Париж

Декорация должна быть в согласии с происходящими в ее рамках событиями. Жорж Санд не учитывала нелепости перенесения своего венецианского приключения на парижскую почву. Здесь у нее были друзья, литературная слава и иная слава, не менее ей дорогая — слава избранной натуры. Париж потребовал своего. То, что могла себе позволить никому неизвестная французская путешественница, было запретно для знаменитой писательницы Жорж Санд. Литературный Париж и враги ее с насмешливым любопытством ждали дальнейшего развертывания драмы. Друзья и родственники Мюссэ клеветали: Поль де Мюссэ оплакивал брата, попавшего в руки недостойной женщины, ближайший друг Мюссэ — Альфред Таттэ старался излечить рану своего друга каленым железом искренности, лукавый Сент-Бев готовился к роли наперсника и миротворца, в Ла-Шатре и в Ногане своим чередом наматывался клубок провинциальной сплетни. Счастливого соперника Мюссэ ждали с недоброжелательным любопытством.

Войти в этот насмешливый, злобствующий круг под руку с тяжеловатым, добродушным Паджелло было актом большого героизма. Жорж Санд совершила его, но с первых же шагов в парижских литературных салонах она поняла, что герой ее освистан: в романтизме он был безграмотен, в литературе слаб, в драме между ней и Мюссэ он сыграл только благородно-пассивную роль.

Мюссэ попросил свидания. В этом свидании та, которая называла себя его матерью, не могла отказать. Предстояло возобновить венецианские сверхчеловеческие чувства.

Смех и шум вокруг трагикомедии возрастали. Появляясь где-нибудь с Паджелло, Жорж Санд чувствовала, что носит на себе, как пятно, его близость. Сент-Бев осторожно сводил ее с прежним любовником. Этот прежний любовник при создавшихся новых обстоятельствах показался ей пленительней, чем когда бы то ни было. Роль матери и друга стала казаться ей недостаточной, и она поняла наконец ее неуместность рядом с настоящей страстью Мюссэ.

Растерянный среди всех этих психологических сложностей, Паджелло наконец решительно отстранился. Жорж Санд попробовала установить с ним такие же отношения, какие были у нее с Мюссэ после разрыва. Паджелло отклонил эти попытки. Жорж Санд и Мюссэ опять остались вдвоем.

Слишком многое было пережито; и у того, и у другого было слишком много остро-горестных воспоминаний, чтобы было возможно какое-нибудь счастье. Мюссэ не мог забыть прежней боли и мстил за нее ревностью и недоверием. Жорж Санд пыталась обезоружить его раскаянием и кротостью. После венецианского опыта он не верил ни в то, ни в другое. Их отношения с каждым днем ухудшались.

Впоследствии в «Исповеди сына века» Мюссэ обвинил самого себя в разрушении этой любви. Он так вспоминал эти дни:

«После этих ужасающих сцен, упреков и обвинений, во время которых мой разум истощался, изобретая пытки для моего собственного сердца, полного жажды страданья и ищущего этих страданий в прошлом, меня охватывала странная нежность, восторг, доведенный до предела, заставлявший меня обращаться с возлюбленной, как с божеством. Оскорбив ее, я бросался перед ней на колени; как только я переставал обвинять, я начинал вымаливать прощенье; как только я переставал насмехаться, я начинал рыдать. Меня охватывал бред, лихорадка счастья, горестный восторг, — сила этих взрывов туманила рассудок; я не знал, что делать, что говорить, что изобрести, чтобы исправить нанесенные обиды. Я падал обессиленный и засыпал, а пробуждался с улыбкой на устах, смеясь надо всем и ни во что не веря».

Море клеветы, которое разрасталось вокруг их венецианского путешествия, толкало Мюссэ на новые и новые сцены ревности и обвинения. По обычаю романтиков любовная дуэль требовала большого количества секундантов. Секунданты давали обильные информации и памфлеты и литературные ссоры сопровождали этот слишком шумный роман. Замученный непрестанными письмами и излияниями, Сент-Бев наконец с досадой вышел из игры, которую сам затеял. Он осторожно дал понять, что роль врача около больного, не желающего выздоравливать, ему наскучила.

