Новый быт
I. Интродукция
Были речи злы и колки, автогенно пылок спор. Грызлись крепко, словно волки, и пыхтели, что мотор. Раскалились до предела… Псой Лукич гремел, как гром. Теща коброю шипела, «баба» выла осетром… Подвывал новорожденный, выли кот и фоксик Дик. Целый дом, с ума сведенный, был свиреп, жесток и дик…
Псой Лукич, стуча ладонью, декларировал, бася:
Баста! Кончить антимонью! Я решил, — и сказка — вся! Будет назван сын по моде, сообразно нашим дням, и назвать в духовном роде, хоть подохну, — а не дам!..
— Изверг!.. Турок!.. Зверь!.. Отступник! — ныла теща в спазмах мук.
— Басурманец!.. Зверь!.. Преступник!.. — выла «баба» с ломом рук. — Пес!.. Язычник!.. Запияли!..
— Продал бога и христа!..
— Цыц!.. Молчать!.. Чего пристали в роде банного листа!
Дик сердился, кот мяукал, выли теща и жена, Псой Лукич десницей стукал — имитируя слона…
II. Первый акт драмы
За столом, среди гостиной, развалился, точно граф, весь покрытый паутиной, Нестор Фавстович замзав. Слева сел тяжелой глыбой делопут Евул Космич; справа схож с акулой рыбой, помзамзав Еразм Фокич. Домна Провна, Марфа Псовна, вридначканц тов. Сыч, акушерка Сара Львовна, и завхоз. Сысой Ильич; и игуменья Маненефа (змий плюс голубь — баба жох), на крестинах в сане шефа, села в круге выпивох.
Тары, бары, растабары, пыл речей, и жестов жар, кулебяки, самовары, водка, пиво, пот и пар… Всяк политик, всяк филосов; закусили удила, разобрали тьму вопросов, все текущие дела. Педойдя-ж вплотную к сути о названии юнца, — закрутились в дикой смуте без начал и без конца.
— Как отец и на платформе, то желаю, чтобы он по советской полной форме был по моде наречен. Я служу-с, — мой чин не важен, — значит, надо потрафлять: оным верность мы докажем и лойяльность, так сказать… Нужно-с имя-с, и такое, чтобы всем шибало в нос!
И мгновенно громче втрое отовсюду понеслось:
— Предлагаю «Красным Кимом»!..
— Звать «Спартаком»!..
— «Врид»!..
— «Доклад»!..
— «Елевсиппом»!..
— «Серафимом»!..
— Назовем его «Марат»!..
— Звать «Рабкором»!..
— От рабкори все и так кругом больны…
— «Пленум»!..
— Ставка в Госсоре!..
— «Зав»!..
— «Замзав»!..
— «Цветок страны»!..
— «Калькуляцией»!..
— «Налогом»!..
— Извините, я же мать: мне придется перед богом за «налоги» отвечать…
— Ничего, — отныне вздором признается оный бог!
— Так «Барбосом» иль «Трезором» сделай сына, чтоб ты сдох!..
Шип, истерика, рыданье, звон стаканов, тьма имен, плач невинного созданья и «очковой тещи» стон…
III. Красные октябрины
Вдоль по улице Марата, мостовою, как сандвич, горделиво, франтовато выступает Псой Лукич, в сюртуке, и с красным бантом, и портфелем, и зонтом, на фуражке с красным кантом, и с солидным животом.
Сзади Псоя «половина», — с горем в розовых очах, — в Загс несет бедняжку сына на трепещущих руках…
Дальше теща… В теще — муки. Из-под губ блистает клык. В глазках пламя, в спазмах— руки, >в горле клокот, в глотке рык…
Следом — нянька с «годовалым», Домна с кухни, Домнин сват, путч собак, бегущих валом, стая нищих и ребят…
Псой Лукич идет от Загс’а. Что ни шаг, триумф и блеф.
— Псой Лукич, как назван плакса?
— Кто у сына крестный шеф?
— Да неужто-ж не крестили?!..
— Новый быт, — так «сам суди»!..
