I
Восемнадцатое ноября тысяча девятьсот семнадцатого оказалось решающим днем. За сутки предопределились пути вождей армии.
На рысях, с полком текинцев Корнилов[18], освобожденный приказом Духонина{2}, двинулся к далекому Югу, пробиваясь сквозь огневые завесы бронепоездов, стараясь по ночам передвигаться вязкими грунтами Полесья.
В кургузой тройке, смазных сапогах, во втором классе едва ползущего «скорого», уезжал Деникин, и солдаты, штурмовавшие вагон, обращаясь к нему, говорили: «А ну, почтенный купец, пододвинься». Романовский, в солдатской форме, с солдатскими документами, изображал денщика при собственном адъютанте. Остальные быховские узники разбежались, кто куда и кто как изловчился.
А в это время освободитель быховских узников, последний верховный, в глубокой нерешительности ходил по огромному кабинету, в котором год назад царь совещался с Гурко о плане весеннего наступления. Георгиевский кавалер, стоявший на часах у главного входа, видел в полуосвещенном окне стройный силуэт Духонина. Еще через час к заднему крыльцу подкатил бесшумный «Rolls-Royce», изготовленный по специальному заказу Николая Николаевича. В штатском черном пальто с барашковым воротником Духонин вышел на крыльцо, направился к автомобилю, занес ногу на подножку каретки, неожиданно резко повернулся и вернулся во дворец. Вызванному дежурному офицеру верховный сообщил, что бежать не хочет и будет ждать завтрашнего приезда Крыленки с матросами. Одновременно он приказал не оказывать никакого сопротивления.
Через восемнадцать часов изуродованный труп Духонина был брошен под товарный вагон; матрос Стебельчук — восемнадцатилетний долговязый парень — угрожая ручной бомбой, не разрешал убирать труп. Толпа, совершившая самосуд, расползлась по вокзалу в поисках других чинов штаба. На перроне, в самом углу у пакгауза, на складном стульчике сидел небольшой человек, с молодым лицом, седыми растрепанными волосами, в серой шинели без погон. Зажавши обеими ладонями голову, он судорожно всхлипывал. Николай Васильевич Крыленко[19] еще в университете отличался слабыми нервами и перешел с медицинского на филологический из-за отвращения к трупам.
Поплакав, он приехал во дворец и начал разбираться в делах ставки при помощи нового начальника штаба Михаила Дмитриевича Бонч-Бруевича, генерального штаба генерал-лейтенанта и родного брата управляющего делами совнаркома.
Пролог окончился. Занавес поднялся. Начиналось трагическое русское действо.
Смерть Духонина, равная самоубийству; и в ответ на нее прозвучат и прокатятся по всей России выстрелы Скалона[20] (эксперта в Бресте) и Каледина[21] (принца Гамлета и атамана донского казачества). Такова линия усомнившихся и разочарованных. Через год к ним присоединится еще один, чей образ тусклый и загадочный забыт всеми. Для первого вождя восставших терских казаков — генерала Мистулова, покончившего самоубийством в тот день, когда Прохладненские казаки отказались драться, — для Мистулова[22] до сих пор не нашлось ни слова, ни слезы.
Другая линия — борьба до конца. Веря и неверя, проклиная и любя, пройдут герои Великой Армады. Корнилов с его мыслью об «истинном сыне своего отечества»; Алексеев[23], осторожный, мудрый, скептичный, убежденный, что иначе нельзя, значит, нужно так, как идет; и бог войны, неукротимый Марков[24]: «Бросайте ученые кабинеты. Ваше счастье в ратном подвиге, на спине прекрасной лошади» (из речи Маркова в академии).
И третья линия, начатая Бонч-Бруевичем[25]. Русские Моро[26] и Пишегрю[27], Гоши[28] и Дюмурье[29]. Русских потомков соблазнил незабываемый звон золотых революционных карьер.
Они сыграли на красную лошадь. Домчит ли?
II
Мы в феврале 1918. Гофман[30] уже стучал по брестскому столу[31], а Троцкий, бросив в ответ: «Не воюем и не подписываем мира», — умчался обратно в Питер. Корпуса Эйхгорна[32] топочут по Украине и одновременно наступают в направлении ст. Бологое, грозя прервать связь двух столиц.
В Смольном паника[33]. Ленин заперся в кабинете и диктует обращение по прямому проводу к Гофману. Троцкий и Подвойский[34] назначают бывших посетителей Ротонды[35] комиссарами казарм, арсенала, складов[36]. Издан приказ, угрожающий расстрелом на месте в четырнадцати случаях жизни: тут и нахождение оружия, и порождение слухов, и спекулятивная продажа валюты, и т. д. и т. д. В Семеновских казармах Дыбенко[37] собрал балтийцев и под усиленным конвоем погнал их грузиться в сторону Нарвы, где при первом же столкновении — пьяные и ошалелые — они нарвались на фугасные поля и почти целиком полегли. Остаток побежал к Ямбургу, где на вокзале Дыбенко собственнолично расстреливал беглецов, а заодно рабочих ж.-д. мастерских[38].
25 февраля утром в Смольный институт явился генерал Парский[39] и предложил свои услуги.
«Меж немцами и большевиками выбор нетруден, — сказал Парский Троцкому, — красную звезду мы всегда предпочтем черному орлу…»
Авгуры[40] посмотрели друг на друга, и более умный из двух, Троцкий, не задавая дальнейших вопросов, тут же поручил Парскому совместно с «освободившимся» начальником штаба Крыленки оборону Петрограда; Парскому предоставили Нарвский укрепленный район. В приказе о новых назначениях отмечались исключительные знания Парским Питерского участка: в 1917 г. он командовал 12-ой армией, защищавшей подступы к Риге. Он приглянулся большевикам еще в августе 1917 г. своим выступлением против Корнилова и грубым заигрываньем с солдатскими комитетами.
Служака старого режима, привыкший лавировать и воздерживаться, Парский отличался изумительным уменьем ладить с любым начальством. От Сухомлинова[41] до Подвойского… Методы оставались те же…
Защита родины красной звездой против Черного Орла продолжалась шесть дней. 2 марта Карахан[42] и Сокольников подписали последнюю редакцию похабного договора[43], включавшую Батум, Карс, Ардаган в рамки этнографической Турции.