Наконец 6 марта 1835 года ближайший друг Авроры Букуоран получил от нее следующее знаменательное письмо.

«Мой друг! Помогите мне уехать сегодня, ступайте в почтовую карету в полдень и удержите для меня место. Потом заходите ко мне, и я скажу, что надо делать. Впрочем, на тот случай, что мне не удастся поговорить с вами, так как заботливость Альфреда очень трудно обмануть, — я вам сейчас все объясню в двух словах. Вы придете ко мне в 5 часов с озабоченным и деловым видом, вы скажете мне, что моя мать только что приехала, что она довольно серьезно больна и что мне нужно тотчас пойти к ней. Я надену шляпу, скажу, что скоро вернусь, и вы меня усадите в карету. Зайдите днем за моим дорожным мешком, вам будет легко унести его незаметно, и вы отнесете его в контору. Прощайте. Приходите тотчас, если можете, но если Альфред будет дома, то не имейте такого вида, точно вам нужно мне что-нибудь сказать. Я выйду в кухню, чтобы поговорить с вами».

Так таинственно, преднамеренно и обдуманно она бежала наконец из своей тюрьмы. Это бегство было последним. Ни страсть, ни тоска о любимом ничто уже не могло принудить ее надеть на себя вновь эти несносные цепи. Еще несколько времени длилась переписка с друзьями, обсуждение происшедшего, но любовь постепенно стала переходить в область воспоминаний, а обсуждения друзей превратились в литературную полемику.

Жорж Санд впоследствии спокойно говорила о своем друге, как о соучастнике юношеских давно изжитых бредней; для Мюссэ боль разрыва оставалась вечно живой, и злая память через много лет подсказала ему горестные стихи, написанные по поводу случайной встречи с прежней возлюбленной.

Я видел, как она, чей образ вечно-милый,
Как неба лучший дар, душа моя хранит,
Как стала вдруг она сама живой могилой,
Где прах любимый спит.
Прах молодой любви, так рано охладелой,
Которую досель лелеять мы могли б,
Нет, здесь не жизнь одна, здесь мир затмился целый,
Затмился и погиб.
Мы снова встретились. Она была прекрасна,
Еще прекраснее быть может, чем тогда,
Огня лучистых глаз, сиявших так же ясно,
Не тронули года.
Но взгляд их был не тот, который так отрадно,
С такою ласкою тонул в глазах моих.
В любимые черты я всматривался жадно,
Не узнавая их.
Я мог бы подойти, пылая гневом скрытым,
К ней, кем осмеяны надежды и мечты,
И крикнуть ей: «Что с прошлым позабытым,
Что сделала с ним ты».
Но нет! Подумал я, что для других незримо
В знакомые черты чужая облеклась,
И молча пропустил я бледный призрак мимо,
Не поднимая глаз.

Какое-то смутное неясное чувство вины перед Мюссэ было единственным неизгладимым последствием, которое осталось в жизни Жорж Санд. Она радостно приняла «Исповедь сына века», в которой нашла свое великодушное оправдание. Она пролила над ним слезы и после смерти Мюссэ захотела личным своим свидетельством закрепить за собой свою правоту. Ее роман «Она и он» — это жалоба добродетельной тихой женской души на несправедливого страстного человека, нарушившего ее покой и не сумевшего оценить преданности ее любви, вызвал гнев ревнивого защитника памяти Альфреда де Мюссэ, его брата Поля.

Его роман «Он и она», написанный в тоне грубого памфлета, вновь поднял угасшие страсти и сплетни вокруг Авроры. Она была уже не молода, когда разгорелись споры вокруг этого интимнейшего вопроса. Она страдала и защищалась горячо. Она поняла еще раз, что попытка сверхчеловеческой любви была насилием над ее основными задушевными склонностями. И она не пожалела о том, что в марте 1835 года нашла в себе волю и мужество, как преступник из тюрьмы, бежать от истинного романтика — Мюссэ.

