I

Какие же противные судьбы помешали Дмитрицкому приехать на родину? Вот какие: он уж был на пути к Путивлю; но дорога лежала как раз через тот самый город, где Щепиков был городничим и где бедная заключенная Саломея приведена была в дом его благородия для шитья белья. Сначала посадили было ее работать в так называемую девичью, а правильнее бабью; потому что Катерина Юрьевна никогда не держала у себя в доме девок, зная, что этот народ балуется; но когда сама Катерина Юрьевна вышла в девичью и взглянула на Саломею, то тотчас же отдала приказ посадить ее работать в мезонине.

Щепиков, возвращаясь из полиции домой, вошел к себе не с парадного подъезда; но, считая необходимым заглянуть по хозяйственной части в конюшню, в сарай и в людскую, вошел со двора через кухню и девичью. Тут он приостановился и спросил у старой Маланьи:

– А где ж колодница, которую привели из острога шить белье?

– Барыня приказала посадить ее в мезонине, – отвечала Маланья.

– А! а для чего?

– Да кто ж здесь будет стеречь ее? А там запер дверь снаружи и стеречь нечего.

– Да, конечно, – сказал Щепиков, подумав что-то.

Этот мезонин был не что иное, как светелка на чердаке, ход из сеней. Здесь обыкновенно вешали сушить белье. Окно светелки выходило не на улицу, а на сторону к каменной высокой стене, которая разделяла деревянный одноэтажный дом, занимаемый городничим, с заездным двухэтажным домом. Против светелки были два окна, и расстояние так было близко, что обитатель светелки мог разговаривать шепотом с постояльцем, занимающим на постоялом дворе комнату для ночлега проезжих, откуда можно было наслаждаться видом и светелки и крутой деревянной крыши, которая проросла мохом и уподоблялась зеленому лугу на скате горы.

По приказу барыни, Маланья, что-то вроде ключницы и ларечницы в доме, отвела Саломею наверх и омеблировала светелку стулом с перевязанными ногами и старым матрасом, который за негодностью, съеденный молью, валялся на чердаке.

– Работай себе, мать моя, тут тебе будет хорошо; уж все не то, что в тюрьме. Как смеркнется, я тебе и поужинать принесу.

Поселив таким образом Саломею, Маланья вышла, приперла дверь, наложила пробой и заткнула колышком.

Среди людей человек самый несчастный как-то всегда спокойнее: наружные впечатления чувств развивают думы, которыми питается горе. В кругу веселых печальный смотрит на них, или удивляется с сожалением нелепой их радости, или завидует им, или презирает их, забывая самого себя; в кругу заботливых, хлопотливых, суетливых, дорожащих каждым мигом жизни, человек, потерявший цену жизни, опять-таки смотрит на суету сует, думает: «Чего эти люди хотят, чего ищут?» – и забывает себя. Но в уединении все чувства сосредоточены в самом себе, нет для них развлечения; нет пищи взору видеть, уху слышать, нет настоящего; куда ж скрыться от пустоты, как не в прошедшее и не в будущее? В прошедшем пища – горе воспоминания, в будущем – тоска ожидания.

Оставшись наедине, Саломея не могла приняться за работу, она бросилась на матрас с отчаянием и лежала как беспамятная. Настал вечер, дверь отворилась, вошла Маланья с чашкой.

– А ты уж спишь? На-ко щец.

– Благодарствуй, мне не хочется есть.

– Ну, как изволишь, спи себе. Маланья вышла и приперла дверь.

Саломея рада была бы забыться, но не могла; ей душно, она мечется, срывает с головы платок, открывает окно, садится подле, и мысли ее полны отчаяния, глаза вымеряют высоту. Посреди тишины послышался колокольчик, все ближе и ближе, и вот коляска остановилась подле заездного дома. Поднялся говор и шум; это развлекло Саломею, она прислушивалась; но вскоре все снова утихло, кругом тишина; Саломея снова предалась мыслям; облокотясь на окно и склонив на ладонь голову, она смотрит на яркую луну, которая, кажется ей, быстро катится по волнам облачков. Вдруг одно окно заездного дома против светелки с шумом растворилось, и отдернулась занавеска.

