Из жизни крепостных актеров

Прасковья Федотовна, неслышно ступая войлочными туфлями, вышла из спальни и затворила за собой дверь Большие ее очки в темной оправе были подняты на лоб, а покрасневшие от долгого чтения глаза щурились на свет свечи, горевшей в высоком медном шандале.

— Започивала матушка! — сказала она шопотом. — В полночь приказала, чтобы обязательно добудиться их. «Я драться буду, а ты все равно буди». Так и сказали.

В зале собрались человек пять дворовых девушек. Несмотря на то что на дворе стояла зима и в плохо протопленной комнате было не более 8–9 градусов, все они были босые. Гладко зачесанные в косу волосы да одинаковые у всех темно-синие сарафаны делали их похожими друг на друга. Стояли они неподвижно, с сложенными на животе руками, скорей похожие на восковые куклы, чем на живых людей.

Прасковья Федотовна присела на кончик стула и оглядела «свою команду».

— Уж и чучела, — сказала она, — сущие чучела. Чай, во всей губернии таких других, как вы, не найдешь. Страмота глядеть — в деревне и то чище вашего ходят. Ну, куда я с вами такими, а?

Девушки во все глаза продолжали глядеть на Прасковью Федотовну и молчали. Впрочем она, повидимому, и не ждала от них ответа.

— Спать ложимшись, — продолжала она, — такой каприз на них нашел, хуже дити малого. «Я, говорят, разнесчастная, хуже последней холопки. Стара стала, все в глаза глядят с одной думой: когда ты, мол, помрешь и от себя, постылой, землю ослобонишь?» Я им и так, и этак… и в плечико целую и ручки, и ножки. Куда. Кричит да и все.

Прасковья Федотовна спустила очки на нос и взглянула в угол. Девушки молчали.

— Твое, говорит, это дело, чтобы в доме и светло, и тепло, и нарядно. Чтобы приехал он, ручками бы всплеснул и ко мне с ласковым словом: «У вас, мол, маменька, рай земной и блаженство сущее». А какой, говорит, у меня рай: и грязь, и холод, и штукатурка лупится, а дворовые хуже свиней — смотреть тошно.

Девушки молча оглянулись друг на друга и, переступив с ноги на ногу, вздохнули.

— Я им с поклоном: отпустите, матушка, дровец да мало-мальски чего получше девушкам на снаряд. Хошь времячка, говорю мало осталось, а всех на ноги подыму, и к утру у нас красота красотой будет. В сундучках-то у вас, говорю, и занавесочки, и скатерти, и коврики — и столичного, говорю, господина в самый раз в удивленье произвести можем.

Прасковья Федотовна горестно закачала головой.

— И-и, девушки… и что с ей только после этих моих слов грубых сделалось! В волосики ручками так и вцепилась, и ну давай рвать их. «Ты, говорит, по миру пустить меня хочешь, леса вырубить, сундуки раскопать…» А сами плачут, из-под подушечки ключики свои вытащили и, как дитю родного, к сердцу прижимают. Насилу я их, девки, успокоила, через липовый только чай. Пропотели да так с ключиками в руках и уснули.

Девушки вздохнули.

— А спать вам сегодня не придется, — продолжала Прасковья Федотовна. — хотя из малого, а все какое ни на есть им ублаготворение сделать надо. Не шумевши, потихоньку, пол подмойте, половички старые подштопайте и застелите, ручки дверные кирпичиком потрите, наберите где щепочек, прутиков, соломки, а в комнате барина молодого огонек поярче разведите. Да смотрите, чтобы к двенадцати часам поспеть. Приедет, нет ли, а все равно, чтобы готово было.

Девушки двинулись было к двери но Прасковья Федотовна остановила их.

— Стойте! забыла сказать: баню вчера топили, чай, не простыла еще. Уберетесь — все мыться ступайте.

И Прасковья Федотовна, рассердившись, сердито крикнула:

— У дурехи, погибели на вас нет — навязались вы на мою шею!

* * *

В то время как в доме помещицы Надежды Афанасьевны Кулибиной шла уборка и девушки, согнувшись в три погибели мыли и скребли запущенные залы и лестницы холодного дома, вдоль по замерзшей, накатанной и ровной реке мчалась ямщицкая тройка. Покрытая льдом Волга казалась полем, ткнувшимся на необозримые пространства.

Далеко-далеко на берегах кое-где появлялись и скрывались за поворотами огоньки.

Ямщик застыл, несмотря на то, что надвинул на самый нос высокую шапку и поднял воротник суконного армяка. Ехать ему было скучно: важные господа, которых он вез, приказали ему подвязать колокольчик.

— Без колокольчика какая же езда, — ворчал про себя ямщик, тщетно стараясь закрыть ноги растрепанными и жидкими пучками сена.

В кибитке путешественники чувствовали себя прекрасно. Со всех сторон она была завешана не пропускающими воздуха коврами. Огромная медвежья полсть предохраняла ноги от стужи. Едущих было двое: Антон Петрович Кулибин и его приятель, барон Грасс.

Хотя Антона Петровича в доме матери и принято было называть «молодым барином», ему было уж лет сорок пять. Это был большой, тяжеловесный человек, с черной расчесанной на две стороны, вьющейся бородой. Своей особой он занял больше двух третей тесной кибитки и совсем затер в угол маленького барона. Барон был противоположностью Кулибина. Насколько румян и здоров был Кулибин, настолько же барон был бледен и болезнен. В одном они сходились: оба были весельчаки. Кулибин беспрерывно принимался хохотать; барон вторил ему звонким визгливым смехом.