Крайний индивидуализм романтиков постепенно изживался.

Общественные события, ознаменовавшие четвертое десятилетие XIX века — подавление польского восстания, июльская революция, революция в Италии — привели к общеевропейской реакции и создали одновременно обострение социальных противоречий, которые живо ощущались представителями передовой общественности. Жизнеспособные элементы французской интеллигенции не могли более оставаться замкнутыми в сфере узко-личных интересов формальных вопросов искусства или разрешения семейно-бытовой проблемы. Революционные настроения захлестывали буржуазную литературу. Наступало время революционного романтизма. Затихали голоса певцов любви и беспредметной скорби Альфреда де Виньи и Мюссэ. Мало склонный к вопросам политики Гюго искал для себя политического credo и сменил монархические убеждения на республиканство. Усиливающееся рабочее движение возрождало надежды мелкой буржуазии на переворот, а утопический социализм, возглавляемый сен-симонизмом, давал новую пищу поэзии и литературе. Жорж Санд отдала дань эпохе индивидуализма. В «Лелии», «Индиане», «Валентине», «Жаке» она перепела на все лады права чувств, законность страсти, любовь, свободу морали избранных натур. Как писатель она искала новых тем, как человек она искала новых основ для подкрепления своего пошатнувшегося мироотношения. Она охотно и, как всегда, многословно заявляла, что навсегда отказалась от любви, которая «так же идет к ней, как венок из роз шестидесятилетней голове», но продолжала наивно верить в дружбу. В беседах и письмах она старалась отыскать для себя тот новый облик, который примирил бы почтенность с ролью глашатая новых истин и становившийся обязательным для писателя радикализм с органической буржуазной добродетелью.

Она не была злопамятна, и Сент-Бев, не сумевший до конца доиграть роль наперсника в ее романе с Мюссэ, снова выступил на первый план, как духовный руководитель и исповедник. Он охотно отвечал на огромные послания Жорж Санд и по старой привычке рассуждать и советовать выслушивал и обсуждал душевную драму, к которой относился больше как к светскому философствованию, чем как к подлинному и больному искательству. Жорж Санд не могла или не хотела догадываться об этом; возвышенная лесть, которые оба друга великодушно расточали, возмещала недостаток искренности.

Первым утешением для аристократки и ноганской фермерши, которых соединяла в себе Аврора Дюдеван, была, разумеется, религия. Она давно отказалась от обрядов и от житейских установлений, продиктованных католической церковью, но слишком глубоки были корни, приковывающие ее к классу земельной буржуазии, чтобы она смогла отказаться от религии. Ее ни к чему не обязывающее вольнодумство благоразумно остановилось на пороге бунтарства и атеизма. В условиях ее быта они могли быть только плохими советчиками в деле разумного устройства жизни.

«Боже мой! Что делать со своей силой, — писала она Сент-Беву. — Куда деть ее. Какое вы ей нашли применение? Скажите, скажите же скорей! Вы отдали куда-то, в какое-то святилище вашу молодость, ваши сомнения, ваши страдания? Неужели же в самом деле в христианство? Но как сделать, чтобы войти в этот храм?

Я хочу покорно ждать, что провиденье ниспошлет мне какое-нибудь средство делать добро. Я еще не знаю, существует ли оно, так как то, которое мы все более или менее осуществляем, не кажется мне заслуживающим такого прекрасного названия. От чего я хотела бы научиться добровольно отказываться — это от личного удовлетворения. Я хотела бы дать своим детям почтенную старуху-мать. Ах, если б я была уверена, что добродетель есть именно то, о чем я прежде мечтала, как бы я скоро к ней вернулась, я, чувствующая в себе столько сил, которых некуда применить! Но где вновь обрести это желанье, эту веру, эту надежду? Молитесь обо мне, если бог слышит ваши молитвы, молитесь о всех несчастных людях».