Парский едва успел доехать до Ямбурга, где был в первые мгновенья весьма неласково встречен Дыбенкой[44]. Узнав, однако, о цели миссии Парского, знаменитый матрос с большой охотой и нескрываемой иронией сдал ему власть над несуществовавшими войсками. Троцкому он телеграфировал: «Сего числа сдал власть его превосходительству товарищу и генералу…»
Его превосходительство с большим огорчением прочел телеграмму о мире (война создавала такой удобный флер для патриотической службы в красной армии!) и, слегка подумав, подал свою историческую записку Троцкому, где проводилась еретическая тогда мысль о приглашении всех штаб- и обер-офицеров на советскую службу. Les beaux esprits se rencontrent[45]. Двумя днями позже, несколькими листами толще аналогичную же записку подал и Бонч-Бруевич.
Насколько приглашение офицеров тогда считалось фантазией, можно усмотреть из тогдашних газетных заголовков: «Генерал за большевиков», знак вопросительный и знак восклицательный. И всем читателям сообщение казалось остроумной уткой.
Боясь сильной оппозиции, Троцкий на свой собственный страх и риск, не ожидая одобрения Ц. И. К., затеял то, что Ленин на первых порах окрестил — «Левины фокусы».
На запасных путях Николаевской железной дороги в бывшем царском составе (А) разместились Бонч-Бруевич и Парский. Целый день они рыскали по городу, разъезжая по знакомым, посещая рестораны, театры и все остальные места, где была надежда встретить зверя: нужных им офицеров. Кроме того, «военные руководители совета обороны республики[46] » выпустили воззвание к своим товарищам, в котором уговаривали их не увлекаться Корниловскими авантюрами и помочь восстановить русскую армию.
Верили ли эти «честные маклера» в искренность намерений Троцкого воевать с немцами? Нисколько. Ибо, когда через два месяца, в Москве, в революционном трибунале судили матроса Дыбенко за сдачу Нарвы[47], то Бонч-Бруевич на вопрос, обращенный к нему обвинителем Дьяконовым: «Скажите, товарищ генерал, с достаточными ли основаниями была сдана Нарва?» — смеясь, ответил: «А скажите, товарищ обвинитель, с достаточными ли основаниями мы сдали всю Украину и весь Донецкий бассейн?{3} »
«Позвольте, позвольте, свидетель, — возмутился председатель трибунала, б. прис. пов. Берман, — нельзя отвечать вопросом на вопрос!»
«Именно можно, — отрезал любимец Троцкого, — кому же не понятно, что была сплошная кукольная комедия!»
«Продолжаете ли вы, свидетель, находиться на советской службе?» — ехидно спросил в свою очередь защитник, лев. эсер Штейнберг.
«Да, продолжаю». — «В какой должности?» — «Военный руководитель совета обороны республики». — «Что ж, и теперь у вас кукольная комедия?» По залу прошел смешок, и председатель поспешил вмешаться: «Свидетель, на неуместные вопросы вы можете не отвечать».
И Бонч-Бруевич не ответил. Отговариваясь «делами первостепенной государственной важности», он покинул Митрофаньевский зал. За ним по обеим сторонам шли вызванные в качестве экспертов генералы Кузнецов и Лукирский. Первые ласточки западни…
III
На голос невидимой Пэри Шел воин, купец и пастух… [48]
И когда в середине марта 1918 невидимая Пэри вместе с остальными Советскими учреждениями переехала в Москву[49], она разместила свою западню на запасных путях Александровского вокзала[50] и значительно расширила свою деятельность.
Ближайшими объектами заманивания были избраны Клембовский[51] и Гутор[52]{4}. Клембовский — ограниченный, робкий чиновник; всю жизнь он переходил из одного военного училища в другое, то в качестве воспитателя, то в качестве начальника. Среди товарищей по академическому выпуску он выделялся определенной бездарностью. Когда в результате Корниловского coup d'etat[53] почти все генералы или попали в тюрьму, или ушли в отставку, Клембовский, сохранивший нейтралитет, быстро выдвинулся. На Клембовского подействовали через его жену; ее же взяли самыми элементарными искушениями — показали кончик тысячерублевого билета, сдобную булку, новые ботинки. И в результате семейных скандалов Клембовский уселся в военном совете…
Еще легче сдался Гутор.
Не последнюю роль в решении Гутора сыграл фактор личной вражды к Корнилову и Деникину. Из-за Корнилова Гутор в июле 1917 г. потерял пост главнокомандующего юго-западным фронтом; он затаил обиду и жаждал мести по отношению к своему счастливому сопернику — Деникину.
«Посмотрим, — посмеивался Гутор, — чья возьмет: кубанцы Лавра (Корнилова) или наши лапотники…»
29 марта Ц.И.К. в результате небывалых столкновений меж самими же большевиками незначительным большинством утвердил продолжение «Левиных штук», но ни регистрация, ни тем более мобилизация офицеров до самой осени не производилась. Те, кто решил не служить у большевиков, уезжали на Украину или к Корнилову. В эти же дни кликнул свой клич полковник Щербачевской[54] армии Дроздовский[55], которому удалось собрать около 600 офицеров. Эти первые дроздовцы в конном строю с непрерывным боем прошли легендарный путь от Ясс в Румынии до Ростова-на-Дону (1300 вёрст)[56] …
* * *
Военному совету недоставало теоретика, специалиста по уставам, реформам, докладам. Парский вспомнил о генерале А. А. Балтийском[57]. Бюрократ pur sang[58], секретарь Сухомлинова, посвященный во все комбинации бывшего военного министра, профессор Николаевской академии, председатель всевозможных воинских комиссий, Балтийский быстрым опытным взглядом оценил положение: народу много, но друг друга боятся и что делать не знают. Нужно придать делу стержень, перейти из области психологических неприятных чувствований в область успокаивающей знакомой и милой терминологии. Балтийский предложил Троцкому изготовить проект организации нового органа, который, по идее автора, смог бы свершить реформу округов, где в штабах заседали кочегары крейсеров и слесаря с обуховских заводов. Параллельно с созданием этой высшей военной инспекции Балтийский принялся за общую переработку всего воинского устава.