— Распатроним маменьку, распатроним, — басил Антон Петрович. — Она теперь ждет сынка драгоценного, не дождется а он— вот он — своей почтенной особой да не то, что на время, а надолго, на всю жизнь…

— Врешь, врешь, — хохотал барон. — Не выдержишь у маменьки, со скуки сбесишься, пешком убежишь.

— Да что я, дурак что ли? У моей старухи не то, что сундуки, подвалы золотом набиты: одной разборки имущества на десять лет хватит. Нет, дружище, соскучиться не с чего. В три месяца маменькину Копиловку обращу во дворец и в этой дыре заведу столичную жизнь.

— И театр, — захлебнулся от удовольствия барон.

— Уж это первым делом: музыканты, танцовщики, актеры. Из Петербурга смотреть приедут — даю тебе слово.

— Воображаю, какая там скука: старуха, ты говоришь, скупа изрядно.

— В молодости и то скупа была, — подхватил Антон Петрович — я помню, когда я еще маленьким был, ходил в штопанных курточках, игрушек у меня никогда не было, а у маменьки на столе копилки стояли, и при мне она в них золотые монетки опускала…

— Ну ты что же?

— Сначала ничего, а подрос, стал эти монетки ножиком выковыривать. Бояться, сам понимаешь, нечего было: на меня никто бы не подумал, а все на прислугу. Я крал, они расплачивались.

Барон захохотал.

— Ну, а как подрос, — продолжал Антон Петрович, — тут и вовсе стесняться перестал. Маменьку застращивать. Не пустите, говорю, меня в Петербург, я дом спалю или все равно ограблю вас ночью и убегу. «Да на какие, говорит, деньги я тебя отправлю?» А уж это, говорю, ваше дело. Если, говорю, у вас денег нет, то позвольте мне, я сам поищу, может быть, где-нибудь завалились, а вы про них и забыли?

— Ну и что же?

— Нашлись деньги и без меня. Отправила. На прощанье расцеловались мы с ней, а уж я по глазам ее видел, что она рада до смерти от меня избавиться. За двадцать пять лет я всего только разочек у нее побывал и то на три дня, а теперь уж десять лет не бывал.

— Решил старушку на старости лет порадовать?

— Радость ни ей, ни мне не велика, а только мои денежные дела не важны прожился в столице: надо поправиться. Ведь именье-то не маменькино, а мое, от отца. Приеду, отчета спрошу. Чай, она столько накопила, что мне до конца дней хватит, а ей и вовсе немного жить осталось.

Так беседовали оба друга. Между тем на одном из берегов показались постройки, и ямщик, попридержав озябших лошадей, свернул на проселочную дорогу, поднимающуюся в гору.

* * *

Издавна во владениях господ Кулибиных, в деревне Копиловке, жила семья Тарасовых. Еще в середине XVIII столетия дед и прадед Антона Петровича, жившие на широкую ногу в своем поместьи, хвастались перед приезжими гостями красивыми братьями, Иваном и Яковом Тарасовыми. Мастера они были во всех ремеслах, да еще был у них от отца к сыну переходящий талант: все Тарасовы были певцы. Из семьи Тарасовых всегда двое или трое попадали в число помещичьей дворни, обучались играть на самодельных инструментах и тешили господ пением. Один из Тарасовых даже был взят помещиком в Питер флейтистом, да только провинился в чем-то и, несмотря на свое дарованье, был сдан в рекруты да и пропал без вести. Перед самой пугачевщиной Тарасовская семья была самая большая в деревне — жили они в двух избах, и в праздничные вечера под их окнами собирался народ, слушая, как поют хором три Ивановых сына да две красавицы, Якова дочки. Про них говорили в деревне: «Тарасовым бабушка ворожит». Они и в самом деле были счастливыми, во всем везло им: и здоровы были и сильны, и собой красивы, а главное — была семья эта на редкость дружная. Породниться с Тарасовыми считалось за большую удачу: из их семьи всегда выходили хорошие люди— сильные, смелые, ни перед какими затруднениями не становившиеся в тупик.

Но пришла и для семьи беда. Разразилась по всему Поволжью пугачевщина, заволновалось крестьянство, прослышав про яицкого казака, который несет им из-за Урала освобожденье от помещичьей неволи. Вся Копиловка поднялась с Тарасовыми во главе, чтобы принять участие в крестьянской борьбе.

Надежда Афанасьевна с мужем своим, Петром Сергеевичем, едва успели убежать из дома.

Но недолго пожила Копиловка на свободе. Мятеж задушили, и еще злее навалилась на плечи крестьян скинутая было с плеч неволя. Больше всех поплатились Тарасовы. Из большой семьи уцелела только полуслепая бабка да двое ее внучат, Ефимка да Федосьюшка, годовалые близнецы. Помещики вернулись в именье. Узнав о гибели Тарасовых, Надежда Афанасьевна перекрестилась.

— Ну, теперь спокойней будет, — сказала она, — даром, что певцы были хорошие, а очень мне лица их не правились. Сущие разбойники!

Когда Ефимка и Федосьюшка подросли, Надежда Афанасьевна взяла их в дом для того, чтобы были на глазах: «а то, — говорила она, — если их в деревне оставить, они опять бунт поднимут— уж это порода такая».

И, правда, брат с сестрой сохранили в себе все черты Тарасовской семьи. Красивые, высокие, сильные, они обладали прекрасными голосами, веселым правом и, как было в обычае в семье, крепко любили друг друга. Бабка умерла. Ефимка говорил Федосьюшке:

— Ты у меня, сестренка, одна на свете. Ты на меня надейся, а я на тебя буду надеяться.

Помещица не взлюбила брата с сестрой. Вслед за барыней не взлюбила их и Федотовна, главная в доме наушница и сплетница.