– Фу, жара, духота какая! скверность! – раздался голос в окне.

Саломея вздрогнула. Этот голос был очень знаком ей.

– Фу! Что за гадость эти городишки с своими растеряциями! Хоть бы из окна окатило свежим воздухом! – продолжал, высунувшись из окна, какой-то мужчина, в котором трудно было не узнать Дмитрицкого. Он сдернул с головы парик и начал им прохлаждать себя как веером.

Саломея устремила на него глаза, и вдруг взор ее дико загорелся, бледное лицо жарко вспыхнуло, из взволновавшейся груди готово было вырваться восклицание; но она как будто подавила в себе женскую слабость, задушила звук и сжалась, припала как тигрица, чтоб одним прыжком прянуть на близкую жертву. Выкатившаяся луна из-за тучи осветила слегка Саломею. Дмитрицкий заметил ее. В окошечке терема горячее женское личико, пламенные очи, распавшиеся по открытым плечам волоса… все это озарено луною – воображение разыгралось. «Чудо!» – подумал он и послал рукой поцелуй.

– Это он, он! – прошептала Саломея с злобною радостью, – не узнал меня!

Она поотдалилась немного от окна.

– Куда ж ты? душенька! хорошенькая! о ты, кто бы ты ни была, простая смертная или богиня. Послушай! я перепрыгну к тебе!

Саломея не сводила глаз с Дмитрицкого, дрожащие уста ее как будто шептали:

– Поди, поди сюда, блаженство мое! Поди сюда, низкая душа! Я обовьюсь около тебя змеей, я задушу тебя в своих объятиях!

– А! что говоришь ты? – продолжал Дмитрицкий, давая знак руками, что он во что бы ни стало, а преодолеет все преграды, разделяющие его с таинственной заключенной в тереме красавицей. – Можно? Ты одна?

Саломея кивнула головой.

«Наша! – подумал Дмитрицкий, и, вымеряв глазом расстояние окон, он также кивнул головой и подал знак: – «Сейчас же буду твой!»

Потом, задернув занавеску, крикнул:

– Эй! молодец! я на этом проклятом диване с клопами спать не буду; принеси мне две доски и положи на стульях.

– Да будьте спокойны, ваше сиятельство, клопов у нас не водится, – сказал трактирный молодец.

– Что велят, то делай! – крикнул Дмитрицкий.

– Есть доски, да длинноваты.

– Ну, тем лучше, неси!

Длинные доски были принесены и положены на стулья. Черномский, или, вернее, Желынский, в должности Матеуша, стал стлать постель.

– Да ну, скорее! я, мочи нет, спать хочу.

– А пан заказал ужин.

– Не хочу, ешь сам. Ступай.

– А раздеваться, пан?

– Не буду; так лягу, чтоб не заспаться. Ступай!

Желынский вышел, а Дмитрицкий торопливо отдернул занавеску, послал поцелуй к таинственной деве и принялся потихоньку, без стуку, разбирать постель. Одну доску перекинул он мостом чрез пространство между окном и забором, с другой отправился по этому мосту и устроил переправу до окна светелки:

Саломея затрепетала, когда он прыгнул в окно и тихо проговорил:

– Душенька!

В это самое время Щепикова мучила бессонница; он приподнялся тихонько с ложа, на котором покоилась уже добрым сном Катерина Юрьевна; но она была чутка.

– Куда ты? – спросила она сквозь сон.

– Никуда, душа моя, спи! – отвечал Щепиков, надевая халат.

И он пошел дозором; выбрался в сени и потом, едва дотрогиваясь до ступеней, на четвереньках, как кошка, взобрался по крутой лестнице на чердак, сделал несколько шагов к светелке и вдруг присел от ужаса,

– Чудо, роскошь, восторг! да ты просто наслаждение! – раздавалось там вполголоса.

