого человека.

– О, не говорите; знаете ли, я рад, что люди не совершенны; если б все женщины были хороши, я бы не встретил лучшей.

Эта фраза проникнула глубоко в сердце Саломеи, и оно заговорило: вот человек, которого я так долго и безнадежно искала. После этого, разумеется, невольно высказалась жалоба на судьбу, что судьба бросает человека в зависимость, не соответствующую ни его уму, ни его сердцу.

Все это Дмитрицкий очень хорошо понял и, разумеется, стал доказывать, что если судьба есть такое существо/которое бросает человека не туда, куда ему хочется, то и человек есть такое существо, которое может подниматься на нош и выходить из трущобы…

В заключение разговора Саломея, чтоб совершенно очаровать Дмитрицкого, присела за фортепьяно, взяла несколько аккордов, но почувствовала, что фортепьяно недостойно прикосновения ее руки».

– Ах, спойте, – сказал Дмитрицкий.

– Не могу, – отвечала Саломея, – это какие-то древние клавикорды! Я спою вам, когда вы будете у меня.

И разговор кончился тем, что Саломея Петровна предложила Дмитрицкому на другой же день быть у нее. Рассказав ей историю ломки экипажа, и что он здесь в ожидании своих людей без всего, Дмитрицкий извинился, что в подобном наряде он не решится делать визиты.

– Вы будете приняты без церемоний, как свой, и я вас непременно ожидаю.

– Вы так снисходительны; но муж ваш может принять это за невежество.

– О нет, за него я могу поручиться. До свиданья.

Саломея Петровна уехала, Дмитрицкий остался посреди гостиной без компаса. Он вспомнил, что тут есть хозяева дома, а между тем затруднялся узнать их. Из стариков мужчин Памфил Федосеевич более всех походил на гостя; из почтенных дам, хоть Степанида Ильинишна явно суетилась и часто выбегала ив гостиной по хозяйству, но одна старуха более ее походила на настоящую хозяйку, хлопоча об висте и предлагая всем сесть по маленькой. Однако ж Степанида Ильинишна сама вывела его из затруднения. Несмотря на озлобление свое против всех московских сочинителей, которые забрались к сыну и бушуют у него, и на досаду за невежество приезжего поэта, который, не рекомендовавшись еще хозяйке, любезничает в гостиной, Степанида Ильинишна подошла к Дмитрицкому.

– Очень благодарна, что вы почтили вашим расположением моего Мишу, – сказала она ему.

– Но я могу показаться вам невежливым, – прервал Дмитрицкий, – приехал в дом и по сию пору не. представлен вам и супругу вашему; я по крайней мере просил вашего сына познакомить меня…

– Ах, какой он! Извините его рассеянность… Памфил Федосеевич, вот наш гость желает познакомиться с тобою.

Дмитрицкий повторил свое извинение и перед хозяином, который в свою очередь стал извиняться, что это следовало бы исполнить ему, но что Миша не предупредил, и тому подобное.

Дмитрицкий в несколько минут очаровал всех и даже старуху, которой хотелось не терять времени и сыграть партию в вист.

Чтоб хоть взглянуть на карты, он сам вызвался вистовать, если только найдется партия. Партия составилась из пожилой старушки, Дмитрицкого, Лукьяна Анисимовича и самой хозяйки. Хотели уже разносить карты, но, к несчастию, литературная дева, долго выжидая случая побеседовать с известным литератором, решилась, наконец, обратить на себя его внимание чтением последнего своего произведения наизусть. Она без церемонии привязалась к Лукьяну Анисимовичу, увлекла его в литературный разговор, и, только что он сказал, что ужасно любит ее стихи, особенно с рифмами, она тотчас же предложила ему прочесть стихи, откашлянулась и начала декламировать о том, что чувства чувствуют, что душа жаждет, а сердце просит.

– Ах, как прекрасно! – сказала хозяйка, из должного приличия.