— Ежель- имя в новом стиле, — сокращения не жди!..
Псой Лукич с фасоном постным сокращает баса прыть:
— Сам-с директор шефом крестным у меня изволит быть. Сам-с и имя выбрал сыну, сам-с его изобретал, намекнул: де — не премину посетить крестинный бал…
Что ни шаг, — привет и шпилька, зависть, злоба, смех и спич…
— Вот те — «дурень»! Вот те — «филька»! Браво!.. Браво, Псой Лукич!
— С этим самым новым бытом в гору двинет, с… с…
— Кто и что ни говори там, — доберется до вершин!..
Псой Лукич сияет солнцем…
— Как зовут?.. Гудит народ.
— А зовут его «Червонцем»!!!
— Верррно!.. Пусть его растет!..
IV. Махинации
У игуменьи Манефы незавидный аппетит: с’ест штуфаты, супы, бефы, отдохнет и покряхтит, чаю меньше самовара испила на этот раз, покряхтела, как мажара, и делами занялась.
С запеленутым «Червошкой» вышла тайно через сад и скользнула ловкой кошкой к храму Спаса в аккурат.
Тихий шопот… Тихий шорох…
— Червячка-то, хорошо-б…
С благочестием во взорах начал службу старый поп. Дьяк и сторож честно пели, мать Манефа пела то-ж, а «Червошка» из купели поднял форменный дебош…
То ли был он старым бытом недоволен и пищал, то-ль родился басовитым и октаву углублял, то-ли просто без привычки выл и ныл на голоса, — факт на бочке: от водички совершились чудеса.
Пусть дивятся все и всякий:
Из «Червошки» в пять минут вышел правильный Акакий…
…Тут и повести кепут!..
V. «Увы и Ах!..» — с казал Сирах…
Но пред тем, как ставить точку, след прибавить десять строк, чтобы выложить на бочку заключение я мог.
Жизнь блудлива, точно кошка, и насмешливей… меня… Впрочем, рос да рос «Червошка», так сказать, по курсу дня. Псой Лукич, его папаша, где-то, что-то, как-то «взял» и, когда вскипела каша, гепеукая, взывал:
— Как-же гак, друзья, просите? Я с ума и с толку сбит! Я воспитан в старом быте, но стоял за новый быт… Видит бог, я предан жарко!.. Я клянусь!..
Но… (жуткий быт!) Псой упал, как франк иль марка, на неведомый гранит. Выпил горюшка до донца Псой. честнейшая душа… А от бедного «Червонца» не осталось ни гроша… Как Митрошку, как Антошку, в городишке там и тут, злые мальчики «Червошку» Какакашкою зовут…
Повадился кувшин
«Аткарский Укомунхоз постановил распустить пожарную команду и тем самым сократить расходы». «Саратовский Губкоммун отдел распорядился сократить сухие деревья по городу». «Сарат. Известия»
I. На службе.
— Так!.-. Все, что-ли? Пора и по домам бы, — шамать охота.
Стойте, подумаем. Может, еще мосты сократить? Али телефонную станцию?.. Или, у меня вот еще идейка есть, — улиц у нас много. Не сократить-ли, а?
— Да, ведь, сколько жителей, столько и улиц. Как же без улиц-то?
— Ну, а если людей сократить?..
II. Дома
— Дарья, а Дарья!
— Ну, чего вам? Вот я.
— Обедать давай.
— Не подохнете. Не готов еще обед.
— Сокращаю вас, Дарья, за несвоеврем…
— Вчера сокращали, третьевдни coкpaщали. Тьфу! Жалованье-то платите по третьему разряду, да еще на два блюда готовь…
— …енную подачу на стол супа ответственному работнику…
— Да вот вам и сказ мой ищите вы себе другую!
— Сокращаю еще раз за угрожающий тон при исполнении своих служебных обязанностей. А за вчерашний суп сокращаю еще на 50 процентов.
— А что-ж за суп-то?
— А то, что суп всегда должен быть лысый, — не то, что у вас.