– Постой, постой! – послышался женский голос.

– Чего стоять, радость моя…

– Постой! – И вдруг что-то грохнулось с страшным стуком, и задребезжало разбитое стекло.

– Что ты это? – кто-то вскрикнул.

– Ничего, – отвечал женский дрожащий счастием и блаженством голос, – я только сбросила доску!…

– Ах, безумная! что ты сделала! Как же я отсюда выйду?

– Зачем уходить? Ты не уйдешь отсюда, не оставишь меня! Теперь ты мой, душа моя, друг мой! Обними свою богиню, ласкай… а я вопьюсь в тебя!…

– Ах, черт, да это в самом деле богиня или безумная!

– Куда? Нет, я тебя не пущу! Не пущу, жизнь моя!

– Прочь! вцепилась когтями! с ней не сладишь!

– Какое счастие! Какое благо!

– Тс! Что ты кричишь! Ах, проклятая!… Кто-то идет!…

– Ничего!… Это шум… Это сюда идут… Куда? Нет! Ни шагу от меня! Теперь ты мой!

– Шутки!

– Нет! Не шутки!… Я блаженствую, пользуюсь минутой счастия, обнимаю тебя, целую!

– Караул, караул! – закричал Щепиков, услышав страшную борьбу и крик, поднявшийся в светелке.

– Идут… Пусти, дьявол!

– Нет! не пущу!… Мои руки крепче оков, они так и окостенеют! Чувствуешь ли ты колодку на шее?… Это я, твоя Саломея, любовь твоя…

– Саломея?… о… проклятая! демон!

Между тем как эта сцена происходила в светелке, весь дом поднялся уже на ноги. Доска, которую Саломея столкнула с окна светелки, ударилась концом в окно спальни, где покоилась Катерина Юрьевна. Она вскочила с испугом, хватилась мужа – его нет, подняла крик, выбежала в девичью, перебудила своих баб, послала будить людей и дворню, послала в полицию; а между тем ходит со свечой по всему дому и ищет мужа, – внизу нет.

– Посмотри-ко в светелке! – говорит она Маланье, – ведь там колодница?

– Там, сударыня.

И вслед за Маланьей Катерина Юрьевна взбирается на лестницу, а Щепиков навстречу.

– Что это такое, сударь? Это что?…

– Караул! Людей сюда! Послать в полицию! – кричит Щепиков, – скорее!

– Слышишь? – раздался громкий голос Саломеи в светелке, слышишь, – «Людей, полицию!» Нас хотят разлучить!…

– Сюда, сюда! – кричит снаружи Щепиков. Отворяй светелку!

Дверь отворилась; несколько полицейских солдат, а за ними Щепиков, жена его, люди вошли 1 в светелку.

– Помогите! – вскричал Дмитрицкий, около шеи которого обвилась Саломея, как змея, – помогите, безумная душит меня!

– Берите их, берите! – кричит Щепиков.

– Позвольте, – сказал Дмитрицкий, освобождаясь от Саломеи, – я граф Черномский, остановился подле, окно против окна; вдруг вижу эту безумную, которая кричит: «помогите, помогите!» Я думал, что пожар, бросился в окно, спасать ее…

– Не верьте, не верьте сказкам! Это мой любовник, душегубец! Мы вместе с ним грабили и душили людей! – вскричала Саломея.

– Вяжите им руки! – вскричал Щепиков.

– Позвольте, – сказал Дмитрицкий, – справьтесь в заезд-ном доме, там мой экипаж и человек, я в ночь приехал…

– Тащите его в полицию! – вскричал Щепиков.

– А эту-то, а эту-то? – вскричала Катерина Юрьевна, – здесь оставить, что ли? Вяжите и ее, тащите и ее вон!

– Постой! Обыщите его! – сказал Щепиков своей команде.