– Это ничего, – произнесла смиренно литературная дева, – если вам угодно, – продолжала она, обращаясь ко всем, – я прочту вам маленькую поэму, которая будет занимательнее.

Пожилая старушка закашлялась от досады; Дмитрицкий сказал что-то про себя и хотел было проходиться по комнате, но литературная дева обратилась к нему с предисловием.

– При вас, – сказала она, – мне совестно читать; я надеюсь, вы будете снисходительны к маленькому моему таланту.

– – О, помилуйте, – отвечал было просто Дмитрицкий, но подумал, что, верно, эта дева должна быть какая-нибудь литературная известность, и потому почел за долг прибавить: – Все ваши известные произведения так прекрасны, что мне остается заранее восхищаться и новым вашим произведением.

– Вы, вероятно, в рукописях читали мои стихотворения: я еще не решалась ничего печатать, – отвечала дева, – я не знаю, что такое печать, это пустяки; что прекрасно, то отпечатывается в памяти каждого.

– О, конечно! – отвечал Дмитрицкий нетерпеливо, – непременно! Так позвольте прослушать.

– Я вас должна предуведомить, что поэма, сочиненная мною, взята из истинного случая, из жизни одной моей знакомой… Судьба ее была удивительна, вы увидите сами.

Литературная дева откашлянулась, сделала движение вроде польки, и произнесла:

В одной из деревень губернии Тамбовской…

– Я должна предуведомить, – сказала она остановись, – что происшествие случилось в Московской губернии; но я отнесла его к Тамбовской; это было необходимо, потому что все лица поэмы моей еще живы… сверх того, я переменила имена…

В одной из деревень губернии Тамбовской…
Жил некто, коего мы имя умолчим,
А назовем примерно: Полозовской…

– Полозовской? Верно, Денис Иванович, – сказала почтенная старушка. – Любопытно послушать про него. Вы, стало-быть, знакомы с ним?

Литературная дева смутилась.

– Я никак не думала, – сказала она, – что выдуманная мною фамилия существует, я ее заменю…

Итак, рассказ свой продолжим.
Он был женат; его супруга
Была подобие и ангела и друга…

– Ну, в этом прошу извинить, я их коротко знаю: всегда жили как кошка с собакой.

– Ах, боже мой, я не о том Полозовском пишу, который вам известен; это не Полозовский, а положим, хоть Зимовский.

– Такой и фамилии нет во всей Тамбовской губернии; все помещики до одного мне известны; может быть Сановский, да он холостяк.

– Я повторю известный стих: «Но что нам нужды до названья, положим, что звалась Маланья».

– Кто? Жена-то Дениса Ивановича?… Извините!

– Это не мои стихи-с и не относятся к поэме, – отвечала презрительно литературная дева, – это стихи Дмитриева.

– Дмитриева? Так кто ж их не читал?… Прощайте, матушка Степанида Ильинишна!

– Что это? Куда ж вы?

– Пора, nopa!

– Да ведь вы хотели в вистик сыграть?

– Да когда ж, матушка, мы сядем? В полночь? Если играть, так играть; золотое время терять нечего!… Вы играете?

– С величайшим удовольствием, – отвечал Дмитрицкий.

Между тем вся публика, совокупившись в гостиную слушать поэму, во время возникшего спора чинно разбрелась по комнатам; в гостиной осталась партия виста да озлобленная литературная дева.

Хозяйка из приличия сказала было ей: «Уж извините, до другого разу»; но она, ни слова не отвечая, крикнула:

– Григорий Иванович, поедемте! – присела и вышла из гостиной.

– Что это за халда, матушка, выдает стихи Дмитриева за свои?

– А бог ее знает! Григорий Иванович привез за сочинительницу стихов.

– Сочинительница! Я тотчас вывела ее на чистую воду; вздумала выдавать историю, что случилась с Денисом Ивановичем, за свою! Ведь, как вы думаете, она уверена была, что здесь никто его и не знает; а я как назло тут.

– Какая ж история случилась с этим помещиком?