Остро чувствуя подозрительность нового патрона, Балтийский пустился на провокацию. Начал с эсерства.
«Полагал бы полезным принять за основу работ проекты устава, разработанные особой комиссией при временном правительстве…»
И Троцкий, поддаваясь на удочку, мгновенно вспыхнул: «Нет уж, пожалуйста, бросьте этот бред!»
«Тогда воинский устав Гучкова в том виде, как его приняла III Дума?[59] » — снаивничал профессор.
«И это ни к черту. Так мы могли расшатать буржуазную армию. Для железных батальонов пролетариата нужен железный устав!..»
Балтийский откланялся и, посмеиваясь в реденькие усы, своим мелким бисерно-женским почерком составил проект, полный еще Аракчеевских[60] отрыжек. В красной армии имеются палки, порка, практикуется расстрел за неисполнение приказания. Если б при Керенском подобный проект рискнул бы предложить революционнейший унтер, его бы разорвали на клочки.
В большевиках же с первой минуты заговорила какая-то бессознательная практичность, которая не всегда бывает даже у таких циников, как Ленин.
Генерал Лебедев[61] — друг и протеже Балтийского (дедка за бабку, бабка за жучку!) — обратился к Троцкому с просьбой воскресить журнал «Русский Инвалид[62] », редактором которого он был в течение нескольких лет. Журнал обязывался выработать идеологию красного офицера и пропагандировать спортивные ферейны в духе коммунистического развития юношей. Доблестный редактор составил компиляцию из двух десятков немецких брошюрок, заменив слова «Германия» и «Империя» зловещими «Р.С.Ф.С.Р.»… Во всем остальном он остался верен генералу Бернгарди[63] и адмиралу Тирпицу[64], которые, таким образом, становились учителями коммунизма.
Впечатлительную душу южанина Троцкого проект Лебедева привел в полный восторг. Договорив то, чего и не думал Лебедев, Троцкий стал грезить новой расой, искусственным подбором и пр. переложением своих стародавних Венских лекций[65] на Московский лад. Лебедеву немедленно был вручен первый аванс на издание журнала (в размере около 150 тысяч); ему же было передано образование «всевоенобуча» и организация «юков» (юных коммунистов). Еще через год Лебедев играл видную роль в реввоенсовете.
Одним махом вместе с Балтийским и Лебедевым была искушена еще одна генеральская душа — Сытин П. П[66]. С этой фамилией большевикам вообще везло. Сытиных у них оказалось два{5}: один — бывший дежурный генерал румынского фронта и эксперт мирной делегации Раковского[67] в Киеве — не выдержал и бежал в Добрармию; другой же Сытин (будущий командующий юго-восточной группой советских войск) состоит на красной службе и по сей день. Подобно Гутору, и он — личный враг Деникина. Окончив с Деникиным академию в одном выпуске, П. П. Сытин почитал себя оскорбленным своим подчиненным положением. Ему хотелось доказать всему миру свои гениальные способности, и он рвался прямо в бой.
«Посмотрим теперь, каковы таланты Деникина Антона!» — самодовольно сказал новый главковерх, прибыв на юг, в свою новую ставку (ст. Лиски, Юго-Вост. ж. д.). Таланты Деникина Антона оказались довольно значительны; одержав временный успех над казаками Краснова[68] у Воронежа и на Донце, Сытин потерпел полное поражение в столкновениях с добровольческой армией. Рядом с ним на Украине действовали с таким же переменным успехом Гутор и Клембовский. При Сытине комиссаром и ширмой был Егорьев[69], при Гуторе — Ворошилов[70].
* * *
Работа продолжалась, и добыча прогрессивно возрастала. Каждому вновь поступающему выдавали два комплекта платья и белья, муку, сахар, 1200 рублей за месяц вперед (в это время английский фунт стоил 40–50 рублей). Комнаты для господ генералов реквизировались в лучших гостиницах: так, в Москве общежитием спецов на первые месяцы служили «Княжеские» меблированные комнаты на Волхонке[71].
Условия ли жизни в «Княжеских комнатах», аромат ли возвращаемого командования, экстренных поездов, штабов, но вербовка шла более чем удачно, и штаб Бонч-Бруевича стал притчей во языцех. Подвойский — ближайший помощник Троцкого, блестящий организатор и строитель заговоров — с грустью заметил, побывав в западне: «Дайте мне столько эскадронов, сколько помощников у Бонча, и я вам гарантирую в месячный срок революцию в Германии и Австрии…»
Наконец пришел исторический день апреля. В доме Перцова[72] — на Кремлевской набережной — в приемной собралась новая партия генералов во главе с Потаповым.
Троцкий вышел к ним и с кривой усмешкой сказал следующую невероятную речь:
«Господа генералы! Я принимаю вас на советскую службу. В вашей работе на пользу мировой социалистической революции вам придется встретиться с вполне заслуженными вами недоверием и ненавистью рабочих масс…
Я не могу вам гарантировать безопасности в случае, если поднимется новый вал народного возмущения. Но я с полной категоричностью обеспечиваю вам беспощадную немедленную расправу в случае, если вы сами попытаетесь вызвать народное возмущение! К работе, господа…»
«Ну, как вам наш Лева понравился?» — поинтересовался вечером Парский. «Ничего, ничего, — отвечал Потапов, — чувствуется настоящее начальство. Подтянет нас, но и хамью теперь не сдобровать. Уговаривать не будет!..»
IV
К апрелю 1918 г. на третий месяц Корниловского ледяного похода, накануне Дутовского[73] движения (в Оренбургской губернии) 400 000 русских офицеров, освобожденных демобилизацией и преследуемых страхом перед самосудом, находились в состоянии мучительной нерешительности.
Идти ли к Корнилову и Дутову, поступать ли на службу к большевикам, или пытаться «ловчиться» и скрываться?
Если солдатская масса, стихийно и пьяно, валила за отдельными главковерхами, то офицеры по привычке и остаткам крепкой в них дисциплины, выжидательно смотрели в сторону своих вождей, с которыми в продолжении трехлетней боевой страды они делили и радость победы, и хмель поражения.
