Мемнон познакомил меня с отцом, с матерью, и со всею своею роднёю. Когда я увидел в первый раз его двоюродную сестру Елену — прощай, восторженная любовь к наукам! Напрасно повторяли мне, что "науки юношу питают, отраду в старости дают". При Елене я стыдился названия ученика и думал только о военном мундире: какое наслаждение явиться перед ней в колете, гремя саблей и шпорами! Но едва возвращался домой — поэзия обуревала душу, стихи лились потоками… Черные, огненные глаза, темно-русые локоны, коралловые уста, ланиты, перси и зависть к тому праху, который попирает она, и ревность к тому корсету, который так крепко сжимает ее… и

Как звезды по небу, рассыплю по тебе
Милльоны страстных поцелуев!

Соловей не воспевал на столько голосов своей любимицы розы. В то время слово поэт много значило в понятиях женщин: поэт был в глазах их воплощенными чувствами пламенной и постоянной любви, бескорыстным жрецом добра. Тогда говорили все друг другу: "Смотрите, смотрите, вот поэт!" — "Неужели?" — разносилось шепотом в толпе, и всё смотрело благоговейно на поэта и думало: это не просто человек, который пишет стихи! И всё ожидало: вот, вот посыплются из уст его рифмы!

Когда Елена узнала от Мемнона, что и я поэт, — "напишите на меня сатиру", — сказала она мне, подавая перо и розовый листок бумаги. Я зарделся зарей, присел, задумался и написал:

Желал бы я на вас сатиру написать,
Но даже выдумать не в силах укоризны:
Я мог бы вас капризною назвать,
Да вы, как ангел, и капризны.

Елена прочитала и взглянула на меня так нежно, так упоительно, что от полноты блаженства сердце как будто всплыло во мне, стеснило, заняло дыхание, и я стоял подле Елены как беспамятный, не слышал, что она говорила мне, не видел, как она отошла от меня.

Эта минута совершенно помутила во мне все чувства; я ходил, как потерянный, с каким-то убеждением, что Елена любит меня. Я сторожил ее взоры, прислушивался к задумчивости — Елена вздыхала!.. Мне хотелось сказать ей: я вас люблю! Только и думал я, каким бы образом сказать ей эти три слова, но никак не придумал: то неловко, то нельзя, то некстати. Часто я давал себе клятву: "Сегодня ни слова не скажу Елене, кроме "я вас люблю, Елена!" — и всегда изменял клятве досадным вопросом: "Как ваше здоровье?" Начинала ли она говорить со мною — я торопился отвечать: кровь бросалась в лицо, язык немел. Молчала ли Елена — я не смел прервать ее молчания: может быть, она думает в это время обо мне!

Чувства свои, однако ж, заботливо таил я от Мемнона. "Можно ли сказать брату о любви к его сестре?" — думал я и при нем старался быть как можно равнодушнее с Еленой. К счастию, замечая мою рассеянность и задумчивость, он допрашивал меня о причине и говорил только: "Ты, я вижу, рожден поэтом".

В напрасных покушениях сказать Елене "я вас люблю!" прошло несколько месяцев. В одно воскресенье я пробыл почти целый день с Мемноном у дяди его; со вздохом взял уже шляпу, взглянул на Елену грустным взором, шаркнул, неловко повернулся уже к дверям — вдруг она остановила меня словами: "Вот вам на память моя работа", — и подала мне прекрасный бумажник, на котором была вышита беседка и посреди ее жертвенник с пламенем.

Помню, что я бросился к руке Елены, но что сказал, как вышел из комнаты, приехал ли домой или пришел пешком — ничего не помню.

Горячо расцеловал я подарок Елены, бережно уложил его в шкатулку, запер, снова вынул, еще раз поцеловал, снова спрятал… Мне хотелось сказать кому-нибудь: как я счастлив! — встретить кого-нибудь, кто бы спросил меня: чему ты так радуешься? И я пошел, сам не зная куда, и вдруг мне стало страшно: что, если кто-нибудь украдет шкатулку мою! Бегом пустился я назад, запыхавшись прибежал в свою комнату, бросился к шкатулке, вынул из нее мое сокровище, расцеловал, положил в карман, пошел опять и дорогой почти на каждом шагу ощупывал, тут ли мой бумажник. Поздно уже было, когда я очнулся и заметил, что стою против дома с закрытыми ставнями. "Елена уже спит!" — подумал я и медленно пошел домой. Ложась в постелю, я положил подарок Елены в изголовье… задумался о ней… Едва сон начнет оковывать чувства — вдруг мысль: тут ли он?., спугнет сон, и рука тянется под подушку. Так прошла вся ночь, так прошла вся неделя. Нетерпеливо ждал я воскресенья; наконец оно настало, и я отправился к Мемнону, чтоб ехать с ним вместе в дом его дяди.

— Их уже нет в Москве, — сказал Мемнон. — Они уехали в деревню, — продолжал он, не замечая впечатления, которое произвели на меня его слова.

Скрывая внутреннее волнение от Мемнона, я присел к фортепьяно и в первый раз почувствовал, как музыка необходима для сердца, убитого горем; в первый раз стал я фантазировать и высказывать жалобы души звуками. Флегматик Мемнон не понял моих звуков.

— Полно, братец, бренчать, — сказал он. Я вскочил, ушел от него и опомнился над листом бумаги, на котором написано было: На разлуку.

Голова моя лежала на левой руке, в правой держал я перо; слезы катились по лицу.

— Да ты, я вижу, поэт! — сказал мне однажды и отец, замечая мою рассеянность и задумчивость. — Жаль! я думал, что из тебя выйдет что-нибудь порядочное…