LXXXIV

Окончив драку, шум и споры,
Все тучи в западные горы
Ушли. Природа в тишине.
Уж на восточной стороне
Румянец заиграл Авроры [120].
И Феб [121], оставя сладкий сон,
Зевнул, супруге скорчил маску,
Надел плащ огненный, взял связку
Лучей, сел в пышный фаэтон [122]
И на лазурный небосклон
Пустился шагом.
Пусть он едет…

Однако ж, я думаю, как скучно ему ездить всякий день по одной и той же дороге. Вообразите, что эта история продолжается слишком 7 тысяч лет[123] не говоря о безначальности и бесконечности.

LXXXV

Всякий, кто имеет права, должен ими пользоваться, иначе, со временем, он теряет их. Вследствие сего предложения я удаляюсь на время с поприща, предписываю всем читателям отправиться немедленно в Главный штаб Александра Великого и находиться при нем во всех его походах, согласно формуляру сего героя, который можно отыскать в историках: Юстп-не, Ариане, Квинте Курции, Плутархе, Птоломее, Диодоре Сицилийском; в Фирдоуси ибн Ферруке[124], в Магомете бен Емире Коандшахе, в Хамдал-лах бен Абубекре, в Яхиэ бен Абдаллахе, в Дахелуи[125], в Абдал Рахмане бен Ахмеде[126] и многих других древних восточных историках и поэтах. По обратном прибытии в Вавилон[127], по смерти Александра, т. е. по прочтении следующего перевода из Бахаристала Джиами… Здесь заблаговременно должно заметить, что все нижеследующее можно найти только в первоначальном манускрипте Бахаристана; как вещь не совершенно достоверную, в которой сомневался и сам Абдал Рахман бен Ахмед… По прочтении нижеследующего перевода, говорю я, я приму снова личное начальство над всеми путешествующими со мною.

ЭСКАНДЕР

[128]

Дитя мое, мысль моя! кто тебя создал? не я ли? но часто ты мне непослушна, и дерзость твою я могу наказать лишь своею печалью!

Пределом сковать можно воздух, и воды, и свет; но тебя ни границы, ни цепи свободы лишить не возмогут, и тяжесть не сдавит!

Тебе так доступны пространство, и место, и время… Как часто желаю я сбросить всю тяжесть земную, чтоб вольно лететь за тобою, от мира до мира, от бездны до неба, от века до века, от смерти безмолвной до сладостной жизни, от слез до восторгов любви бесконечной!

С гранитной душою родился Эскандер; но чей он потомок – преданья не молвят[129].

Они его встретили юношей гордым, готовым и мыслить высоко и чувствовать сильно.

Приемыш Филиппа не видел отца своего в числе смертных; он в людях рабов своих видел;

Но гордое сердце родную любовь знать хотело – и избрал отцом он владельца Олимпа![130]

Седая скала над пучиной склонилась, как старец над гробом. На ней восседает Эскандер.

На запад высокие тянутся горы, как путь, восходящий на небо.

И море шумит: Эритрейские волны[131] рядами несутся и снова всю землю хотят покорить Океану;

Но скалы гранитною грудью набеги валов отражают.

Задумчив, глядит он на даль и на море; как будто впервые он видит и прелесть и мрачность природы…

Но в тех ли очах любопытство, для коих нет дивного в мире, которым давно все знакомо?

– Чего я желаю? – сказал он. – Кого же ищу я на суше и море?

Аммона[132] я видел… В устах чудотворного Нила мой памятник вечный[133] … Мой след не засыпать пескам аравийским… Священные Гангеса волны[134] дружину мою напоили!…

Пределы ли мира мне нужны? Себя ли хочу я поставить повсюду пределом?…

Иран и Индийские царства[135] моею окованы волей; четыре пространные моря в границах победы и власти!

Я гордость сломил возносившихся слишком высоко, эфиром дышать не способных.

Цари предо мной – как пред небом титаны!

Ищу ль я покоя? – покой мне несносен: он тяжесть, гнетущая к недру земному.

Богатства я презрел; блестящие камни и злато – не солнце, не звезды!