Офицер, служивший в армиях юго-западного фронта, говорил: «Дроздовский зовет на борьбу с большевиками; кто такой Дроздовский — я не знаю. А Гутор, мой бывший начальник, известный боевой генерал, поступил на службу к большевикам. Конечно, я пойду за Гутором, а не за Дроздовским…»
Эту психологию своих бывших соратников отлично учитывали «честные маклера». Определяя на службу кого-либо из генералов, они выговаривали ему право подбора сотрудников из числа известных ему офицеров. И вот из бушующего моря матросов, уездных чекистов, самодуров-комиссаров — офицер получал возможность вернуться в круг своих старых начальников и товарищей.
Здесь начало важнейшего психологического перелома в настроениях офицерства.
Ген. Шварц[74] (герой Ивангорода) очень недолго служил у большевиков, бежал на Украину и перешел в ряды антибольшевистских сил. Но те сотни офицеров, которые примером героя великой войны были введены в орбиту Троцкого, уже не смогли бежать: у одного семья, у другого разыгралось служебное тщеславие, у третьего усталость. И несмотря на бегство Шварца, большевики из его кратковременной службы извлекли все для них необходимое.
Склянский[75] — зауряд-врач и помощник Троцкого, злобный человек пошлого типа ничтожеств, стремящихся оподлить и принизить до себя весь мир, — Склянский говорил Парскому:
«Ваша роль — роль магнитов. Вы должны притянуть к нам все эти спрятавшиеся и рассыпанные опилки. Если не притянете, вам же хуже будет. За поражение вы ответите пролетариату головой…»
Военные корреспонденты, б. уполномоченные земского союза и вообще лица, бывавшие на фронте в 1914–1917 гг., зайдя в штаб Черемисова[76] или Клембовского, не могли скрыть своего удивления. Казалось, ничто не произошло, и мы по-прежнему в штабе сев. — зап. фронта. Тот же улыбающийся офицер для поручений, тот же начальник службы связи, то же управление ген. квартирмейстера{6}.
Неблагонадежным по набору элементом являлись офицеры румынского фронта. Их начальник Щербачев не сдавался ни на какие большевистские предложения и всячески облегчал своим офицерам возможность пробраться на Дон или Украину. Против этого щербачевского магнита нужно было найти контр-магнит. Таковым оказался командовавший румынским фронтом в 1916 г. (осенью) и затем отставленный после Макензеновского[77] прорыва ген. штаба генерал А. М. Заиончковский[78].
Блестящий офицер, любимый товарищами, элегантный светский щеголь (его успех зашел чрезвычайно высоко в румынском придворном мире), спортсмен и ловкий политик — Заиончковский мирно проживал в Москве и терпеливо выжидал, твердо веря, что его черед еще придет.
Отказавшись участвовать в поддержке Корниловского выступления, сославшись на болезнь (старый Остермановский[79] трюк), приемами полуслов и ловко пущенных слухов, он не только не потерял, но еще увеличил свое влияние в Московском союзе Георгиевских кавалеров и в кругах, группировавшихся вокруг избранного в октябре 1917 года патриархом Тихона[80]. «Корнилов бьет напролом. Заиончковский медлителен, но когда ударит, то без промаха», — говорили его бывшие адъютанты и ординарцы, выжидавшие событий. К Заиончковскому засылали одновременно курьеров и с далекого юга (из казачьих кругов), и из союзных военных миссий.
Генерал держался осторожно, никому не сказал ни да ни нет. Безошибочным чутьем старого царедворца он чувствовал, что на этих лошадей играть слишком опасно. И ждал.
«Как живете, А. М.?» — «Пишу мемуары…»
Пристроив всех друзей, затянув заодно и врагов (чтобы скомпрометировать и их), честные маклера вспомнили Заиончковского. Со своей обычной мудростью он категорически отказался от сколь-нибудь действенного поста. Пока Гутор, Клембовский и Сытин брали города, взимали контрибуции, в ожидании или султанского ирадэ, или рокового шнурка, Заиончковский сидел в покойном кресле консультанта реввоенсовета. Троцкий очень ценил его советы и пользовался ими в трудные моменты «улавливания сердец». Так, Заиончковский сыграл исключительно важную роль в выборе варианта для наступления против поляков на юго-западном участке, большим знатоком которого он являлся с давних времен. Идея переброски сюда Буденного — его идея.
Исключительно ценные сведения давались и, без сомнения, продолжают даваться Заиончковский о румынском театре. Зная состояние и военные возможности румынской армии не хуже, чем русской, Заиончковский предостерег Троцкого в 1918-19 гг. от преждевременного наступления. Если осуществится ближайшими месяцами советское наступление, мы еще услышим не раз об этом хитром и опасном человеке.
В смысле «улавливания сердец» он явился главным посредником в переговорах советской власти с ген. Брусиловым[81].
V
Июльское совещание (1917) в ставке, где представители всех четырех фронтов делились впечатлениями от Калуща и Тарнополя, ознаменовалось речами Деникина и Брусилова. Первому его резкое выступление засчитали для будущего «оки недреманные» петербургского совдепа, а старику верховному пришлось уйти немедленно[82].
Жестоко оскорбленный, разбитый морально и физически Калущской неделей более, чем 36 месяцев боев, не веря в возможность удержания фронта и возрождения армии, Брусилов возвратился в родную Москву, в тихий Мансуровский переулок, что на Остоженке. Впервые за полстолетие пришлось ему изведать горечь созерцательного безделья.
Грустный, строгий, туго затянутый в коричневый бешмет, в светлой папахе, левая рука на кинжале, быстрой неверной походкой старого кавалериста проходил он поутру Александровским сквером, радостно приветствуемый всеми встречными, вплоть до солдат-дезертиров, заплевавших подсолнухами улицы и сады первопрестольной.
Я видел в комнате вчера
Героя родины Брусилова,
Вот кара рыцарю добра —
Быть в сне бездействия постылого!