Приказание городничего тотчас же было исполнено; десять рук полезли шарить по карманам и, вынув бумаги и» довольно толстый конверт, передали городничему.

– Теперь я спокойна, мы неразлучны с тобой! – проговорила, задыхаясь, Саломея, когда ее повели вместе с Дмитрицким. Глаза ее пылали, лицо горело; с распущенными, разбросанными волосами она казалась безумной.

– Вы будете отвечать! – сказал Дмитрицкий Щепикову.

– Хорошо, приятель! – отвечал Щепиков.

Саломею и Дмитрицкого с связанными руками препроводили в полицию. Допрос отложен был до утра, а до допроса сонные будочники толкнули их в арестантскую избу с разжелезенными окнами и заперли.

На нарах лежало несколько колодников в оковах и без оков. Так как прибыль постояльцев была не новость для них, то они сквозь сон взглянули на прибылых и захрапели снова.

На бледном лице Саломеи выражалось то злобное равнодушие к судьбе своей, которое составляет противоположность отчаянию.

– Я теперь вполне счастлива! – сказала она, садясь на пустое место нар. – Мое желание исполнилось, я опять с тобой!…

– Проклятая баба! – отвечал Дмитрицкий, ложась на нары, – попутал черт связаться!

– Не черт, мой друг, а пламенная любовь, – сказала спокойно, но язвительно Саломея, – ты слишком был ветрен, я тебя опутаю оковами любви.

И она потрясла оковами, лежащего подле нее колодника.

– Молчи, проклятая баба! я спать хочу!

– Спи, дитя мое, я убаюкаю тебя, спою колыбельную песню.

И Саломея запела:

У кота ли, воркота,
Колыбелька хороша!

– Вот чертов певец явился! – проговорил один из колодников.

Саломея еще громче запела; она, казалось, была очень счастлива, и ей как будто невольно пелось.

– Я заткну, брат, тебе глотку! – крикнул опять сквозь сон колодник, подле которого сидела Саломея.

– Не тронь ее; пьяную бабу не уймешь, как расходится, – прохрипел другой.

Дмитрицкий, казалось, крепко спал.

– Уснул, – сказала Саломея, – ты спишь, мой друг? – И она подошла к Дмитрицкому, дернула его за рукав.

– Послушай, ты спишь?

– Поди ты прочь! бес! – вскричал он, очнувшись.

– Ну, спи, спи! я тебя не беспокою; я буду гонять мух от тебя; здесь тьма мух. Ш-ш!

– Пьфу, черт какой! – вскричал Дмитрицкий, соскочив с нар.

– Что ж ты не спишь, друг мой? Может быть, тебе жестко лежать? Ничего, можно привыкнуть.

– Послушай, Саломея Петровна, знаешь ли что? – сказал Дмитрицкий.

– Что?

– Ты очаровательное существо; ей-ей! Я от тебя всегда был в восторге, а теперь еще более. Я вполне понимаю тебя: в тебе не просто человеческая природа… Постой, постой, дай кончить!… Я не шучу. Знаешь ли что?

– Что? – спросила презрительно Саломея.

– А вот что: между животными есть ядовитые животные, между растениями ядовитые растения, так и между людьми есть чертовы зелья, которые всё отравляют; понимаешь?

– А ты что такое?

– Я? я антидот[98];то же, да не то: ты similia, а я similibus[99]

– Ледяная душа! холодное существо! – вскричала Саломея, – ты погубил меня!

– Погубил? Чем? Будто ты погибла? напротив, ты лучше стала, чем была, ты усовершенствовалась!

– Забавляйся моим несчастьем, злодей. Но и тебе выхода отсюда не будет! Я тебя скую в железо, наряжу в колодки.

– Э, помилуй, еще молоды; износим и эти наряды; да что об этом говорить, расскажи лучше, каким образом ты здесь очутилась, а?… Да, впрочем, догадываюсь…

В это время двери сибирки[100] отворились, и слова Дмитрицкого были прерваны солдатами, которые вошли выгонять колодников на работу.