Солнце и звезды я сорвал бы с неба, чтоб видеть их тайны и светлое море, откуда лучи истекают!

Я понял и пищу страстей, и жаждущих чувств упоенье; Я видел, как явное горе завидует скрытой печали, И презрел я смертных!

В шатре раздаются звуки песни.

Веселые песни невольниц мне вечно, как вопли, несносны!

Кто пел бы приятно и с чувством для чуждых восторгов над гробом своих удовольствий?

Что радость без цели высокой? – мгновенье безумства.

Но радость великих – улыбка природы в минуту восстанья из бездны хаоса!

Любовь… привязанность к праху… чувство, достойное слабых творений!

Можно простить самовластью природы, рабом быть желаний, внушаемых ею;

Но сбивчивость их у людей ли купить за постыдные чувства?

В шатре раздаются слова:

Отец мой, твой голос взывающий внемлю!
Для слуха он страшное слово твердит!
Но скоро слезой окроплю я ту землю,
В которой твой прах неспокойно лежит!

Эскандер (после долгого молчания)

Печальные звуки! они раздирают мне душу! Но Зенда прекрасна! За Зенду мне Бел[136] не простил бы, если б жрецы были в силах и в мрамор холодный внушить свою злобу и зависть!

Их первосвященник погиб под мечом правосудным, и дух возмутителя казни земной был достоин!

Снова к стенам Вавилона! Желание девы исполнить?

Сокровища Индии ей предлагал – отказалась, и просит одно: Вавилона!

Она говорит, в сновиденьях является ей тень отца и зовет на могилу – преступную душу невинной слезой искупить…

Можно не верить, но кто же молился столь пламенно небу, как пламенно дева меня умоляла!…

Когда бы в молитве ее не заметил я страсти, не видел желанья любовь утаить к Александру;

Тогда не пустое желанье, но я врожденное чувство в себе заглушил бы!

И солнце проникнуть не может таинственной дебри Зульмата[137],

Но в мрачном лесу сокрывается светлый источник, которого волны всем жизнь обновляют.

И в Зенде есть светлое сердце – источник блаженства!

(уходит в шатер.)

Стан Александра на берегах Тигра. Вдали Вавилон.

(Дева, в белом одеянии и покрывале, выходит из шатра на холм. В отдалении следуют за ней черные девы.)

Дева

Эскандер! земли тебе мало! Взберись же к престолам воздушным и свергни богов, обладающих миром!

Взберись по могиле народов, тобой пораженных, на небо!

В ней кости отца моего! не они ль тебе будут ступенью?

Нет, гордый властитель!

О, если б ты был и добрее и ближе душой своей к Зенде…

О, если б ты не был преступник для девы, тебя полюбившей…

Тогда бы, Эскандер, ты был мне дороже владычества воли над всею Вселенной.

Дороже и цели мечтаний твоих закоснелых, наследник Олимпа!

Теперь… драгоценна мне нить твоей жизни, но так, как для Парки[138] жестокой!…

В объятьях моих ты узнаешь блаженство; но… с этим блаженством сольется конец твой!…

И я не останусь в том мире, где борются страшные чувства и где достиженье их к цели есть гибель!

(Поет)

Достаньте мне испить воды из Аб-Хэида [139],
Она мои все силы обновит!
Отцом оставлена в наследство мне обида,
Но клятва душу тяготит!
Эскандер! кто тебе от девы оборона?
Эскандер, полетим скорее в Вавилон!
Там упаду в твои объятья без защиты,
Там чувства мне восторгами волнуй!
И усладит вдвойне мне душу ядовитый
Любви и мщенья поцелуй!

Черные девы становятся в кружок и поют.

Дева! смотри: над челом гор высоких
Звезды Таи и Азада [140]взошли!
Спой посетителям дев одиноких,
Спой им молитву из чуждой земли!
Ветры утихли, и воды уснули.
Лебеди! дайте нам крылья свои!
Как бы мы скоро и дружно вспорхнули,
Как бы мы быстро летели в Таи?
Юноши! где же вы? В храм Хаабаха [141]
В жертву снесите отсюда тельца!
Юноши! хладно в вас сердце от страха,
Легче похитить вам дочь у отца!