Бальмонт[83] точно передал в этих словах то печальное недоумение, которое вызывало в немногих патриотах вынужденное far niente[84] Брусилова. Под Могилевым и Ригой, в Галиции и Румынии решался вопрос о самом существовании России; тщетно метался Корнилов, тщетно Савинков[85], Гобечиа, Филоненко[86] посылали свои вопли с требованием смертной казни. Родина была на острие меча. А в темноватом прохладном кабинете среди шашек — даров туземных полков, — охотничьих трофеев и целой галереи военных портретов посетитель встречал все то же учтивое ледяное спокойствие, которое Герцен сравнивал со спокойствием моря над утонувшим кораблем…
И многочисленные общественные деятели, наперебой спеша выказать свое уважение Галицийскому победителю, не упускали случая попытаться затянуть его в свою орбиту, козырнуть этой сильной картой вне игры. Брусилов ласково принимал, сочувственно выслушивал, охотно выступал; 13 октября 1917 г. уже под самый бой двенадцатого часа он произнес горячую речь на совещании общественных деятелей в Москве (устроенном в противовес петроградскому демократическому совещанию). Но дальше он не шел, действовать он еще (или уже?) не хотел. Привыкнув к реальным величинам, отчетливо зная состояние фронта и соотношение всевозможных сил, старик весьма скептически относился к тогдашним попыткам. Летом 1917 г. он понял: надо идти за тем, кто живой или мертвой водой сумеет восстановить боеспособность армии. На армейском съезде он целовался с Крыленко за то, что тот (с особой, конечно, точки зрения и в особых видах) рекомендовал исполнение боевых приказов; на своем автомобиле он развозил всевозможных делегатов, депутатов, главных и второстепенных уговаривающих. Ни у кого не оказалось никакой воды. Слова и жесты, благородные слова, самоотверженные жесты!.. Самоубийство Крымова[87], Калединские угрозы, подвиг председателя солдатского комитета Рома, в одиночку пошедшего в атаку на глазах недвижной дивизии и убитого наповал…
Сердце уставало. На движение Корнилова он отозвался одной фразой:
«У Корнилова львиное сердце, а голова не в порядке!..»
Идея Алексеева создать Добровольческую Армию не вызвала в нем сочувствия[88]. Когда в первые дни октябрьского переворота Алексеев, проездом на Юг, остановился в Москве для переговоров с некоторыми лицами, Брусилов категорически отказался следовать за ним.
Еще через несколько дней, 1 ноября 1917 г., шальной снаряд залетел в его квартиру и осколком шрапнели старик был тяжело ранен[89] (в плечо и в ногу). В разгар уличного боя на носилках с белым флагом его понесли с Остоженки, уже занимавшейся большевиками, в Серебряный переулок (на Арбате) в лечебницу доктора Руднева. В дороге случился характерный инцидент, после которого Троцкий призадумался не менее Брусилова. Обезумевшие «красные» солдаты, узнав, кого несут, останавливались, снимали шапки и целовали раненому руки. В этот день снарядом снесло верхушку Беклемишевской башни[90]; с Волхонки тявкали пулеметы, заливавшие колонны большевиков, шедших из Замоскворечья.
«Чтобы увидеть эту русскую ласку — готов перенесть страдания во сто крат горшие», — сказал Брусилов навестившим его лицам. И с этого дня начался чрезвычайно любопытный параллельный процесс. Большевики, поняв ценность Брусиловской вывески, делали все, чтоб воздействовать на слабые места старика. А слабым местом Брусилова было прежде всего убеждение, что он не может не пойти на зов русских солдат, что он не вправе отдать их в руки проходимцев.
С ведома и благословения Подвойского и Троцкого распространялись и «нелегально» печатались сведения о том, что в такой-то и такой-то части, на таком-то и таком-то заводе постановили: драться опять с немцами, если Брусилов будет командовать…
Нужно совсем не знать ни большевиков, ни разнообразия приемов, употребляемых их верхами, чтобы поверить в сообщения об аресте Брусилова, угрозах расстрелом и т. п. С самого начала, с первой встречи Крыленко с Брусиловым, большевики поняли, что твердость и упорство у него воистину каменные и что не запугаешь его никакими муками ада. Свершилось худшее, осуществилась обратная мораль басни: «Ты сед, а я, приятель, сер»[91]. Серый надул седого. Установив тщательную слежку, перлюстрацию корреспонденции, подсылку провокаторов, вынюхавших его отношение к белым армиям, большевики из кожи лезли в доказательствах своего национального порыва и сочувствия великим идеям. Детали сговора значительно облегчались содействием Заиончковского, отлично знающего, как надо разговаривать с гордым, резким, сентиментальным верховным. Беседы Заиончковского и Брусилова могли бы послужить прекрасными иллюстрациями к Макиавеллиевским[92] трактатам. Говорили, как два солдата; разбирали все происходящее, как два скорбящих сына родины; взвешивали pro и contra[93] … Перевод на язык национальной пользы находили и расстрел Колчака, и террор на Кубани, и уж, конечно, карательные походы на деревню. Оскорбленному военному самолюбию нужна была победа: ему дали руководство в польской войне; полководцу, томящемуся в тиши, требовалась армия, и он полюбил красную армию — армию наемников и жертв — той же любовью, которая творила чудеса на осенних полях Галиции…
Уже с осени 1918 г. Брусилов втягивался отдельными советами; с ним длительно консультировались в вопросе о выборе направления для прорыва фронта Колчака[94]; потом — заговорили и профессиональное чувство соревнования, и отчасти старческое упорство в доказательстве правильности занятой позиции! А потом пришел черед руководства по созданию красной армии, по выработке характера ее действий, приспособленного к гражданской войне… И как художник узнает художника, как архитектор узнает великого зодчего даже сквозь оболочку профанаторов-исполнителей — так в Брянском прорыве Буденного (октябрь 1919 г.), приведшем его за два неполных месяца к полной победе, генералы почувствовали мощную руку. Вспомнился Луцк и лето 1916 г…
В 1920 г. Брусилов занял официальное положение — председателя особого совещания военспецов по выработке плана войны с поляками, а затем и с европейскими странами (малой антантой[95] ). Но, конечно, все эти отдельные факты бледнеют наряду с основным: Брусилов среди красных. Брусилов против нас, его сын командует полком у Буденного![96] Вот вопль белых офицеров, вот начало многих и многих переоценок…
Если Брусилов слукавил и продал Россию, чего ж требовать от нас. Тогда все окончилось. Если же он пошел искренно, если он убежден, что спасение придет с той стороны баррикад, тогда… И в последние дни Врангеля были видные офицеры, заявлявшие о психологической невозможности продолжать борьбу после воззвания Брусилова к белым армиям[97].