— И ничего он лысый не был. Суп как суп.
— Врете. В супе не должно быть ни одного волоса, а у вас вчера в супе был целый валенок.
— Не иначе это, как кот «Васька» терся. Евонные это волоса.
— Сокращаю кота «Ваську» на 25 процентов.
— Дерется все с Маруськой, ну шерсть у них это и летит…
— Сокращаю «Маруську» на 30 процентов.
— Да что сокращать-то? Дверь надо починить, а то аны все со двора шляются…
— Кто все? Кто аны?
— Да «Трезорка» вот домкомов, «Шарик», «Амишка» спекулянтов из 17-го. Дверь надо…
— Сокращаю дверь на 10 процентов…
— Мне расчет пожалуйте: никакого терпения нету…
— Сокращаю терпение на…
— Тьфу!
— Сокращаю «тьфу!» на… Тьфу! Вы меня, Дарья, севсем зарапортовали. Давайте обед!
— Расчет пожалуйте!
— Обед давайте!
— Расчет пожалуйте!
— Как? Неповиновение распоряжениям?! Сокращаю вас на 200 проецнтов.
— Сызнова пошло!
— Сокращаю «сызнова» на 300 процентов…
— Да, уж слышала…
— Сокращаю «слышала» на 400…
— … я эти сокращения-то…
— Сокращаю «сокращения» на 500…
— Вчера сокращали…
— «Кращали» сокращаю…
— … седни сокращаете…
— «щаете» сокращаю на…
— …и тады сокращали…
— …«щали» сокращаю… Хрррр!..
— Ну, уснул!.. Замотался, сердешный! Тоже и ихнюю должность взять: и из умного человека фашиста сделают, как пить дать!
Московское
(Рассказ об одном повешенном)
— Сам я живу в сарае по доброте дворника; жена на чердаке, где прачки вешают белье на предмет копчения; а сын имеет резиденцию между двумя поленницами.
Москва, — ничего не поделаешь. Жителей стало впятеро больше, а домов в десять раз меньше. Географическая пропорция.
Если и дальше так будет, то, вероятно, дома будут жить в людях… И правильно! Будя! Попили мы ихней кровушки!
* * *
Жена просунула голову в дверь.
— 12 червяков просят.
— Кто?
— Какой — то беспартийный. Со всеми удобствами. От центра всего 14 верст, через картошку.
— Комната или квартира?
— Цыгане хозяина увели, так помещение освободилось. Очень хвалят: хороший был пес.
— Отказать! Мелочи, мол, нет…
— А мне крупных дай: шесть гривен.
— Крупных нет. Всего гривенник!
Хлопнула дверью, ушла. Головушка сынка в дверь.
— Родитель! Рюпь можешь подкинуть?
— На какой предмет?
— После вчерашнего — малокровие на почве наследственной дегенерации.
— Тю-тю! Мать последнего гришку аннулировала.
— Мамашу, господь послал!.. Эх!
— Митрофан! Почитай родителей, веди благонравственную жизнь… Вчера в трамвае ты вытащил кошелек с семью рублями. Поделился ли ты с отцом и матерью? Нет! Ты не поделился. Ты их один пропил! Митрофан, исправься!
— Партия не дозволила.
— Плюнь на партию.
— Плюнешь! А ты знаешь, как я ее просадил? Тринадцатый в лузе завяз, — Колька его ррраз, дуплетом восьмого — дддва, мне киксом по морде — трри, — пожалуйте денежки— четыре. Давай, родитель, рюпь, — пять!
— Нет!
— Ну, тогда я твое пальтишко конкретизирую. А ты дома посиди до лучших времен.
* * *
— Так жить нельзя! Ни квартиры, ни дензнаков; семья вразброд. Будущего никакого. От кареты прошлого одна ось, — и та — хоть брось.
— Повешусь!
Достал из-под Дворниковой кровати веревку, нацепил на крюк, поставил табурет.
.. — Погоди, погоди! Минуточку!
Гляжу из петли вниз: жена.
— Ты всамделе повеситься хочешь?