Сент-Бев, давно растерявший все свои верования, откликался в тон этим пламенным призывам. Но сквозь советы христианина и льстивые эпитеты, расточаемые женщине, озаренной «лучами гения», слышались ноты скептицизма. Успокоительные фразы об идеальной свободе духа, в которой только и можно найти нравственное удовлетворение, были безответственны и не давали в руки никакого конкретного жизненного рецепта.

Еще в начале 35 года Мюссэ познакомил Жорж Санд с Францем Листом, но завязавшаяся дружба оборвалась из-за ревности Мюссэ.

Теперь Жорж Санд вспомнила о прерванных отношениях. Двадцатичетырехлетний Франц Лист переживал молодой и бурный период жизни. Его слава пианиста росла, связь его с великосветской красивой женщиной графиней д'Агу, бросившей ради него мужа и детей, вносила в его жизнь элементы остроты и романтизма. В июльские дни он весь отдался революционным надеждам и за ними последовало резко переживаемое разочарование. Жизнь его была пестра, знания беспорядочны, вкусы переменчивы. Он искал убеждений и верований с молодой настойчивостью и прятался от сомнений. Он был далек от иронии и скептицизма, юмор его был добродушен, отношения к людям доверчивы, цельны и лишены критики. Дружбу, которую ему предлагала Жорж Санд, он принял благоговейно и преданно. Будущему аббату и аскету в двадцать четыре года в разгар любовных переживаний уже казалась идеалом девственность и бесстрастность, провозглашаемая покончившим все счеты с любовью «великим Жоржем». Напряженность духовных интересов, страсть к искусству связала эти две столь сходные внешне и столь различные по существу натуры.

Изящная графиня тактично скрыла высокомерное недоумение, которое вызывали в ней богемные манеры и нарочито-простоватый и мужественный тон Авроры Дюдеван. Потеряв великосветский салон, она возмещала его салоном литературным и с замаскированным женским коварством принимала все чудачества представителей «литературной республики». Между ней и Жорж Санд завязалась дружба, выражающаяся во взаимных похвалах. Графиня д'Агу тайне презирала небрежно одетую, демонстративно некокетливую Аврору; Аврора видела в графине только некоторую женскую прелесть, ценность которой считала ничтожной по сравнению с собственной духовностью. Лист не замечал наигранности этих отношений, приведших впоследствии обеих женщин к сарказмам и наконец к откровенной вражде.

Франц Лист первый познакомил и сблизил Жорж Санд с сен-симонистами.

Опирающаяся на теорию прогресса доктрина Сен-Симона отрицала законы собственности и провозглашала труд основой жизни. Сен-симонизм ставил себе целью моральное и физическое улучшение быта самого многочисленного класса — трудящихся. Конкретные меры, предлагаемые для устранения имущественного неравенства и для установления царства труда, носили мирный эволюционный характер проповедничества и благотворительности. Стремление сен-симонистов было не столько направлено к практическому проведению в жизнь своих взглядов, сколько на разработку теории, осуществление которой считалось делом далекого будущего. Эти теории обрастали мистицизмом и обрядами, которые обращали зарождающийся социализм в религию, являющуюся лишь новым вариантом христианства. Грядущая ремесленно-крестьянская утопическая община мыслилась как некий мистический союз, основанный на любви и справедливости.

Христианский социализм очаровал Листа своей новизной; для Жорж Санд он был наиболее приемлемой современной доктриной, сочетающей в себе веру, революционность без бунтарства и квиетизм эволюционистских теорий. Как дворянка она приветствовала демократизм, в котором первенствующее место оставлялось духовной аристократии, благодетельствующей и пекущейся о благе «меньшой братии», как помещица она сочувствовала тому значению, которое придавалось сен-симонистами классу земледельческому. Просвещать народ, лечить его, приучать к благородным забавам, приобщать его к достижениям науки и искусства — таков был идеальный жизненный рецепт, который она нашла в учении Сен-Симона. Это как нельзя больше подходило к ее наклонностям дамы-патронессы, а религиозная, евангельская, но не клерикальная основа учения мирила ее одновременно со всеми тревогами совести.