Еще совсем маленькими ребятами Ефим и Федосья тешили всю дворню своим пением. Слушали и дивились — откуда только все это берется. Ефимка сам песни сочинял, сам напев придумывал. Вместе с сестрой мастерили дудочки и на них играли, как на настоящих флейтах. Словом, и тут сказалась Тарасовская кровь.

Из-за этой-то любви к музыке и начались их первые детские горести. Капризная Надежда Афанасьевна терпеть не могла пения. Услыхав как-то раз Ефимку и Федосьюшку, она вошла в гнев, позвала Федотовну и стала упрекать ее: «Так-то ты за холопами глядишь. Песни у тебя поют. Значит, у них радость какая-нибудь завелась, что они горло дерут. Они разбойники, зря радоваться не будут. Против меня замыслили какую-нибудь каверзу, уж я знаю».

Тщетно ее убеждала Федотовна, что ребятам всего-навсего по десяти лет и что поют они по глупости, — Надежда Афанасьевна слушать ничего не хотела.

— Ну, голубчики, — сказала Федотовна детям, — я по вашей милости хозяйской блажи терпеть не согласна. — И строго-настрого запретила им петь.

Но разве ребят удержишь? То и дело то Федосьюшка, то Ефимка, разбаловавшись, замурлыкают какую-нибудь любимую песенку, и удары, розги, пощечины так и сыпались на них.

Когда Ефимка подрос, его определили конюхом на конюшню, Федосьюшку обучили рукоделью и заставляли работать, не разгибая спины. Брат с сестрой видались только урывками.

— Нечего вам шляться друг к другу, — говорила Федотовна.

Но, как ни старались, любви брата и сестры уничтожить было невозможно.

О приезде «молодого барина» давно прослышали в дворне. Дворовые не знали, радоваться им или плакать. Люди постарше с сомненьем покачивали головами.

— Нам все одно: что в лоб, что по лбу. Старая барыня скупостью извела, новый хозяин с собой и новую блажь привезет.

Доверчивая молодежь ждала чего-то. О барине ходили разные слухи. Рассказывали, что Антон Петрович на маменьку свою ничем не похож: человек веселый, деньгам счета не знает. До пляски и песен большой охотник.

Ефимка стал возлагать надежды на приезд барина: ему уже представлялось, как купит он гитару, как разучит под нее «Лучинушку», как, наконец, отправят его в Питер учиться, как удивляться там все будут, дадут ему с сестрой на радостях вольную, как заживут они свободными людьми… и многое, многое еще представлял себе Ефимка.

* * *

— Вот и приехали, — сказал Антон Петрович, откидывая ковер, закрывавший кибитку.

Только в двух-трех окнах дома горел свет. На крыльцо выскочила с фонарем Прасковья Федотовна и, не зная, чем бы ублажить молодого барина, пустилась в слезы и причитанья. Выбежали еще дворовые и подхватили гостей под руки.

— Однако домик не из веселых, — сказал барон, входя в темную, облупленную переднюю, по стенам которой свисала паутина.

— Да и плеснью пахнет, — сказал Антон Петрович, недовольно оглядываясь. — Маменька спит, что ли?

Федотовна стащила с барина шубу и беспрестанно целовала его в плечи.

— В зале ожидают— уж какой тут сон. Как получили весточку, что ожидать им гостя дорогого, так сна от радости и решились. Ожидаючи, ночи напролет плакали.

В зале, несмотря на семейное торжество, горела одна сальная свеча, и на одном углу стола был накрыт холодный скудный ужин. Черноглазая Федосьюшка, в поношенном сарафане, босая, вносила кипящий самовар В комнате было холодно и неприветливо, как в сарае. Надежда Афанасьевна встретила сына в зале.

— Антоша! Друг мой! Наконец-то!

Антоша очень холодно поздоровался с маменькой и, обернувшись к столу, указал пальцем на стоявшие на нем тарелки.

— Вы разве не ждали меня маменька?

— Ждала, ждала! День и ночь ждала, только и думала, как тебя встретить.

— И только всего и придумали. Я вижу вы, маменька, все такая же. Ну-ка. Федотовна, поворачивайся да погляди, нет ли там на погребе чего-нибудь поприличней.

Надежда Афанасьевна опустилась в кресло.

— От бедности, мой друг, — пролепетала она.

Приятель Антона Петровича с улыбкой наблюдал за встречей матери и сына. Надежда Афанасьевна передала дрожащей рукой Федотовне ключи от погреба и испуганными глазами следила за сыном, который ходил по комнате, трогая рваную обивку кресел, пробуя крепость мебели и разглядывая с отвращением мрачное жилище матери.

— Много ли накопили? — спросил, наконец, Антон Петрович.

— Сколько могла, дружочек, только мало, совсем мало. Крестьяне, сам знаешь, все пьяницы и лентяи, дворовые— воры, сама я стара, где мне доглядеть?

— А вот на утро посчитаем, — сказал Антон Петрович. — На меня хватит. С завтрашнего утра, маменька, уж вы не обижайтесь, у нас тут новая жизнь пойдет. Вы по-своему пожили, теперь придется вам пожить по-моему. Так я говорю, барон?

В ответ барон радостно захохотал.

* * *

Устройство новой жизни в имении Антон Петрович предпринял с первого же дня. Прежде всего маменьку свою, Надежду Афанасьевну, он загнал во второй этаж, в две маленькие тесные комнатки.

В нижний этаж Антон Петрович велел перетащить все мало-мальски ценное, сохранившее еще хороший вид, из имущества матери. Очень довольный новым занятием, барон давал советы, переставлял мебель, беспрерывно требовал у Федотовны то наливки, то закуски, то чая со сливками, бегал, суетился и все приговаривал:

— Вот это, и правда, по-дворянски, вот это настоящий барин.