— А что это тебе? Кабарэ? Или правов| не имею?
— Да я ничего. Теперь свобода: самоопределяйся. Только я о Митрошке беспокоюсь: отнимет он у меня все. Ты мне, пока жив, отдай пиджак, брюки и ботинки.
— Это… не жирно будет?
— Где ж жирно? Да тебе ведь и все равно, — на том свете форсить не для кого.
Разделся. Разулся. Полез снова.
— До свиданья!
Ушла.
* * *
— Родитель! Стой!
Сынка черти принесли. А сынок разного харчу принес.
— Вешаться или закусить?
— Ты серьезно повесишься?
— Да уж надо полагать.
— Ну, ладно, валяй. Только отдай мне рубашку и носки.
— На…
* * *
— Стойте, стойте, гражданин Клецкин! Дворник, словно лама кровожадная, глазами сверкает.
— Никак этого невозможно. Вы хоша и не вполном теле, одначе, веревка и оборваться может. Мне терять из своего достатку никакого резону нетути.
— Дозвольте раньше получить, а потом с господом…
— Бери корзину. В ней барахло разное, на полтинник наберется.
— И то. Я эту корзинку к куму отнесу, а то наследники явятся, суд да дело… До увиданья-с…
Дай вам бог…
Не успел уйти, — окно настежь, и Митрошкина голова, а за Митрошкиной головой штук пятнадцать неизвестных голов. Разговор.
— Видите? Стоит на тубуретке и голова в петле.
— А и верно. Лысый, а самоубийствами занимается.
— Он у меня такой.
— А он вам кто приходится?
— Отец единоутробный. Беспартийный. И ехидный старичишка… А насчет веревки будьте безсумления. Как только крак, так сейчас я по куску каждому… Играете!..
— Запись тут на веревочные угрызения?
— Здесь. Здесь. Семь вершков — червяк; а если больше, то скидка.
— Мне поларшина, пожалуйста.
— Господин товарищ, сажень беру. Получи вперед, штоп без омману.
— Не могу дать без очереди, встаньте в хвост.
— Для какой причины народ собрамши?
— Веревку, который повесился.
— Тебе, бабушка, помирать, а ты насчет макао. Тут и без тебя нехватит.
— Товарищи! Граждане! Господа! Не напирайте, всем достанется. Родитель, скоро ты там? Публика ждет, нервничает!
— Раздумал я, — отвечаю из петли.
Побелел мой сынок.
— Ну это, говорит, мошенство! Свинья ты, а не отец! Никакой в тебе сыновьей любви нет. Одумайся! Прими во внимание: одежи у тебя нет, денег нет, квартиры нет, жена — ведьма, сын — мошенник. Подумай, родитель! Вспомни бога! Пожалей сынка!
Уговорид, собачий сын. Поправил я петлю, перекрестился — рраз!
* * *
Сначала из глаз искры посыпались. Потом по затылку словно кто пудового леща дал, а потом темнота. А разом за темнотой — кто- го под микитки наподдал, потом по носу с’ездил, по скуле прокатился, да так будто и по черепу стукнул для апофеоза. И началось мое благожеланное загробное житие. Не то я в раю, не то поблизости. Слышу, словно во сне, — гармонь будто надрывается, кто-то пляшет и кто-то песню поет:
— Эх, шарабан мой американка,
А я девченка — да хулиганка…
А в общем такой гул стоит в раю, что хоть иконы выноси. Открыл я один глаз, глянул. Глянувши, удивился. А удивившись, выразился.
Жена сидит в переднем углу и «шарабана» поет. Митрофан гармонь терзает, а дворник кикапу пляшет.
А на столе колбаса, яичница, закусь и бутылки всевозможные. Веревки на мне нет, а лежу под столом, голова потрескивает, шею больно… Но, ничего: жить можно…
* * *
Сынок меня заметил, обрадовался.
— Папаша! — кричит: — Сорвамшись вас! А я на вас 470 рублей сделал. На-ка!
И подносит.
— С товарищеским приветом! — говорит.
— Все на производство! — отвечаю.