Весной 35 года, через два месяца после разрыва с Мюссэ, душевные ее раны затянулись, и ей казалось, что она обрела полный покой.

Ноган, любимые пейзажи Берри, попечительная дружба с соседними крестьянами, новые литературные темы, духовное совершенствование, переписка с Листом, воспитание детей — таков был безмятежно начертанный план жизни.

Барон Казимир Дюдеван, изъятый из жизни в течение четырех лет, однако продолжал существовать. Постепенно и не слишком чувствительно он за эти годы из вполне самостоятельной личности — помещика, аристократа и главы семьи — перешел на мало льстящую ему роль «мужа Жорж Санд». В приговоре общественного мнения передовой интеллигенции, которая не только оправдывала, но и возвеличивала образ жизни его жены в Париже и Италии, он ничего не понимал, но подчинялся ему по лени и равнодушию. Декорум внешне приличных отношений сохранился. Супруги посылали письменные приветы и поцелуи и тревожились о здоровьи друг друга. Жорж Санд внушала детям послушанье и уваженье к отцу, Дюдеван также не покушался на ее авторитет. Помимо звания мужа и жены, их связывала общность материальных интересов. Дюдеван высылал жене пенсию и нес на себе ответственность за управление Ноганом. Приезжая в Париж, Дюдеван посещал салон своей жены и с достоинством выдерживал мало благожелательные взгляды, направленные на него. Кратковременность этих посещений не давала ему возможности достаточно резко ощутить унизительность своего положения. Он уезжал в Ноган и утешался сознанием свободы и обеспеченности.

Как ни мало страдал он душевно от разрыва с женой, его разрушенная семейная жизнь исказила основные свойства его натуры, и его прежняя фермерская бережливость заменилась беззаботной распущенностью недобросовестного арендатора: Ноган принадлежал Авроре, рано или поздно она могла предъявить свои права на него; эта мысль подрезывала в корне все его помещичье благоразумие. В кутежах, попойках и беспечно-сытом житье таяло некогда большое состояние Дюпэнов де Франкейль. Хозяйственная Аврора при каждом кратковременном приезде в Ноган обнаруживала бреши, нанесенные ее имуществу. Между ней и Казимиром вспыхивали сцены вечно тлеющей вражды; но они быстро разъезжались, и удобные для обоих прилично-вежливые отношения восстанавливались. Тем не менее тревога за свое состояние и состояние детей постоянно терзала Жорж Санд. «Он проел свои 80 000 франков, — писала она, — и ни на грош не увеличил моего состояния. Если так будет продолжаться, то меньше, чем через десять лет, я буду разорена». Арендатор чувствовал свою неправоту перед землевладельцем, но оскорбленный муж имел в руках богатый обвинительный материал против неверной жены. Оба имели право упрекать друг друга.

Пребывание Авроры в Ногане весной 1835 года носило временный характер. В Ногане не только нельзя было найти покоя, но даже поверхностное приличие сразу разрушалось. Дети были уже достаточно велики; Аврора пыталась скрыть от них свою вражду с мужем, но Казимир был груб и непосредственен. Соланж и Морис сделались свидетелями семейных сцен. Сводились денежные счеты, и совершенные растраты приводили в ужас хозяйку Ногана. О добропорядочности нечего было думать. Аврора предложила мужу покинуть Ноган и предоставляла ему возможность свободной жизни холостяка в Париже. Сменить приволье помещичьей жизни на утомительные развлечения столичных бульваров ему не хотелось. Жизнь толкала Жорж Санд к прежней богемной жизни. Мечты о покое не осуществлялись. Заключив с мужем договор о разделе имущества, она вернулась в Париж.