VI
Второй день Пасхи 1918 г.
Светит московское солнце, гудят колокола. В эту Пасху московские люди уже не едят куличей. В эту Пасху они уже боятся идти в кремлевские соборы, ибо на всех амбразурах кремлевской стены мелькают дула пулеметов.
На кремлевской набережной, в правом ее углу, изукрашенный резными петушками в старорусском стиле, яркий дом инженера Перцова. Когда-то в нем жил фантазер-хозяин, когда-то в его подвале процветало кабаре молодых поэтов.
В марте 1918 года его заняли под военный комиссариат и личные квартиры Подвойского, Мехоношина, Склянского и самого великого «Льва» Троцкого.
На сегодня назначено важное заседание военспецов.
Троцкий еще не встал.
«Почивают», — важно сообщает «красный» швейцар с явно белогвардейской физиономией, а так как с вечера «они» не отдали никакого распоряжения, то военспецы вынуждены ждать на тротуаре. Налицо: Балтийский, Лебедев, Гутор, Клембовский, Парский; из остальных — газетные корреспонденты и пр. «Встанут» Троцкий лишь в девять с половиной. Следовательно, полчаса нужно ждать.
Докладчик сегодняшнего дня Балтийский, с увесистой папкой в руках, оживленно обсуждает с Лебедевым план издания новой солдатской грамоты, которая одновременно «смазывала» бы нежелательную декларацию прав солдата и приноравливала Аракчеевские статуты к духу коммунистического ученья.
«Красная армия — понимаю. Завоевания революции — тоже. Моро и Пишегрю сражались от имени конвента, и неплохо выходило. Но как быть с архангелами, что ж они у нас над душой стоять будут?» Архангелами именуются политические комиссары, которых в числе двух предполагается поставить над каждым военспецом.
«Да вы не горячитесь, — успокаивает Балтийский, — все это можно по-хорошему. Политкомы — люди молодые. Сегодня сунулись, завтра сунулись, а на третий день надоест…»
Ровно в девять с половиной швейцар приглашает «товарищей» подняться в верхние покои.
За длинным (по наружности бывшим обеденным столом) сидят Троцкий, Подвойский, Мехоношин[98].
«Видите, какие у меня буржуазные привычки, — острит Троцкий, — пришлось вас на холоде подержать».
Военспецы пробуют смеяться.
Перед началом доклада Балтийский испрашивает разрешения задать кое-какие вопросы.
Первый: «Роль архангелов?»
Ответ Троцкого энергичен и ясен: «Если политком посмеет вмешаться в ваши оперативные распоряжения — я его расстреляю по вашей телеграмме моей властью. Если вы вздумаете устроить измену на фронте, политкомы обязаны вас расстрелять по моей телеграмме ихней властью. Понятно?»
«Вполне», — улыбается докладчик.
Вопрос второй: «Какая часть доклада и вообще заседания разрешена к огласке в печати?»
«Как какая? — ехидно наивничает Троцкий. — Решительно все. Да и чего вы боитесь? Немцам все равно известна каждая йота, союзникам неинтересно. В чем же дело?»
Но на защиту коммунистических секретов энергично поднимается молодой полковник генерального штаба. Длинно и пространно приводит он всевозможные мотивы в пользу секретности.
«Заговорщики, неисправимые заговорщики», — вздыхает Троцкий и как бы нехотя соглашается. Журналисты будут получать лишь готовые сводки, проредактированные одним из военспецов.
Доклад говорит об организации военных округов.
«Военная власть на местах разрушена мартовской революцией…» Во главе округов безграмотные матросы. Необходимо восстановить в первую голову институт воинских начальников. Из округов особенно важны — Московский, Орловский, Казанский, Воронежский. Для образования красной армии, собирания раскиданного имущества, реформирования в духе опыта войны учреждается военная инспекция в составе трех отделов: по кавалерии, по пехоте, по артиллерии и инженерной части и т. д. и т. д.
Одним словом, от дилетантства и инициативы отдельных главковерхов — переход почти к германской армии.
Доклад целиком одобряется.
«Все правильно, — заявляет Троцкий. — За власть на местах не бойтесь. Местных головотяпов мы быстро угомоним. Это вам не Керенский. Уговаривать не будем. Предлагаю незамедлительно составить список участников первой инспекторско-карательной поездки».
«Главных реформ требует артиллерийское дело», — горячится молодой полковник.
«Это же почему, потому, что Наполеон артиллеристом был?» — спрашивает Подвойский. Снова натянутый смешок.
«Нет, не потому, — не смущается полковник, — во-первых, Макунзен нас научил покрывать артиллерией недостаток в людях. Во-вторых — потому, что в условиях гражданской войны, разыгрывающейся преимущественно в городах, зачастую два-три тяжелых орудия вызывают панику в больших гарнизонах…»
«Хорошо, хорошо, вот вы нам составьте докладную записку на эту тему и Николаю Ильичу и представьте, товарищ… простите, как вас?»
«Каменев[99] », — предупредительно помогает полковник.
«Ну, вот видите, какая у вас хорошая фамилия. Сразу видно, что настоящий коммунист. Следуйте только своему однофамильцу!..[100] »
Подымается Парский и произносит речь о значении броских кавалерийских рейдов в гражданской войне.
«Мораль?» — спрашивает Троцкий.
«Мораль такая, что у меня есть на примете выдающийся кавалерист-ремонтер, некто Далматов. Я убежден, что он сумеет создать первую в мире конницу».
«На Вашу ответственность?» — «Да!»
Судьба Далматова решается одной заметкой в блокноте Подвойского.
И вообще результаты этого скромного, как будто незначительного заседания громадны.