– И это соврала: Денис Иванович совсем не помещик, а чиновник. Жена его, которую она назвала Маланьей, совсем не Маланья, а Матрена; история вышла пасквильная – разошлись; а причина-то смеху достойная. Поехал Денис Иванович в Москву, пробыл там, кажется, с месяц да повредился там, что ли, бог его знает; только, возвратившись, вдруг ни с того ни с сего, еще и не поздоровавшись, говорит: «Скажи, Матрена Петровна, слава тебе господи, мужик лапотки сплел». – «С чего ты взял, что я буду говорить», – сказала Матрена Петровна. – «Сделай милость, скажи!» – «Вот пристал!» – «Да скажи же, Матрена Петровна, скажи!» – «Не скажу!» – «Эй, говорит, говори, а не то плохо будет» – «Пошел ты к черту!» – прикрикнула с досадой Матрена Петровна. – «Кто, я к черту? Так пошла же ты сама к черту!» И пошел дым коромыслом; слово за слово – ссора! Насилу усовестили. Дело-то все вышло в том, что в Москве Денис Иванович начитался какой-то книги, как узнавать, любит жена мужа или нет.

– Какая ж это книга? – спросил Памфил Федосеевич. – Я не слыхал о такой книге.

– Не знаю, – прибавил Лукьян Анисимович.

Послали наверх за Михаилом Памфиловичем: он водится с литераторами, так должен знать; но и Михайло Памфилович не имел об ней понятия и побежал справиться у гостей своих.

– Так вот видите ли, помириться помирились; да в первый же день опять поссорились. Денис Иванович из Москвы же вывез какое-то новое кушанье: вишь, черепаховый суп из телятины, и велел повару приготовить; ест да похваливает: «Попробуй, – говорит Матрене Петровне, – чудо!» – «Поди ты, пожалуйста, с своим супом!» – «Сделай милость, отведай! Это такая роскошь, прелесть, что на удивление!» – «Ни за что не отведаю; я и подумать не могу о черепахе: это такая скверность, так с души и воротит!» – «Ну, сделай одолжение, попробуй! Для меня! Ведь это из телятины, только называется черепаховым». – «Ни за что!» – «Так ты не хочешь даже и отведать?» – «Не хочу!» – «Так черт же с тобой!» Да как хлоп по тарелке, тарелка вдребезги, а весь суп в лицо Матрене Петровне. Ну, тут уж и средств не было примирить; твердит одно: «Как, для меня даже дряни какой-нибудь не хочет в рот взять; да добро бы есть, а то просто – отведать!»

Продолжение рассказа было прервано приходом Михаила Памфиловича, который объяснил, по сделанной справке, что о том, как перебранились мужья с женами за лапоть, напечатано не в книге, а в журнале, называемом «Наблюдатель», и что повесть о том, как мужик лапоть сплел, сочинил казак Луганский[53]. Начались суждения, зачем сочинять такие журналы, за которые можно ссориться, и для чего варить такие французские супы из всякой гадости, от которых порядочного человека может стошнить.

Между тем наверху происходили литературные прения; кроме двух самобытных поэтов, тут была всё образованная молодежь, читавшая ежемесячные журналы и почерпавшая из них ту премудрость, которая основывает все на своем собственном убеждении и на своем внутреннем чувстве. Один из них вместо пошлого русского слова восторг говорил все по-гречески: пафос! м это придавало его речи какое-то особенное возвышенное значение; другой перебивал его вопросом: позвольте, позвольте! Какой же из этого результат? Третий говорил, что всё это пустяки и что рассуждать не так должно! Четвертый остановил бегающего то вниз, то вверх Михаила Памфиловича словами: «Что ж, братец, не едут твои литераторы? Мне бы хотелось прочесть моего Демона!» Михаиле Памфиловичу ужасно как хотелось объявить, что один из известных литераторов есть налицо; но он дал слово молчать до времени.

Литературный вечер кончился вверху шумной беседой канцелярских служителей, а внизу вистом.