Не тревожившие ее покоя идеи сен-симонистов создали ей в реальной жизни целый ряд новых знакомств и интересов. Она чуждалась политики и страшилась партийкой борьбы, как явления, несущего в себе элементы бунтарства, но успех христианского социализма и его широкое распространение объяснялись именно теми жизненными сторонами доктрины, которые она не умела и боялась воспринять. Этими своими сторонами утопический социализм соприкасался с политическими партиями и отвечал надеждам рабочего класса. Сей-симонистские друзья, как Геру, полагавшие, что нашли в Жорж Санд пламенного адепта своего учения, тянули ее вслед за собой в самую гущу политической жизни. Она отстаивала свою позицию свободного художника и беспартийного наблюдателя, но ее живая любознательность и обязательства передовой женщины не позволяли ей ограждать свой внутренний мир от идейных вторжений кипящей политическими страстями эпохи.

Она писала Геру:

«Я не хочу стоять под знаменем какого-либо вождя; я сохраняю почтение и удивление к тем, кто честно исповедует какую-нибудь религию, и все-таки я убеждена, что под небом нет человека, заслуживающего преклонения. Я беседовала с сен-симонистами, с карлистами, с Ламеннэ, с представителями умеренного центра, а вчера с воплощенным Робеспьером. Я нашла у всех этих людей большое количество добродетели, честности, ума и смысла, но среди этой борьбы сект, занятых возрождением человечества, я замечаю бесполезную трату великодушных чувств и высоких мыслей, стремление к социальным улучшениям и невозможность что-либо сделать в данную минуту. Эти столкновения не производят пока ничего, кроме шума и пыли. Помяните мое слово, настанет день, когда вы больше не будете верить ни в какую религиозную секту, ни в какую политическую партию, ни в какую социальную систему. Вы поймете, что для людей возможно только совершенствоваться, хотя им и мешают тысячи препятствий».

Тот человек, которого Жорж Санд называла «настоящим Робеспьером», силой своего личного обаяния и красноречия разрушил благоразумно воздвигнутую стену, за которую она пыталась спрятаться от настойчивой необходимости решительный высказываний. Этот Робеспьер был адвокат Мишель из Буржа.

Весну 1835 года, через несколько месяцев после разрыва с Мюссэ, Жорж Санд проводила одна в Париже. Друзья ее — Франц Лист и графиня д'Агу, наиболее близкие ей в период самоотречения и религиозности — уехали в Швейцарию; дружба с Сент-Бевом медленно охладевала и потеряла свою прелесть новизны. Между тем Париж был более чем когда-нибудь охвачен политическими страстями.

В палате пэров начался знаменитый процесс апрельских обвиняемых, получивший справедливое название «чудовищного процесса». Вожаки рабочих волнений в Лионе, Марселе и Париже предстали в особой комиссии палаты пэров, превращенной в верховное судилище, вопреки конституции, отменяющей создание всяких особых судов.

Дело о восстании в Лионе, Париже, Марселе и других городах было слито в один судебный процесс, причем, отметая экономическую основу движения, обвинение подчеркивало лишь его политическое значение. Республиканская партия подняла брошенную ей перчатку, предполагая залу судебных заседаний превратить в арену политической борьбы. Палата пэров, лицемерно прикрываясь софизмами, приняла на себя обязанности верховного судилища, цинично отметая незаконность подобного акта. Обвиняемые выбрали себе защитников, но палата, испуганная этим массовым наступлением республиканской партии, наложила запрет на защиту, решив допустить на процесс только ею же назначенных адвокатов. «Чудовищный процесс» начался в обстановке раскалившихся страстей и бурного общественного негодования. Самоотвержение и смелость обвиняемых прославлялись; их портреты выставлялись в витринах, биографии их ходили по рукам; сочувствующие письма появлялись во всех радикальных листках, организовался сбор в пользу семей заключенных.