Антон Петрович обошел всю дворню, зашел на конюшню поглядеть на лошадей. Красавец Ефимка понравился помещику.

— Ты здесь кто?

— При лошадях, конюх…

— Что же это у тебя за лошади: они на первой версте сдохнут.

Конюх не смутился.

— Без овса, известно, какая же лошадь: овес-то бережем, а лошадок нет.

— Кто же велит?

— Барыня велит… — Ефимка с трудом удержал улыбку. — Говорит: они с овса жиреют, резвости в них нет.

Антон Петрович пробормотал сквозь зубы что-то вроде ругательства.

— А что ты еще делать умеешь?

— Ничего не умею, меня не учили. Петь умел, да барыня не велит.

— Петь умеешь? Это надо послушать. Придешь вечером ко мне в дом. С кем же ты поешь?

— А сестра тут еще моя — у ней голос с моим не сравнять— хорошо поет.

— Это надо, надо будет посмотреть! — сказал Антон Петрович и вышел из конюшни.

Под вечер во дворе сошлись Ефимка с Федосьюшкой, и брат рассказал сестре о своем разговоре с новым хозяином.

— Я ему это нарочно ввернул насчет пенья. Федотовна сказывала — он любитель. Глядь, и на нашей улице праздник будет.

Но Федосьюшка неожиданно напустилась на брата.

— И кто просил? И куда ты выскочил! Посмотрел бы на глазища его — он матери своей хуже. От такого добра нечего ждать. Да и вправду, когда нашему брату от помещика добро бывает? Сидел бы ты лучше да молчал, Ефимка.

— Молчаньем-то много не высидишь. И чего бояться. Не съест. Дед-то наш, чай, слышала, за голос свой в Питер попал.

— Ну и попал. И что толку? Добро бы счастье там нашел, а ведь, говорят, пропал ни за что.

Ефимка с досадой махнул рукой.

— Тебя послушать— ложись на печь и умирай.

— Да уж попомни мои слова: от помещичьей милости добра не бывает.

* * *

Антон Петрович привез с собой новые взгляды, новые моды, новые требования.

Было как раз то время, когда даже в среду провинциального дворянства стала проникать склонность к роскоши, к широкой жизни по образцу петербургского двора. В прошлое отходило то время, когда помещик в халате, с бородой по пояс, находил удовольствие только в том, чтобы с утра до ночи греться на лежанке да есть за обедом жирную, тяжелую пищу. С такими привычками нельзя было и надеяться угодить государыне. От дворянина требовался теперь внешний лоск, изящество, французский язык. Старосветским маменькам пришлось приглашать французских учителей к своим сыновьям и учить танцам и поклонам подрастающих девиц. Дворянская молодежь тянулась в столицу, где посредством острых слов и грации люди делались вельможами и первыми богачами. Обратно в свои поместья привозили новые нравы и новые моды. Появились в отдаленных вотчинах сады на английский манер, с выписанными для них специалистами садовниками, картины, роскошные обстановки, задавались обеды на всю округу, появились домашние оркестры и главным образом, как самое модное развлеченье домашние театры.

Как же было Антону Петровичу отстать от общей моды? У графа Орлова был театр, театр графа Каменского славился на всю Орловскую губернию, своим театром князь X. заслужил особое внимание императрицы. Почему же Кулибину не прославиться тем же? В беспутной голове Антона Петровича уже носились мысли о том, как загремит в большом зале вновь отделанного кулибинского дома свой домашний оркестр, как он превратит крепостных девушек в герцогинь, княгинь и сказочных фей. На эту затею и обрекал Антон Петрович облитые слезами сбереженья Надежды Афанасьевны.

— Детей, слава богу, у меня нет, — рассуждал он, — беречь не для кого, а на мой век, авось, хватит.

Его приятель, барон, всячески поддерживал эту затею. Сам он считался знатоком театрального дела.

— Взбаламутим всю губернию. — говорил он.

Первое впечатление от дворни у Антона Петровича было самое печальное.

— Что сделаешь с этими уродами, — говорил он, — они и ходить-то толком не умеют не то что плясать. Их в десять лет не научишь.

— Это как учить, — говорил барон, — строгостью все сделаешь.

— Это их маменька так заморили своей дурацкой экономией.

На первых порах приезд Антона Петровича действительно как будто внес улучшение в жизнь дворовых.

Выдали девушкам новые сарафаны, на кухне появился в изобилии хлеб.

— Может быть, отъедятся, толковей будут, — говорил Антон Петрович.

Между тем барон хлопотал, ездил в губернский город, вымерял с приезжим архитектором залу, чертил планы. Наконец, прибыли и главные, давно ожидаемые Антоном Петровичем помощники: немец-музыкант со скрипкой подмышкой и с целым возом всяких инструментов и юркий маленький француз-танцмейстер.

Дело оставалось за набором исполнителей для спектаклей. Федотовна оповестила дворню, что на утро барин им всем ревизию сделает, и велено почище приодеться да смелей держаться и каждому показать, кто на что способен.

— Говорил тебе, Федосьюшка! — радовался Ефимка. — Наша череда пришла.

Федосьюшка отмалчивалась, как бы предвидя беду.

На утро во вновь отделанном кулибинском зале с хорами выстроилась дворня, наряженная в новую только что выданную одежду. Все стояли, уныло опустив руки, не представляя себе, какую еще барскую затею придется им выполнять. В зале суетились два будущих учителя наскоро создаваемых артистов.