Поехало… И жена радуется, и дворник целоваться хочет.
— Теперь, говорят, заживем. Денег куры не клюют.
* * *
Ничего не поделаешь!.. Жить надо.
Двадцать два несчастья
Начало несчастий моей жизни было при покойном Николае. Непокладистый он был человек, и разногласия у нас вышли. Жили мы тогда богомским кружком в Николаеве в «Николы, что на мокром месте». Народ все молодой, а денег нет.
— Но ничего! Завелись у нас потом деньги. Большие! Живем мы во-всю! Николай-то и обиделся. А, обидевшись, позавидовал. Позавидовал и посадил:
— Чьи у вас деньги?
— Николаевские!
— Не врите, кошкины дети!
— Сущая правда! Хоть на костер!!
И вот за то, что сущую правду ему говорили, за эту правду первый раз я здорово пострадал. Но Керенский меня выпустил.
— Ладно! Ну, — думаю, — теперь свобода, демократия, всеобщее, равное и тайное, и вообще. Но и эти начали зубы точить.
— Ты, — говорят, — большевик! Это я-то! Тихий, смирный человек! А тут Корнилов идет. Я к нему! Обласкал он. меня, пригрел, паспорт дал, но только насчет питания слабо было, так я обратно… Тут и закрутила меня политика! И там плохо, и тут нехорошо! И опять я за «правду пострадал». Напечатала она, будто я и то-то и то-то. Запичужили нас несколько в титы. Сидим, ждем, ляскаем.
— За что, мол?
— Без паспорта поймали.
— А ты за что?
— Паспорт фальшивый из волости прислали.
— А ты?
— Паспорт у меня настоящий, только я, говорят, не тот.
— А ты за что? — меня спрашивают.
— Я, — говорю, — не беспаспортный какой: у меня вот два паспорта и еще один есть, только ключ в новых брюках, а брюки в сундуке этим ключом заперты, — никак отпереть невозможно.
Так разве они разбираются! Три месяца клопов своей кровушкой кормил, поил, обувал, одевал… Но, тем не менее, — еду я в Тамбов за мукой, а для товарообману кокаин везу. А там Антонов — атаман. Наскочил на меня, спрашивает:
— Как читается символ веры?
— Я, — говорю, — по эсэрскому паспорту жительство имею.
— Это, — говорит, — напрасно! У меня другой лозунг: «Земля и воля народу, казначейство — мне!»
Сто шомполов отрапортовал, но отпустил. Еду я за вышеизложенной мукой по Катеринославщине. Попадаются.
— Дрясти!
— Дрясти!
— Видкиля?
— Тай с Таньбову!
— Эге ж, добродию! А який у вас лозунг?
— Земля и воля народу, казначейство — мне!
— Ни, хлопчик! Це программа, дывысь, у антоновцев, а мы махновцы. «Земля народу, а воля и казначейство — нам». Оце яка наша платхворма!
Двести шомполов отсчитали. Аккуратный народ, без жульничества. Ровно!
— Вы, — говорят, — ще молоды, а тепе- рички наш лозунг запомните, бо упереди богато махновцев шарпаеть.
— Верно! У Александровска встречают. Человек сорок.
— Паспорт есть? Какой партии?
— «Земля народу, а воля и казначейство вам!»
— Дудки! — говорят: никакой земли народу не надо, все нам!
— А, вы, — спрашиваю, — не из махновцев будете?
— Нет, — говорят: — у нас программные разногласия. Мы Добрармия, а потому по доброму ложись и скидавай.
Не успел путем оправиться я, сижу с «дроздовцами» и прочими добровольцами в шашлычной на Темернике, большевики лезут.
— Кто такой?
— Такой-то, — говорю. — Пролетарского происхождения и даже в партию желаю вписаться.
А сам еле на ногах стою, за шкаф вездер- живаюсь от сплошного пьянства.
За эту неустойчивость в Чеку посадили.
Три месяца! Ровно! Потом семь месяцев за дезертирство, да четыре за золото, да три за спирт! Беда! Понятно: гражданская война!