Французская адвокатура единодушно протестовала против нарушения прав подсудимых. За несколько недель до начала судебных заседаний на закрытом собрании адвокатов было оглашено и принято письмо, обращенное к заключенным Сент Пелажи и Консьержри. Его закрепили многочисленные подписи и оно появилось на другой день на страницах республиканских газет «Трибуна» и «Реформатор».

«Не ослабевайте, граждане, — говорилось в этом письме, — оставайтесь по-прежнему спокойными, гордыми, энергичными; вы являетесь защитниками общественных прав. Чего хотите вы, того хочет Франция. Никогда мы не признаем судьями тех, кто не допускает защиты. Низость судьи составит славу обвиняемого».

Смелое письмо испугало правительство; редактор «Реформатора» был присужден к месячному тюремному заключению и штрафу, и в палате пэров возникло новое дело. Производилось срочное расследование, правительство отыскивало тех, кого можно было сделать ответственными за письмо. Посадить на скамью подсудимых всех подписавшихся значило бы учинить новый процесс, размеры которого могли стать угрожающими. Секретные заседания следовали одно за другим.

Республиканская партия отсутствием единодушия и трусостью сама выручила правительство из затруднительного положения. Большинство адвокатов отказалось от своих подписей, а вдохновители его в письме к президенту палаты сами раскрыли свое инкогнито. Распространителем письма был адвокат Трела, автором — Мишель из Буржа.

Мишель был небольшого роста, слабый физически человек. Он обладал красноречием и тонко обработанными актерскими способностями. Его ораторские эффекты всегда били в цель. Беспредельно честолюбивый, он отдался весь политической борьбе, видя в ней единственный источник славы, вне которой не хотел и не мог ничего любить. Красноречие и честолюбие маскировали его себялюбивую, расчетливую натуру. Его последующая жизнь, его уход из революционной борьбы показали впоследствии этого народного трибуна в роли обогащающегося адвоката и миролюбивого буржуа.

Жорж Санд никогда не отличалась слишком глубоким проникновением в характер окружающих ее людей. Она умела подгонять поступки и слова под тот чисто литературный образ, который рождался из первого впечатления. Образ Мишеля, страдающего защитника угнетенных, речь, произнесенная им в палате пэров, когда он предстал в качестве ответчика за письмо к обвиняемым, очаровали ее. Пугающая ее крайность республиканских убеждений имела вместе с тем что-то притягательное; около нее не было никого, кто бы мог противопоставить свое влияние влиянию Мишеля. Со своей стороны трибун был заинтересован необыкновенной женщиной. Сен-симонисты, друзья Жорж Санд, рисовали ее как женщину с огромной революционной потенцией. Жорж Санд жаждала прозелитизма, Мишель честолюбиво стремился к роли учителя и обращающего.

Огромная толпа собиралась ежедневно у Люксембургского дворца; штыки охраны блестели среди зелени Люксембургского сада; артиллерийские склады были перенесены в близлежащие улицы; родственники обвиняемых, не допущенные по распоряжению правительства в залу заседаний, составляли отдельную возмущенную группу. Газеты выхватывались из рук. Чтобы легче проникнуть в зал заседаний со своими сен-симонистскими друзьями Жорж Санд снова оделась в мужское платье. Дни она проводила на заседаниях. Передовая общественность шумно высказывала свое сочувствие обвиняемым. Апрельский процесс выплеснул, как знамя, имя Мишеля из Буржа.

В этой бурной обстановке весной 1835 года произошло революционное обращение Жорж Санд. Она не без страха принимала на себя эту новую роль женщины-республиканки и в первых письмах к Мишелю защищала, как могла, свои ускользающие из-под ног благоразумно-либеральные убеждения.

«Люди шума, — писала она, — не вступайте своими пыльными и окровавленными ногами в чистые воды, которые журчат для нас; нам, безобидным мечтателям, принадлежат горные ручьи; нам говорят они о забвении и покое — условиях нашего счастья, над которым вы смеетесь.