На другой день Дмитрицкий просил Михаила Памфиловича, чтоб послать ему нанять извозчика: Михайло Памфилович предложил ему свой экипаж, но он никак не согласился на это и отправился в фаэтоне осматривать Москву и ее достопримечательности, только не по части археологии.

Это было на другой день; но в тот же день Саломея Петровна, воротясь домой, завела разговор с своим Федором Петровичем о доходах имения и предложила ему воспользоваться хорошей погодой и, нимало не откладывая, съездить в имение, покуда не начались осенние дожди. Но Федор Петрович так разленился, что и думать не хотел о поездке. Упрек, что он мало занимается хозяйством имения, не подействовал. Других средств нельзя было употребить.

– Я уж чувствую, что и с твоим имением будет то же, что с батюшкиным: деньги растранжиришь, как батюшка, и хоть по миру иди.

– Чем я транжирю, Саломея Петровна?

– Да мало ли, и не пересчитаешь пустяков, которые ты покупаешь поминутно!

– А например?

– Я уж не говорю о твоей птичьей охоте, о брошенных деньгах на канареек и соловьев, которых ты развел как в птичнике; положим, что это составляет твое единственное удовольствие; но зачем мы занимаем такой огромный дом, зачем накупил ты эти пустые, но дорогие вещи?

– Да ведь это всё… сами вы, Саломея Петровна, говорили мне, что нужно купить.

– Я же виновата! Кому же быть расчетливым, как не мужу! Вдруг шаль заплатил четыре тысячи рублей!

– Да ведь она вам понравилась.

– Положим, что мне понравилась; но я ли платила деньги; вещь, которая стоит много тысячу рублей, а платишь четыре!

– А я почему знаю, что стоит.

– Зачем же ты берешься сам покупать?

– Ну, покупайте сами, выйдет все равно.

– Нет, не все равно; если б я сама располагала деньгами, я бы берегла их и не желала бы того, что не по состоянию.

– Да кто ж вам мешает располагать; мне легче. Возьмите и деньги на расход.

– Давай, это гораздо будет лучше.

Федор Петрович отпер бюро, выдвинул ящик с деньгами.

– А это что ж за деньги? – спросила Саломея Петровна.

– Это… взяты из Опекунского совета…

– Зачем это? давно ли ты взял?

– Да нужно было.

– Да я желаю знать; я уверена, что между нами нет тайн.

– Да батюшка ваш просил на короткое время взаймы.

– Папа? Прекрасно! Да он оберет тебя совсем! Папа! Не только мне приданого не отдал, да еще хочет меня обобрать! Нет, этого не будет! Этого я не позволю!

– Да как же, Саломея Петровна, я обещал.

– Скажи, что деньги у меня; пусть ко мне обратится с просьбой! Где билеты? Я их к себе спрячу: я вижу, что у тебя они недолго належат, придется идти по миру!

– Я билеты отдам; а уж эти, ей-богу, Саломея Петровна, надо дать батюшке: он очень нуждается, говорит, что опишут все имение, если не отдаст долгу; уж куда ни шли пятьдесят тысяч.

– Пятьдесят тысяч! Что ты это! Никогда! Прожил свое состояние, да за мое хочет приняться! Никогда этого не будет!

И с этими словами Саломея Петровна взяла пук ассигнаций и билеты и вышла из кабинета.

– Этот дурак кожу снять с себя позволит на заплату чужого кафтана! – говорила она, запирая деньги и билеты в свое бюро.

Этим день кончился; новый день Саломеи Петровны начался заботой о туалете. В одиннадцать часов она была уже в гостиной убрана очень пленительно. Предчувствуя, что Федор Петрович будет только мешать умной и интересной беседе ее с поэтом, она выживала его из дому. Он съездил за ее необходимостями, воротился, и хоть снова выдумывай необходимости; потому что Дмитрицкий еще не приезжал. Саломея Петровна успела найти еще поручение, но гость на двор, и он на двор. Можете себе представить ее досаду!