VII
Не проходит и недели, военная инспекция под руководством Балтийского и Парского приступает к работе. В святую пятницу с Курского вокзала отходит три состава: впереди два бронированных с латышами особой дивизии; позади «А» — в уютных салонах, украшенных красными флагами и ветками акации, сидят генералы, склонившись над картами, докладными записками, подсчетами. Все в той же кожаной черной куртке, в которой он штурмовал Михайловский замок[101], Подвойский переходит из вагона в вагон, давая инструкции о первой остановке, первой пробе новой метлы. В Орел уже сообщили по прямому проводу о смещении всего состава военного комиссариата и предстоящем приезде спецов.
На вокзале неприятных гостей встречает весь состав исполкома. Председатель — скучный, бледный, не то из приказчиков, не то из учителей гимназии — докладывает, что в городе неспокойно.
«Что именно?» — спрашивает Подвойский. Выясняется, прибывший накануне Дыбенко уговаривает местный гарнизон бороться с новой контрреволюцией. Подвойский отдает короткое распоряжение. С платформ снимаются броневики, из вагонов, разминая ноги, перекликиваясь на своем ужасном языке, вылезают мордастые, белобрысые, безбровые парни.
Проходят два часа. Сперва из города доносится пулемет, потом молчание: идут переговоры с зачинщиками сопротивления, засевшими в губернаторском доме. Одиночный пушечный выстрел. Снова молчание. Еще через полчаса на вокзал под латышским эскортом приводят избитых матросов. Их четверо, пятый — глава — Дыбенко успел скрыться. Всех четырех расстреливают тут же на перроне. В открытом автомобиле в город уезжают два военспеца, предназначенные для Орла; а поезда отправляются дальше.
Из городов наибольшее сопротивление оказывает Воронеж. Здесь приходится выдержать настоящее сражение с двумя тысячами людей из отряда Маруси Никифоровой[102], подвизавшейся на Украине.
Остатки отряда в течение целых суток отсиживаются в гостинице. Бризантный снаряд — и из горящего здания, среди рушащихся сводов, выпрыгивают черные от дыма и пороха люди. В Воронеже насаждается центральное воинское присутствие для губерний Воронежской, Тамбовской, Пензенской, Рязанской. Во главе воинских участков поставлены прежние специалисты. В те дни, когда в белых армиях еще не мечтают о мобилизациях, у красных трудами военспецов восстанавливаются списки, вводится круговая порука. В Тамбовскую губернию, оказывающую сопротивление работе воинских начальников, едет сам Лацис[103] с карательным отрядом. Сожжено несколько деревень, остальные выдают потребное число рекрутов полностью.
Сперва через пень, да и через колоду, потом лучше и стройнее, и наконец налажен аппарат, и сброд насильно мобилизованных превращается в стройные батальоны.
На второй месяц поездки, 29 мая, Подвойский получает телеграмму о выступлении чехословаков. Сообщение с Самарой прервано. Пенза под ударом.
К прямому проводу Подвойского вызывает Троцкий: «Николай Ильич, как дела, что полагаете предпринять?» И Николай Ильич отвечает: «Сегодня выезжаю на фронт со всей инспекцией; послезавтра раздавлю чехословацкую гадину…» «Послезавтра» протянется полтора года; гадину раздавят — полковник генерального штаба Сергей Сергеевич Каменев и великий мираж, великий inconnu[104] — Буденный.
VIII
Нижегородского драгунского полка вахмистр Буденный[105] — храбрый сметливый мужик; популярный, потому что безумен в атаках, щедр в грабежах, снисходителен к громилам. Когда его придумали — конница, носящая ныне его имя, была уже составлена, также как особые приемы ее действий.
В генеральской шинели с красной звездой, на тройке подобранных вороных, зачастую рядом с женой — Надеждой Ивановной, попечительницей всех кавалерийских красных лазаретов, большевистской Александрой Федоровной, — звеня бубенцами, раздавая подарки, мчится по России Буденный, а в сторонке, в штабном вагоне, в реквизированной избе, в занятом особняке сидит молчаливый человек над картой — полковник Далматов. Создатель конницы Буденного не любит выставлять свое имя.
Старший офицер одного из привилегированных гвардейских полков, Далматов был хорошо известен в кругу специалистов еще задолго до 1917 года.
Первый в России ремонтер — характеризовало его всеобщее мнение. Ремонт, т. е. подбор подходящих лошадей, был важен всегда. В условиях 1918–1920 гг., когда Деникин и Врангель[106], отлично учитывая значение действий конницы, не смогли создать могущественной конной армии исключительно из-за отсутствия лошадей, — искусство ремонтера приобрело особое значение.
Далматова на советскую службу заманили, подействовав на его алчность — ему были отпущены громадные суммы на скупку лошадей — и на его спортивное чувство: «Ты сможешь спасти русскую лошадь», — шепнули вовремя этому воспитаннику Коломяжского ипподрома[107], манежа и Аквариума[108].
Лавры Шеридана, Гадика[109], Мюрата[110], набеги прусских гусар, рейды Стюарта[111]; десятки тысяч великанов гвардейцев, мчащихся на подобранных лошадях, по мановению перчатки переплывающих реки, уничтожающих неприятельские армии — вот что грезилось вылощенному полковнику Далматову, ближайшему другу великих князей.
Почти полгода, задолго до начала рейдов, Далматов колесил по всей России, не оставляя ни одного уголка, где, по агентурным сведениям, частными владельцами могли быть припрятаны призовые породистые кони. В первую голову он собрал в одной базе все остатки, какие нашел в губерниях: Воронежской (Хреновские), Орловской, обл. Войска Донского (казенный Провальский завод и частные коннозаводства Корольковых, Супруновых, Михайликовых и др.), Астраханской губ. (калмыцкие табуны), на Волге и в Сибири. За шесть месяцев 1918-19 гг. им были выказаны по этой части чудеса.
И к 1919 г. — к эпохе приказа Троцкого — «Пролетарий, на коня!» — Далматовым было собрано нечто весьма реальное: около 50 000 прекрасно обученных, породистых лошадей. Кроме того, сделал он все возможное для того, что именно «пролетария» не пустить на коня… Прирожденные наездники: военнопленные мадьяры, киргизы, татары, — из русских — многочисленные гвардейские офицеры, лейб-казаки, уланы и др., слетевшиеся на огонек «своего» Далматова, вот каково было ядро конницы Буденного.