(Все уходят.)

Загородные чертоги Вавилона близ храма Сераписа

[142]

.

Эскандер в исступлении чувств; Зенда стоит подле него; на очах девы слезы.

Эскандер

Еще обойми меня, Зенда! Еще я горю! На сердце растают гранитные льдины Кавказа, дыханье растопит железо и камни!

Мучительны, Зенда!… нет! сладки томленья любви!

Юпитер, отец мой, завидуй! В объятиях Леды, божественный лебедь[143], завидуй!…

О Зенда! в груди твоей солнце! желаний огонь… в объятьях твоих… я пламенем залил!

И облит я им, как дворец Истакара[144]: трудом и веками его созидали, а сильный в мгновенье разрушил!

Волнуется кровь!… Так Понт[145] бушевал… и взбрасывал волны, чтоб сдвинуть Лектонию[146] в бездну… и сдвинул!

Мне душно под небом!… и небо стесняет дыханье; его бы я сбросил с себя, чтобы вольно вздохнуть в беспредельном пространстве!…

Зенда бросается в его объятия, но, мгновенно вырвавшись, скрывается за столбами чертогов.

Пусти меня, Зенда! Дай меч мой! Я цепи разрушу, которыми ты приковала к земле Александра!

Дай меч мой!… но где же ты, дева? Иль призрак ты, пламень Юпитера, с неба на казнь мне упавший?

Отец, ты трепещешь, чтоб я не похитил и волю твою и державу над миром!

Своими громами меня поразил ты!… и молньи твои вкруг меня обвилися, как змеи!…

Ты сбросил меня… в страшный Тартар!

Юпитер!… и ты знаешь зависть… к счастливцу!…

Бессмертный!… но вечность не благо!…

(Умирает.)

LXXXVI

Скажите мне, где были вы?

Куда носила вас Фаланга[147]?

Облили ль вы свои главы

Священными водами Ганга?

Он все забвенью предает,

Грехи и грешные сюрпризы:

Недаром жаждала сих вод

Душа невинной Элоизы[148]!

LXXXVII

Не ожидаю вашего ответа, сподвижники мои! мне он понятен. Едемте! но что это значит? Вас и третьей части нет! О любопытство! разошлись по вавилонским улицам! иду вслед за вами! Что вы? Куда вы?… Вавилонский столп… Вавилонская башня… Следы воздушные…

Э-э, добрые мои! опоздали! еще бы вы родились после второго пришествия! Не все оставляет след по себе. Где вы ищете ее? Она должна быть за городом, судя по эстампу, на котором представлено столпотворение; а по словам ученого путешественника Тавернье[149], эту башню должно искать в провинции Багдадской, в равном расстоянии от Тигра и Евфрата.

Гора Акеркуф, или Каркуф, как называет ее г. Тексеир[150], есть едва заметный остаток ее. Какая новость!…

Признаюсь вам откровенно, что и для вас, и для меня одинаково досадно переноситься из провинции Багдадской в Буджак.

На месте происшествий Тысяча одной ночи[151] мы бы могли зайти во дворец калифа Алмазора[152], но мы со временем опять будем там.

LXXXVIII

Где природа не улыбается мне, там и я смотрю на нее равнодушно. Только гений в состоянии и в самой пустоте отыскать что-нибудь.

О степях Аккерманских Мицкевич все сказал[153], что можно было сказать; я не прибавлю ни слова и, подобно гонимому восточным ветром перекатиполе, переношусь от Аккермана и виноградных его садов в какую-нибудь из немецких колоний Буджака. Там спрашиваю себе кофе и одновременно ставлю знак удивительный перед гостеприимной и радушной немкой, которая со словом glaig[154] черпает уполовником из артельного котла, вмазанного в печку, вечно переваривающийся и кипящий, подобно солдатской кашице, кофе! Но я с таким же вкусом выпиваю его, как походный рыцарь старый рейнвейн из бочки поаннисбергской.