Я не знаю, настанет ли день, когда человек решит окончательно и безусловно, что полезно для человека. Я не разбираюсь в подробностях учения, которое ты исповедуешь. Все научные тонкости, посредством которых достигается формулировка какой-нибудь идеи, совершенно мне чужды, а что касается мер, посредством которых можно заставить господствовать эти идеи, — все они по-моему подвержены сомнениям и возражениям: я приму все, что будет хорошо. Требуй моей жизни, о римлянин, но оставь мой бедный дух сильфам и нимфам поэзии».

В квартире Жорж Санд на набережной Малакэ все препятствовало дальнейшему процветанию сильфам и нимфам поэзии. Знакомство с Мишелем широко отворило двери «заклятым врагам добропорядочности и покоя». Для Жорж Санд возродилась та полустуденческая жизнь, которую она некогда вела во время своей связи с Жюлем Сандо. Но эта жизнь потеряла свою беззаботность и накладывала на писательницу неизмеримо более тяжелые общественные обязательства. Безответственная проповедница свободы чувств и возвышенной любви выталкивается на арену политической борьбы. Она еще некоторое время оказывала сопротивление новым влияниям. С каждым днем это сопротивление ослабевало. В отношениях с Мишелем не было места для материнских излияний — он был слишком горд, чтобы принять покровительство; товарищеское равенство, по внешности установившееся между ними, было только фикцией. Мишель был уверен в своем превосходстве и втайне презирал ее как женщину. Связывать этих двух людей могло лишь подчинение слабейшего. Жорж Санд впервые в жизни оказалась слабейшей.

Увлечение политической борьбой со стороны женщины, не имеющей никакой склонности к роли трибуна, боящейся всяких резких выступлений и глубоко убежденной в силе мирной проповеди, было для Жорж Санд насилием над собственными вкусами и характером. Христианский социализм, в котором она находила душевный отдых, не имел ничего общего с шумными выступлениями республиканцев. Тем не менее Жорж Санд, подпавшая под влияние Мишеля, в течение двух лет всецело отдается политическим интересам.

С весны 35-го года она так тесно связывает свою жизнь с жизнью Мишеля, что все ее дни, все ее время ставится в зависимость от его жизни и его дней. В записной книжке она помечает внешние житейские перемены, и всякий ее отъезд, возвращение связываются с именем Мишеля.

«Мишель здесь 24-го. Я его провожаю в Бурж. Я еду в Бурж. Мишель приезжает 8-го. Я его провожаю в Шатору».

О такой записной книжке никогда не мог бы мечтать Альфред де Мюссэ!

Лист и мадам д'Агу, живя в Швейцарии, звали к себе Жорж Санд. Они ничего не подозревали о происходящем. Их письма были зовом оставленного мирного счастья. Жорж Санд отвечала им дружескими письмами, в которых не проскальзывало даже намека на новую любовь. Она ею не гордилась и скрывала ее. Моральная подчиненность была ей внове и тяготила ее, как бремя. Она оправдывала ее своей преданностью республиканской идее, которой отдавалась со страстью.

Непрочность таких отношений была очевидна, однако потребовалось целых два года для того, чтобы несвойственная характеру Авроры роль покорной подруги пробудила в ней гордость и отпор. Еще раз измученная трагическими переживаниями, она отказывается от них во имя собственного покоя и самоуважения.

Любовь к Мишелю миновала, но его идеи сыграли большую роль во внутреннем росте Жорж Санд.

Политические интересы, временно захватившие Жорж Санд, не ввели ее в ряды активных партийных борцов, но заставили ее теснее соприкоснуться с реальной действительностью и с конкретными задачами текущего момента. Из сферы умозрений это сближенье с политической партией перенесло ее в реальную сферу живых, человеческих интересов. В ее романтическое, сентиментальное отношение к социальным вопросам влилась новая струя активности, она научилась видеть то, о чем прежде только мечтала, она излечилась от болезни самоанализа и перенесла центр своих интересов на вопросы социальные. Мишель не дал ей личного счастья, но помог найти то, чего она так жадно искала: новую точку применения своих сил и своего творчества.