Антон Петрович вышел, сияя удовольствием. Маленький барон семенил рядом с ним.

— Кто плясать умеет? Выходи! — скомандовал Кулибин.

Дворовые молчали, переступая с ноги на ногу.

— Внушим внушим, — лепетал француз, заискивающе улыбаясь.

— Неужели никто плясать не умеет? Да это не люди, а камни какие-то, — горячился Антон Петрович. — Кто петь умеет?

Красавец Ефимка, улыбаясь и блестя глазами, вышел из рядов.

— Я тебя видел где-то! На конюшне, что ли?

— Так точно!

— Конюх, да помню, помню!

— Он самый и есть.

— А ну-ка покажи свое искусство.

Ефимка оглянулся на толпу, где, прячась за спины подруг, сердито выглядывала Федосьюшка.

— Позвольте, барин, я уж с сестрой спою. Мне с ней сподручней. Вместе привыкли.

— Ну что же тем и лучше, послушаем и сестру.

Федосьюшка неохотно вышла из рядов.

Ефимка встряхнулся, взглянул на сестру которая стояла сердитая с опущенными глазами, и запел. Голоса у них и в самом деле были чудесные. Давно не слыхал старый кулибинский дом такого прекрасного пения.

— Да откуда вы научились! — закричал восторженно Антон Петрович. — Ведь это такие голоса, каких в Питере поискать, да им цены нет!..

Ефимка не без гордости сказал:

— Тарасовские мы, это в роду у нас, пение-то!

Антон Петрович потирал себе руки, оглядывал брата и сестру с довольным видом.

— Ну, хоть по крайней мере из этих толк выйдет, — сказал он, — есть с чем начать. Будет и у Кулибина театр почище, чем у других выскочек.

Федосьюшка оказалась права. С этого самого дня началась для кулибинских крепостных ужасная жизнь. Такая жизнь, что поневоле вспоминалась порой сама Надежда Афанасьевна с ее скупостью и мелкими придирками.

Антон Петрович все забросил, кроме театра, хозяйство отдал в руки вновь прибывшему управляющему, который распоряжался, как хотел, именьем. Сам помещик с утра до ночи устраивал репетиции. Особенно тяжелы для девушек были уроки танцев: привыкшие только к тяжелой и грубой работе, они не в состоянии были научиться принимать красивые позы, заламывать руки, прыгать, ходить особенной театральной походкой.

Антон Петрович приходил в ярость и проявлял с полной откровенностью свою жестокость и дурной характер. Удары так и сыпались на несчастных. Особенно доставалось Федосьюшке. Барин сильно невзлюбил упрямую девку, которая словно поклялась никогда ничему не научиться. Когда Федосьюшку заставляли плясать, она выходила на середину зала, опустив руки, и стояла столбом.

— Ты что, глуха что ли? — кричал Антон Петрович. — Пляши!

Федосьюшка оставалась неподвижной. Танцмейстер подбегал к ней, начиная насильно заламывать ей руки, переставлять ноги, делал ей больно.

— Ведь она может плясать, может, только не хочет, — выходил из себя помещик.

По вечерам, если была какая-нибудь возможность, Ефимка пробирался к сестре и начинал ее бранить.

— Да ты что это, на самом деле, беды нажить хочешь?

— Не хочу плясать и не буду.

— Да ведь все равно заставят. И чего тебе не плясать?

Федосьюшка сердито взглядывала на брата.

— Они бьют нас, голодом морят, а я их потешать буду. Не хочу плясать и петь не буду. Что хотят, то пусть со мной и делают.

— Да ведь пела же один раз!

— Дура была, вот и пела. Это ты меня уговорил. А теперь я разглядела, какой он есть злодей, и больше не хочу.

Ефимка хорошо знал сестру, знал, что. уж если она заберет себе что-нибудь в голову, ее не переспоришь. У Ефимки характер был другой. Он не любил сердиться, не любил и отказывать себе ни в чем. С тех пор, как приехал Антон Петрович, жизнь его лучше стала, его хвалили, награждали, сняли с него тяжелую работу, и он день-деньской играл на гитаре да плясал. Чего же лучше! О том, что за человек помещик, Ефимка вовсе и не думал.

* * *

Между гем наступило лето. Съехались в округе помещики из Питера и Москвы. Заговорили кругом про Кулибина и его новую затею.

Кулибин решил среди лета устроить праздник — всех соседей поразить роскошью дома и театра. Разослал даже приглашенья в столицы знакомым, чтобы приехали важные люди погостить у него и поглядеть на театр. Репетиции шли с утра до ночи. Дворовые были совершенно замучены. Учили роли с голоса.

Кулибин из-за обеда вскакивал и кричал подающим к столу девушкам: «Герцогиней пройдись!» «А ну, как графини кланяются?»

Федотовна сбилась с ног. Надежда Афанасьевна плакала ночи напролет о том, что сын ее по миру пустит.

Танцмейстер и немец-музыкант уверяли Антона Петровича, что дело идет на лад, что хор выходит на славу, девки и танцам научились и роли говорят толково. На одну только Федосьюшку жаловались. Федотовна ее на хлеб и на воду сажала и наказывала ее, не хочет петь да и все, нарочно фальшивит, а плясать заставляют— она соседкам на ноги наступает.

— Ну, я сам примусь и из нее дурь выбью, — сказал Кулибин.

Но дурь выбить из Федосьюшки ему не пришлось, потому что помешало одно непредвиденное событие.