А тут НЭП! Вздохнул я полными жабрами. Теперь, — думаю, — отдохну и за честную работу возьмусь! Спекульнул вот на Сушке кое-чем, достал за последнее домашнее барахло триста семьдесят рублев, комнатку снял, инструментов разных купил, — бостонку, вот, камень, красок, бумаги… Сижу, работаю. Хорошо выходит!!! Прямо душа радуется! Сижу и печатаю… Всю краску и бумагу стравил, три дня не ел: истратил-же все на производство, не пил, не спал, а вчера выхожу купить колбасы на свеженькие, — не берут!!!
— Не подходит, — говорят, — не всамделишная!
— Как?!
— Так! Оно, может, и лучше настоящей, только вместо «Рысыфысыры» надоть было «Сысысыры».
Кинулся я к себе, хватаю оригинал, и в обморок: с фальшивого червяка самые настоящие пять дней печатал.
Протест
— Конечно, я больше из Рабиса, — изображаю народ на спектаклях, но эти безобразия нам надо изжить.
К кодексу вполне присоединяюсь, но прошу сделать пункты, а то все будет по-старому.
Вчера подхожу к столовой на Кабанихином проулке, гляжу, — на афише напечатано:
Обеды от 1 до 6.
С этим надо в первую голову бороться. Рабочему человеку нельзя за обедом пять часов пыхтеть: мы не элементы.
И на первое были обозначены ленивые щи.
Не довольно ли нам прогулов и отгулов, чтобы еще поддаваться ленивой агитации?
И в смысле контр-революции тоже.
Подавал товарищ, хотя в красном платочке, но фартучек с уклоном и ботинки фасон «отрыв от масс»; а когда я уткнул нос в прейскурант.
Действительно, если князю Пoжapcкoм поставили памятник, то единственно по старости лет, как известному археологу, а Скобелев был генерал и угнетатель.
На второе — министров теперь нигде нет и не надо, а Оливье был, да весь вышел, и его «Эрмитаж» теперь «Дом Крестьянина».
Царской ухи я есть не желаю, потому что состою в профсоюзе и вообще довольно попили, временно можно и перестать.
Лапши монастырской я тоже не желаю, довольно затемнения желудка и мозгов опиумом, а кто был граф Строганов тоже известно.
Пускай в Антанте свои бефы ест вместе с кардиналами папы римского, а мы и со штей не помрем.
Насчет тараканов надо тоже пункт.
Им ровно нечего делать в штях, пускай живут в своей федерации за печкой, а в чужие дела не вмешиваются.
В рассуждении кошек я тоже протестую.
Кошки созданы для ловли насекомых: мышей и мышат, а из нее делают антрекот.
Нельзя залезать в чужой профсоюз…
Трофим Ликмахеров.
Без политики
Сидели в Моссельпроме густой компанией.
Примадонна Заливай-Римская вспоминала.
— Меня однажды вызывали в Милане. Ужас! Феерия! Правда, я была в ударе. Начали вызывать с первого. Кончилась опера, — уже час, а все вызывают… Два часа, три, четыре… Уже открыли магазины, зазвонили к обедням, «Самолет» уже отошел от пристани, а меня все вызывают. Я упала в обморок… Мне поднесли двадцать два миллиарда.
— В знаках 22 года? — спросил комик.
— Золотом! Это же было до войны…
— Меня однажды тоже… Вспомнить страшно, — вступил Гайда-Тройский. — Играл я «Гамлета» в Александринке. Со мной Костя Варламов, Володя Давыдов, Коля Ходотов, Юрьев Юрочка, Пров Садовский, Савина, Мария Гавриловна. Вот и начали меня вызывать. Шесть дней вызывали. Хлопают, хлопают, сходят домой, пообедают, снова в театр, — и опять хлопают… А я не етчи, не питчи, шесть дней у рампы стою и кланяюсь… Какой был энтузиазм молодежи. Половину университета замертво отвезли в Обуховскую: вместо ладоней у них были куски окровавленного мяса.