Дмитрицкий влетел в гостиную, не обращая внимания на приехавшего в одно время с ним и вместе вошедшего в гостиную.

– Федор Петрович, наш известный литератор, желал с нами познакомиться, и я просила его сделать нам эту честь.

– Очень приятно, покорнейше прошу, – сказал Федор Петрович, всматриваясь в сабельку с рядом разных крестиков на груди Дмитрицкого.

– Да-с, я так много слышал от общего нашего знакомого об вас, что желал непременно познакомиться с вами, тем более что и вы служили в военной службе.

– Как же-с. А вы где изволили служить?

– На Кавказе, потом вышел в отставку и занимаюсь моим любимым искусством.

– Федор Петрович, – сказала Саломея Петровна, – ты бы приказал подать закуску.

– Сейчас, сию минуту, – отозвался Федор Петрович и вышел.

Дмитрицкий понял, что присутствие мужа тяготило Саломею Петровну, и не предвидел никакого удовольствия провести время между двумя супругами.

– Я хотел раньше быть к вам; но меня задержал странный случай… На свете, должно быть, очень много угнетенных нищетой.

– Что такое с вами случилось?

– На улице остановила меня девушка просьбой купить у нее разные женские рукоделья, ридикюли, снурочки и прочее. «Мне, милая моя, не нужно это». – «Купите, сделайте одолжение! – сказала она умоляющим голосом, – вы спасете от голоду целую семью нашу. Мы трудимся, работаем, чтоб добыть кусок хлеба; но никто не покупает у нас, и хуже еще: дают такую цену, дороже которой стоит материал». – «Велико ваше семейство?» – спросил я. – «Матушка и четыре сестры». Чувство сожаления проникло меня, и я пожелал видеть это несчастное семейство. Я был там.

– И убедились в их бедности?

– О, очень. Без сострадания нельзя смотреть. Я отдал все, что имел с собою.

– Как вы великодушны!

– Это обязанность каждого человека; о, если б вы видели это семейство!

– Сейчас подадут, – сказал, входя, Федор Петрович.

Саломея Петровна вскочила, встретила его в дверях и сказала на ухо:

– Пожалуйста, не заводи разговора, извинись, что тебе надо ехать; а то он бог знает сколько просидит и меня задержит; а я собралась к Радужиным.

– Да вы поезжайте, а я с ним останусь; мне еще будет приятно провести время с военным человеком.

– Хорошо! – отвечала с досадой Саломея Петровна и вышла в залу.

Человек внес завтрак; Федор Петрович стал потчевать; Дмитрицкий выпил, закусил,»и от нечего говорить стал расспрашивать Федора Петровича, где он служил, долго ли, счастливо ли, давно ли вышел в отставку; а между тем Саломея Петровна, проникнутая какой-то ревностью, что муж отбивает у нее гостя, с которым ей так хотелось наговориться, душой которого хотела бы она пополнить, напоить свою душу, алчущую света ума и пламени сердца, стояла, ломая руки, в зале у окна и, казалось, искала и внутри и вне себя оружия, чтоб не только изгнать противника из гостиной, но даже согнать со двора.

– Столяр принес диванчик, который изволили заказывать, – сказал вошедший человек.

– А! где?… хорошо… вызови Федора Петровича: пусть он посмотрит и заплатит деньги, – сказала Саломея Петровна и пошла в гостиную.

– Федор Петрович, к тебе кто-то пришел.

– Сейчас! – отвечал Федор Петрович, занятый рассказом, – так вот-с, я сижу, вдруг входит в военном сюртуке… человек, рекомендуется, говорит, что майор в отставке…

– Федор Петрович, там ждут тебя!

– Да вот я сейчас доскажу.

И Федор Петрович досказал проделку (мнимого майора и, наконец, извинившись, вышел в залу, где встретил его человек с извещением, что столяр принес диванчик.

– А мне то что! нешто я заказывал! Скажи барыне.