* * *

Кулибин издавна считался одним из самых богатых помещиков губернии. Правда, благодаря бесхозяйственности все понемногу приходило в упадок, но слава богача все еще держалась за ним. Его в губернии уважали. Богаче него в губернии был только князь Вольский, его ближайший сосед. Этот князь был настоящий вельможа и придворный человек. Его дворец был окружен, английским парком с бьющими фонтанами; была у него и псовая охота, и конский завод, и всевозможные барские затеи. Только так же, как и Кулибин, он лет десять уже не жил в своем имении, предоставив управленье бурмистру.

О князе и думать забыли, забыл о нем и Кулибин, считая себя за его отсутствием самым важным барином в округе.

Вдруг… однажды вечером, когда Кулибин был занят в зале примеркой костюмов на актеров, вбежал к нему взволнованный барон.

— Новость, и очень неприятная, — сказал он.

— Что такое?

— Вышли людей — расскажу.

Когда крепостные вышли, Антон Петрович с недовольным лицом уселся против своего приятеля.

— Князь вернулся, — сообщил барон.

— Как вернулся? Почему ты знаешь. Какой вздор!

— Ничего не вздор. Я гулял и встретил его самою: ехал верхом, и с ним целая компания…

— Да, может быть, ошибся — не он?

— Как же не он, когда я с ним разговаривал. Узнал меня, остановил, сказал, что вернулся в именье, хочет здесь погостить!

— Зачем его принесло?

— Да ты погоди, слушай дальше. Он меня спрашивает: «Я, говорит, слышал, что мой сосед Кулибин театр у себя устроил. Любопытно бы посмотреть». Я говорю: «Он не замедлит вас пригласить, как узнает о вашем возвращении». Тут князь улыбнулся, да если бы ты видел какой улыбкой насмешливой. «Ну что ж, говорит, потягаемся с ним — я сюда своих комедиантов привез и имею обещанье от государыни, что она непременно нынешним летом посетит меня». Каково? А?

Антон Петрович побледнел.

— Это он назло, не иначе как назло. Десять лет не бывал, а теперь пожалуйте.

— Театр-то, наверное, образцовый — тебе свой и показывать стыдно будет.

Антон Петрович вскочил и заходил по комнате.

— Ну это мы еще посмотрим, посмотрим! Разорюсь до тла, все на ноги поставлю, а будет мой театр не хуже княжеского.

Государыня приедет — я ее к себе приглашу, и увидим, увидим, кто ей больше доставит удовольствия— я или этот несчастный князишка.

— Хвались, хвались, а актрисы-то у тебя для главной роли нет. Хор, правда, хорош, ну а все-таки, какая же комедия, когда ни одной красавицы нет. Девок-то, по правде говоря, ничему еще не научили. Одна эта Федосья с голосом, да и та столбом стоит, — не хочет ни петь, ни плясать.

— А вот посмотрим, посмотрим!

Антон Петрович в сильном гневе кликнул Федотовну и, топая ногами, приказал тотчас же созвать всех комедиантов в залу для репетиции, несмотря на надвигающуюся ночь.

Были позваны и танцмейстер, и музыкант, и одевальщик, и цырюльник с целым ворохом париков.

Дворня, перепуганная, собралась, прослышав, что барин в великом гневе: кой-кому уж было известно о возвращении князя, о соперничестве между двумя вельможами.

— Ну, теперь начнет чудить, — говорили дворовые.

Но не успел сердитый и красный Антон Петрович войти в зал в сопровождении своего вечного спутника, барона, как из другой двери вбежал запыхавшийся казачок с криком:

— Гости приехали!

И почти следом за ним вошел нарядный, красивый, молодой еще князь.

Антон Петрович, который за пять минут до этого бранил его, на чем свет стоит, вскочил ему навстречу с самой приветливой улыбкой:

— Гость дорогой! Какая честь для меня!

— Вот я вас и застал, — начал князь, пожимая руку соседу, — как раз за тем самым делом, о котором и хотел говорить с вами. Я такой же любитель театра, как и вы, и очень, очень рад встретить здесь в глуши образованного человека, знающего в нем толк.

— По мере сил, — отвечал польщенный Кулибин, — хочу, чтобы и наши провинциальные соседи немного попривыкли к тому, что уже вошло в моду в столице. Знаю, что и государыне это приятно.

— А как же, как же. Государыня ценит образование, любит искусство. Побольше бы таких людей, как вы, и вся страна бы преобразилась. Искусство так облагораживает, даже холопов наших оно превращает в грациозных и покорных исполнителей господской воли. Я, дорогой Антон Петрович, буду говорить о вас с государыней — она обещала посетить меня.

Антон Петрович был в восторге: князь оказался неожиданно милейшим и любезнейшим человеком.

— Я уверен, дорогой Антон Петрович, — продолжал князь, — что между нами не будет соперничества: я считаю, что люди нашего круга должны во всем помогать друг другу. Если у вас чего-нибудь недостает, я весь к вашим услугам.

Антон Петрович совсем просиял и захлопотался, усаживая дорогого гостя. Барон тут же лебезил и подлизывался. Между тем глаза князя быстро перебегали по лицам неподвижно выстроившихся актеров с накинутыми на плечи комедийными костюмами.

— Однако труппа у вас изрядная, а о вашем хоре я кое-что уже слышал. Но мне самому было очень желательно лично убедиться в ваших успехах.

Антон Петрович, обвороженный князем, принял на веру все его любезности и тотчас приказал актерам показать свое искусство.

Грянул хор, заиграли на хорах недавно обученные скрипачи и флейтисты.

Князь, казалось, слушал с большим удовольствием.

— Прекрасно, прекрасно, — говорил он.

— А вот и самый лучший мой актер, — сказал Антон Петрович, вызывая Ефимку. — Из Тарасовской семьи, когда-то голосами они славились на всю губернию. У деда моего одного из Тарасовых граф Орлов купил за большие деньги. Музыкальный талант у них в роду.