Далматов ее создал, Брусилов дал ей те инструкции, которые выработались в результате Молодеченских и Луцких боев: 2–3 броневика на каждый эскадрон; мощная артиллерия на флангах, вместо разведки значительные отряды, снабженные легкими орудиями; пехота, «взятая на буксир», т. е. посаженная на круп второй и третьей линии.
Все вместе само по себе было так мощно, что можно было позволить роскошь придумать народного таланта — Буденного.
Врангель, Мамантов, Улагай[112] — каждый из них как кавалерист был в сотни раз талантливей пресловутого Буденного. Но если не было броневиков, если вместо лошадей союзники прислали вьючных мулов, если в Крымский период рабочие лошади крымских колонистов должны были соревноваться с английскими кровными Буденного — то результаты не могли быть иными, чем они были. Красные полностью использовали то, чего не смогли использовать белые, в чем им не захотели помочь мнимые друзья. История каждого дня гражданской войны!
Троцкому повезло на гвардейцев. Далматов создал кавалерию; бывший царский паж Верховский[113] — артиллерию, бронеотряды, бронепоезда. Карьера Верховского общеизвестна. Облюбованный Керенским за свои ярко демагогические наклонности, Верховский был назначен в мае 1917 командующим войсками Московского военного округа. Поддерживая идею сепаратного мира, Верховский быстро снискал популярность в солдатских низах. В августе 1917 года, в дни Корниловского выступления, он организовал знаменитый карательный отряд для «очищения ставки». Отряд, состоявший из матросни и немецких агентов, поставленных для руководства, — яростно стремился убить Корнилова, Деникина и др.
Одновременно своей лживой телеграммой, что атаман Каледин движется на Москву, Верховский сперва вызвал истерику Керенского, а затем стал его успокаивать «бешеной энергией»: речами в совдепе, посылкой «разложившихся частей гарнизона» навстречу Каледину, который спокойно сидел в Новочеркасске… и т. п.
За такие высокопатриотические действия Верховский был приглашен на пост военного министра, освободившийся с уходом Савинкова.
И на новом месте он поддержал славную марку: засыпал кабинет проектами сепаратного мира, частичной демобилизации(!), демократизации военных органов…
С первых дней переворота большевики окружили Верховского всяческим внимание и зазывали в совнарком. Верховский колебался и почти год выжидал, писал дневник и все справлялся, где и что Керенский. Когда выяснилось, что последний уже читает лекции и живет входной платой, Верховский пошел в военспецы, и ему-то большевики поручили реформу артиллерии.
Исключительно важную оперативную роль Верховский сыграл при разработке крымских операций, так как еще в мирное время он тщательно изучал топографию местности, в особенности Перекопа и Сиваша.
В этой последней роли он усиленно прикрывался Бела Куном[114] и Фрунзе[115]: болтливым венгерцем и невежественным студентом.
В списке лиц, оказавших «исключительные заслуги Р.С.Ф.С.Р.» в борьбе с Врангелем, Верховский значится рядом с Каменевым. «Известия» раскрыли это замысловатое инкогнито.
IX
И солнце Аустерлица[116], и тьма Ватерлоо[117], и счастье Моро, и его печальная судьба. В жизни советских генералов времена менялись. Падали одни, восходили другие. Отошел от высоких дел Бонч-Бруевич (в связи с опалой, постигшей его брата), взошла звезда Раттеля[118] — сотоварища по корпусу Духонина, в один день с ним награжденного офицерским Георгием. Неуклонно и прогрессивно цвел один Каменев, победитель Колчака и Деникина, единственный человек, которому доверяет даже Бухарин[119], владелец чужого дома на Кузнецком мосту, подаренного ему «Р.С.Ф.С.Р.» осенью минувшего года.
В украинскую эпоху барыши и славу Каменева оспаривали знатоки украинского боевого театра: Гутор, Клембовский, Сытин. Дважды они занимали Украину, дважды водворяли в Киеве Христиана Раковского с его американскими секретарями и румынскими дактило[120]. Целый год катались они по линиям: Киев-Харьков, Киев-Волочинск, Киев-Одесса и т. д.
За семь лет они изучили на Юго-Западе буквально каждый кустик. Разбив Деникина, они без труда обошли в маневре под Киевом и Пилсудского[121].
Безнадежно скомпрометированные, с упорством тщеславия, они все более стремились к цели — стать советскими Моро и Пишегрю. Неоднократные попытки белых агентов вступать с ними в сношения наталкивались на их самый яростный отпор.
Не последнюю роль в их стараниях играл и тот процент из контрибуции занимаемых городов, который под сурдинку проводил Троцкий под видом подарков «освобожденных местностей». Сквозь пальцы смотрели и на «торговые предприятия» их креатур. Так, правая рука Сытина, генерал Одинцов[122], во времена киевских переговоров с гетманом, усиленно спекулировал мануфактурой, сахаром и валютой. Был пойман, судим, но амнистирован за заслуги, оказанные революции.
В результате за три года существования института военспецов не было случая, чтобы в раскрытых заговорах фигурировала хоть одна крупная фамилия. Из офицеров — молодые и невлиятельные. Генералы, смаклерованные Парским, честно поддержали престиж красной звезды.
Восставали: б. пристав Муравьев[123], казак Миронов[124], солдат Думенко[125], матрос Дыбенко. Генералы типа Гутора козыряли и щеголяли гениальными планами.
В отношении угодливости и старанья полковник Каменев отнюдь не превзошел общий уровень военспецов.
«Я доволен моими генералами», — сказал Троцкий еще в прошлом январе… «На примере вождей красной армии мы могли убедиться в полезности привлечения буржуазных специалистов», — прибавил недавно Ленин.
…А когда вспыхнуло Кронштадтское восстание[126], когда никто из спецов не увлекся примером скромного Козловского, и лишь полковник Каменев пожал лавры полковников Мина и Римана[127], тогда и заядлым скептикам стало понятно, что Левин фокус действительно удался.
Деньги не пахнут, продажа шпаги не портит клинка{8}.