LXXXIX

Из немецкой колонии еду я чрез Кагульское поле, где Румянцев[155] разгромил турок, еду в Измаил. Здесь Суворов[156] в продолжение 11 часов то наделал, что египетскому царю Псаметтиху[157] с 400 000 войском едва удалось сделать в 254 040 часов пред ассирийскою крепостью Азотом в Палестине.

1790 год после Р. X. и 670 до Р. X.; но что такое время перед гением?

ХС

Здорово, Манечка мой свет!
Здорово, миленький мой идол!
Ты замужем? – в двенадцать лет
Тебя бы замуж я не выдал!
Но ты счастлива, ты уж мать!
Как чувства радостно и звонко
Торопятся напоминать,
Как я любил поцеловать
Тебя, прелестного ребенка!

XCI

Наговорившись вдоволь о Буджаке и о всех достопримечательностях бывшей Бессарабской Татарии, я выкрадываюсь незаметно из толпы своих читателей, которые с любопытством прогуливаются еще на лодках по Вилковским каналам, воображая, что они в Амстердаме[158], рассматривают укрепления Килии и Измаила[159], посещают порт Измаильский, покупают и кушают апельсины, рахат-лукум, финики, сливы и дульчец[160], пьют греческие вина и шербет, курят табак… я выкрадываюсь из толпы их незаметно и, задумавшись, как Гваринос[161], еду трух-трух, а инде рысью, по р. Пруту, по границе бывшей Турецкой империи. Перестановка слов ничего не значит; впрочем, Кромвель[162] и запятой воспользовался…

Итак, я еду и думаю:

Лишь только б не было задержки за маршрутом;
А как его дадут,
То мы махнем и через Прут,
Лошадку подгоняя прутом.

ХСІІ

Вдруг стало мне скучно ехать одному.

Бог наказал меня за что-то?
Такая скука и зевота,
Такая грусть, что мочи нет!
Что не родился бы на свет!

Скука есть болезнь, сказал де Леви[163]; занятие есть лекарство от оной, а удовольствие – временное облегчение.

Скука родилась от единообразия, говорит или пишет Ламотт[164], а Лабрюйер[165] проповедует, что леность ввела ее в свет. И правда:

Я скуки никогда не знал,
Когда интрижками был занят,
Так для чего ж я клятву дал,
Что женщины уж не заманят
И райской сладостью меня?…
«Нет, – вскрикнул рыцарь Кунигунды [166], –
Нет! без небесного огня
Не проживу я ни секунды!»

«Самое лучшее жениться!» – сказал другой рыцарь.

Я по обычью принятому
Завелся б замком и женой,
Да вот беда, как домовой
Вдруг выжить вздумает из дому!

«Что ж делать!» – продолжал он…

Что же делать, долг свой отдадим!
Увы! мы все друг друга тешим:
Я сам не раз был домовым,
Нечистой силою и лешим!

XCIII

Что за радость ехать одному и по большой дороге, и по проселочной тропинке жизни? На первой встречаешь нищих духом, а на другой нищих обыкновенных, как, например, вот этот, который молит меня о милостыне. Счастье! а что такое счастье? Глупый, нерасчетливый богач, который на бедность смотрит с презрением, сыплет деньги без пользы и без счету и, верно, подобно мне, не вынет серебряной монеты… и не скажет: прими, бедный странник!

XCIV

Таким образом отправлялся я понемножку вперед да вперед. Вдруг вечноунылая скука, томная грусть и задумчивая тоска напали на чувства мои! Все во мне изнемогало, силы истощились, проклятые Хариты[167] сдавили душу мою! Но могущественный сон наложил на меня спасительный эгид[168] свой, и вот мой армасар, как животное, управляемое, кроме узды, инстинктом, сворачивает с дороги, проходит с презрением стог сена, приближается к табуну, внимательно рассматривает кобылиц, гордо подходит к одной из них, приветствует ее зубами и задними копытами и – злодей! – прерывает сладкое мое усыпление. «Ты заблудился, мой милый!» – сказал я, поворотил его на дорогу, пришпорил и – заснул опять…