— Да, я кое-что слышал о них, — сказал князь, прищуриваясь на красавца Ефимку. — И собой хорош и ловок. Вы счастливец, Антон Петрович, у меня таких нет.

Антон Петрович вздохнули.

— Вы совершенно правы, князь, но без актрисы какая же комедия! Скажу вам по секрету, что это главный недостаток в моей труппе. Девки — сущие медведи, ни плясать ни ходить, и учу их и секу — все толку нет!

— Это, право, очень досадно. А вот эта девушка, которая прячется там в углу, — и красива и стройна.

— Вот это-то и есть мое главное горе. И собой хороша и голос есть. — а ничему не выучишь: сущий столб.

— И голос есть? — переспросил князь.

— Тоже из Тарасовской семьи, да на что мне ее голос: у меня и без нее хор хорош. А актрисы нет — вот в чем беда.

По лицу князя пробежала улыбка.

— Ну этому горю мы поможем, — сказал он, — то чего нет у вас — найдется у меня.

Антон Петрович бросился пожимать руки князя. Этот враг явился к нему сущим благодетелем. В столовой уже накрыли ужин, и князь, сопровождаемый восторженным хозяином и забегающим вперед бароном, отправился к столу.

* * *

Князь вернулся от Кулибина очень поздно в прекраснейшем настроении духа. В огромной гостиной его дворца его ждало веселое общество. Кроме приехавших из Питера гостей, были здесь и кое-кто из соседей.

— Ну как, съездили, устроили, видели? — закричали гости при входе князя.

Князь развел руками.

— Ну, друзья мои, — сказал он, — этот Кулибин оказался совершенным дураком, его ничего не стоит провести. Я проучу этого выскочку с его затеей. И подумать только, этот дворянчик вздумал удивлять губернию театром!

Гости расхохотались.

— Самое смешное, — продолжал князь, — это его актеры. Это какие-то медведи, а не люди; говорят, его матушка морила дворовых голодом, не даром они все такие тощие, бледные.

— Ну, а знаменитые его певцы.

— Видел и их. Ефимка этот— певец замечательный, и Кулибин не надышится на него. Его у Кулибина никакими хитростями не оттягаешь, ну а есть другое дело, и его-то я, кажется, и окончил сегодня.

— Что, что такое?

— А то, что, как я и думал, этот Кулибин ничего не понимает в деле, за которое взялся. Ефимка хорош — спорить не стану, но он и в подметки не годится своей сестре.

— Что же, тоже певица?

— Да и певица, и актерка, и плясунья, и собой хороша, и всего забавней то, что эту самую Федосьюшку, лучшую девку из всей труппы, единственную стоящую вниманья, Кулибин мне продал.

— Продал. Быть того не может! Каким образом?

Князь расхохотался и самодовольно оглядел своих слушателей:

— Кулибин жаловался мне, что у него нет хорошей актерки, а я гляжу на эту Федосьюшку и думаю: какой же тебе еще актерки нужно, — эта не то что за герцогиню, за царицу сойти может. Я его осторожно спросил: «А что эта девушка какова?» — «Да что, говорит, столб столбом стоит и ничему учиться не хочет». Ну, думаю, и дурак же ты, коли своих крепостных принудить не можешь; на что, думаю, такому олуху помещичья власть дана. А как запел хор, я так подсел, чтобы ее голос слышать. Ну и голос, друзья мои! Честное слово, такого отродясь не слыхал. Ну прямо соловей поет, а не человек. Потом выбрал я минуточку и сунул кулибинской домоправительнице золотую монетку. «Что, мол, у вас за девка Федосья.» — «Сущий, говорит, чорт, никакого с ней сладу нет, мы и бьем ее, и то, и се, злится и молчит». «А плясать умеет?»— «Да как же, говорит, батюшка, и плясать и петь. Бывало раньше всю дворню потешала, а как барин приехал, заупрямилась: ничего я де не умею, и хоть в гроб меня вколотите, а на театре ихнем играть не буду». Ну тут я сообразил, что девка клад. Из нее такую актерку сделать можно, что не только на губернию, на весь Питер прославишься. А уж от упрямства отучить за это я берусь, у меня дворня не по-кулибински вышколена. Ну подъехал я к Кулибину: «Актерки у вас нет, уж вы позвольте мне по дружбе вас выручить. Есть, мол, у меня одна, благодарить будете». Решил я ему Дашку сплавить — она все равно никуда не годится Он кинулся благодарить. Я ему и говорю: «Только услуга за услугу; у меня, говорю, в хору одного женского голоса не хватает, может быть, у вас найдется, мы бы и обменялись». Задумался. «Да уж и не знаю, говорит, кого бы вам получше предложить». Я глаза в потолок, напустил на себя равнодушие. «Может быть, говорю, Тарасову сестру дадите, у нее как будто голосенок славный». — «Голос-то говорит, есть, да вот только петь она не хочет». «Одна петь не хочет, а в хору ведь поет же. Мне больше ничего не надо». Ударили по рукам, распрощались друзьями. Кулибин меня до крыльца провожал, не знал, как ублажить, и все благодарил.

Князь и вместе с ним гости расхохотались.

— Завтра поеду, заберу девку и отправлю ее на выучку в Питер. Готов биться об заклад, года не пройдет, как выйдет из нее первостатейная актерка. Посмеюсь я тогда над Кулибиным.