– Да барыня приказала вам сказать.

– Вот тебе раз! где?… Ну, пусть поставят в кабинет Саломеи Петровны, – сказал Федор Петрович и пошел обратно в гостиную.

Саломея Петровна воспользовалась и мгновением.

– Не можете ли вы доставить адрес этой несчастной фамилии, – сказала она Дмитрицкому по выходе мужа, – я хочу посетить ее и помочь, чем только могу.

– Адрес сегодни же доставлю вам чрез Михаила Памфиловича. Если вы намерены посетить их завтра, то я предуведомлю.

– Пожалуйста, я буду тотчас после обеда, часов в шесть. Вы уже едете?

– Сделайте одолжение, прошу покорнейше вперед, – сказал Федор Петрович, встретив гостя в дверях.

– С особенным удовольствием.

– Вам, Саломея Петровна, покойный диванчик привезли, – сказал Федор Петрович, проводя Дмитрицкого до передней.

– Знаю, – отвечала Саломея Петровна невнимательно.

На другой день… Но не угодно ли и читателю посетить бедное семейство, мать с четырьмя или пятью дочерьми, которые трудятся день и ночь и не могут выработать для себя необходимого.

Вот, на самой стрелке между двух главных улиц, стоит одноэтажный дряхлый домишко. На углу лавочка; с одной улицы ворота на двор и калитка.

К этому-то домику подъехал на другой день в шесть часов вечера Дмитрицкий и, приказав извозчику отъехать в сторону, вошел во двор; в сенях встретила его девушка.

– Ах, это вы? – сказала она.

– Это я, – отвечал Дмитрицкий, входя в комнату, где встретили его с распростертыми объятиями еще четыре девы, с восклицанием: «А! наш благодетель!»

– Здравствуйте, сударь! – сказала сидящая в другой комнате пожилая женщина.

– Это что! это что за роскошь! – вскричал Дмитрицкий, взглянув на дев. – Смывай румяны! прочь наряды! А ты, матушка! что ты не смотришь за дочками! разве такая бедность бывает? Ну, хорошо, что я не запоздал! Да прошу у меня глядеть смиренницами!… сидеть за работой! А вы, сударыня, Улита Роговна, насурмились? Это что за прическа?

– Это урики.

– Ну, ну, ну, прочь урики!

– Эх вы, благодетель! – сказала одна из девушек, которую Дмитрицкий очень неучтиво поторопил переодеваться в другую комнату.

– К чему наставили столько свечей? прочь! одной с вас довольно. Э-ге! совсем просмотрел было картинную галерею! Долой!

И Дмитрицкий сам сорвал с гвоздей разные картинки в рамках и побросал их под постель; стекла летели вдребезги.

– Что ж это вы все бьете! ведь это денег стоит! – сказала, разгневавшись, пожилая женщина.

– Помилуй, матушка, прилична ли здесь притча о блудном сыне! с ума ты сошла! Ай, ай, ай, трубки!… Чу! кажется, приехала? встречай!

Маленькая новомодная колясочка на плоских рессорах, без задка и, следовательно, без человека, остановилась подле калитки. Дама вошла в калитку, ее встретила мать семейства на крыльце, а Дмитрицкий в дверях.

– Ах, и вы здесь? – сказала Саломея Петровна.

– Я хотел сам представить вам бедное семейство.

– Тем приятнее мне, что мы общим участием поддержим несчастных.

– Вот та несчастная женщина, которую кормят своими, трудами эти девушки, – сказал Дмитрицкий.

– Это все ваши дочки? – спросила Саломея Петровна, смотря в лорнет на девушек, которые встали и, потупив глаза, присели, – как труд истомил их! – продолжала она, – ах, бедные!… Вы давно уже в Москве?

– Ах, давно, сударыня, ваше сиятельство, – отвечала с глубоким вздохом плачевным голосом мать пяти дочерей, отирая глаза платком. – Муж помер, оставил меня в бедности, кормись, как хочешь!…

– Вы найдете во мне помощь, милая; на первый раз… прошу принять.