* * *

Федосьюшка заметила, как во время представленья князь глядел на нее, слушал ее голос, но не пришло ей в голову, что за этим таится у князя какое-нибудь намеренье. Только тогда шевельнулась у нее в душе тревога, когда встретившая ее в коридоре Федотовна, всегда отличавшаяся болтливостью, показала ей золотую монетку и сказала:

— Князь приезжий дал. И к чему дал, не знаю. Про тебя спрашивал, умеешь ли плясать да петь…

— Вы что же сказали, тетенька? — спросила Федосьюшка с внезапно забившимся сердцем.

— Сказала, как есть, что все умеешь, только упрямишься, и духа твоего тарасовского никакими палками не выбьешь.

Федосьюшка, сама не отдавая себе отчета в причине своего волненья, бросилась искать брата. Нашла она его за домом, где Ефимка, беспечный как всегда, бренчал что-то на гитаре, подаренной ему барином за хорошее поведение.

— Что это, Федосья, как шальная бежишь? — спросил он.

Федосьюшка села рядом с ним на траву и вдруг заплакала.

— Да что ты, о чем, случилось что-нибудь?

— Ничего не случилось, а только боюсь я.

— Боишься — вот новости! Обидели тебя, что ли?

— Нет, Ефимка, только чувствую я, что замышляет этот князь что-то: он и Федотовну про меня спрашивал.

— Князь? Да что тебе князь? Мало ли к Кулибину гостей ездит.

— Ефимушка, узнай!

— Да что узнать-то, глупая?

— Заперлись они в комнате и о чем-то разговаривают, князь с нашим иродом. Узнай, Ефимушка.

Ефимушка пожал плечами.

— Да мне-то какое дело, что они там между собой брешут. Ты, Федосья, с ума спятила.

— Говорю тебе, про меня говорят.

— Да с чего ты взяла?

— Говорю тебе про меня, уж я знаю, чувствую.

Федосьюшка продолжала плакать, повторяя: «про меня, про меня». Для Ефимки было только одно на свете, что могло нарушить беспечное и веселое настроение, — это горе сестры. При виде ее слез в нем тоже пробудилась тревога. Он знал сестру она была не из тех, которые тревожатся попусту, уж, верно, она что-нибудь да приметила. Ефимка подумал.

— Ладно, постараюсь разузнать, в чем там дело?

* * *

Окна кабинета Антона Петровича приходились довольно низко над землей, так что Ефимке не стоило особого труда, потихоньку ступая, прокрасться так близко, чтобы услыхать беседу Кулибина с приезжим князем. Он стоял тут, выпучив глаза, схватившись руками за волосы, слушал и как будто не понимал того страшного преступного дела, которое веселые собеседники обсуждали так беспечно и легко. Как? Разлучить его с сестрой. С сестрой, с которой он вместе вырос, которая была единственным дорогим для него человеком. Продать Федосьюшку, как собаку, как вещь? Конечно, Ефимка знал, что в любой час хозяин мог распорядиться с каждым из них по собственному усмотрению, но, и зная, он как будто не верил в это. Его беспечный веселый нрав не принимал мысли о таком ужасном непоправимом несчастьи.

— Как же это, как же, — шептал ом помертвевшими губами, — да как же я без нее-то? А до его ушей доносился голос князя, говорившего равнодушно:

— Я в Питер ее отправлю, там у меня в хору как раз одного голоса недостает. Уж как-нибудь да заставим петь. У меня, знаете, с такими упрямыми расправа коротка. Я пощады не знаю.

Федосьюшка с трепетом ожидала возвращения брата. Она старалась самое себя успокоить: «И что это я за дура такая, отродясь со мной такого не бывало, никогда не боялась, а вот теперь забоялась чего-то. Да и Ефимку напугала».

Уже совсем сгустилась ночь, на траве блестела роса, помещичий дом один сиял освещенными окнами. Федосьюшка увидала, как вышла на крыльцо Федотовна, огляделась по сторонам и крикнула в темноту: «Федосья а Федосья, и куда же это девка запропала?»

Федосьюшкино сердце забилось: «И зачем я ей? Нет, — решила она, — подожду, как Ефимка вернется, что он скажет, а там и спать пойду. Пускай ругают, по крайней мере хоть успокоюсь».

Как бы в ответ на ее мысль Федотовна еще раз позвала ее:

— Федосья! Слышь, Федось… тебя барин кличет.

В тот же миг из мрака беззвучно вынырнула фигура Ефимки. Он схватил руку сестры, другую приложил к губам, умоляя сестру хранить молчание.

— Ну? — спросила Федосьюшка шопотом.

Не отвечая, Ефимка потянул ее за руку, увлекая в глубь сада. Вслед им раздавался все более и более раздраженный голос Федотовны, зовущий Федосью.

— И что это за девка, прости господи, как нужна, так и нет. Погоди же, дай срок, я тебе покажу…

— Ну, как же, что? — продолжала спрашивать Федосьюшка.

Только тогда, когда дом исчез за высокими липами и перестал быть слышен голос Федотовны, Ефимка остановился. Тут смогла Федосьюшка разглядеть, каким отчаянием было искажено лицо брата.

— Ефимка! Братик, аль и впрямь беда?

— Беда, ох, такая беда!

Ефимка едва мог говорить; он рвал руками рубашку на груди и задыхался.

— Да скажи что, что?

— Хотят тебя, тебя…

Ефимка мог не договаривать, сестра уже поняла. Тогда, как брат в отчаянии ломал руки, ее лицо при страшном известии сразу переменилось: оно приняло злое выражение, брови ее сдвинулись.

— Будет тебе, — крикнула она Ефимке, — поняла уж… так и знала я… — И, подумав прибавила: — хороню, что хоть узнать успели заранее…

Ефимка продолжал рыдать.

— Как быть-то, как же я без тебя… да я на себя руки наложу.