– Позвольте поцеловать ручку! Благодарите!

Четыре из девушек бросились также к руке Саломеи Петровны; но одна, едва воздерживаясь от смеху, выбежала в другую комнату.

– Чего вы боитесь, миленькая? – сказал Дмитрицкий, кинув на нее грозный взгляд.

– Вот тебе раз! буду я руку целовать! – тихо проговорила девушка.

– Одна из них немного помешана, – сказал Дмитрицкий, склонясь к уху Саломеи Петровны.

– Ах, я думаю, они все близки к этому; на них страшно смотреть: какие бледные лица с впалыми щеками, какой «мутный взор, губы синие… Это ужасно! – отвечала Саломея Петровна «тихо. – Но как здесь чисто, опрятно, – продолжала она, осматривая комнату и потом входя в другую.

– Позвольте вас, сударыня, хоть чайком попотчевать.

– В угождение тебе я выпью чашку, – сказала Саломея Петровна, садясь на стул и заводя разговор с Дмитрицким об отчаянных положениях, в которые люди могут впадать.

Между тем как старуха и девушки хлопотали о самоваре, бегали в лавочку, то за водой, то за сухарями, то за сливками, Саломея Петровна могла свободно вести с Дмитрицким разговор, никем не нарушаемый.

– Что страдания бедности, – говорит Дмитрицкий, – ничего! Эти люди живут все-таки посреди своих грязных привычек, сыты и счастливы; истинные несчастия не посереди этого класса людей, а в высшем сословии, посереди довольствия животного… там истинная бедность – бедность духа, и недостатки – недостаток сочувствия, недостаток любви.

– Ах, как вы знаете сердце человеческое! – сказала вне себя Саломея Петровна, – и этим недостаткам ничем нельзя помочь!

– Да, кто слаб душой, о, тот не вырвется из оков, в которые его могут бросить обстоятельства… Но знаете ли… я буду с вами откровенен, как ни с кем в мире… но, между нами.

Румянец довольствия пробежал по лицу Саломеи Петровны.

– О, верно, во всяком случае эта откровенность будет вознаграждена взаимной, – сказала она.

– Я искал любви и сочувствия; но отец и мать требовали, чтоб я женился на девушке по их расчетам – я женился…

– Вы женаты?

– Да, я женился; но у меня нет жены, ну, просто нет! Есть какое-то существо, которое ест, пьет, спит, ходя и лежа ничего не чувствует, ни об чем не мыслит; я уехал и изнываю без пристанища сердцу! Кто теперь достоин более сожаления – я или эти всепереваривающие желудки?…

– О, я вас понимаю! – произнесла Саломея Петровна, едва переводя дыхание и подавая руку Дмитрицкому, – я вас понимаю, и никто вас так не поймет!

– Как дорого это сочувствие! – сказал Дмитрицкий, прижав крепко руку Саломеи Петровны к устам.

– Ах, теперь я не в состоянии; но в следующий раз, когда мы увидимся, я открою вам и мои сокровенные тайны и мои страдания.

– У вас в доме наш разговор не может переходить в излияние откровенности, – сказал Дмитрицкий задумчиво.

– Ах, да! вы это поняли.

– Понял. Здесь, сочувствуя угнетенным несчастиями, мы можем сочувствовать и друг другу.

– Ах, это правда, – произнесла Саломея, вздохнув глубоко и остановив томный взор на Дмитрицком.

Допив чашку чаю, она встала.

– Завтра я посещу вас опять; я позабочусь об вас. Не утомляйте себя, милые, трудами, отдохните.

Бросив прощальный взгляд на Дмитрицкого, она вышла.

– Фу! свалилась обуза с плеч! Ну, прощайте, и мне пора! – сказал Дмитрицкий потягиваясь.

– Конечно, чего ж еще более! – сказала горделиво отвергнувшая честь поцеловать руку Саломеи Петровны.

Дмитрицкий вышел.