Первое родительское собрание я созвала только в октябре, в конце первой четверти.

Уже после я поняла, что лучше бы дожидаться прихода родителей в классе. Я познакомилась бы с каждым приходящим, и потом было бы легче разговаривать со всеми вместе. Но я не догадалась так сделать. Я сидела с книгой в учительской и, только когда часы показали семь, пошла в класс, волнуясь, кажется, не меньше, чем перед первой встречей с ребятами.

В классе было человек двенадцать. Казалось, эти взрослые люди смотрят на меня неодобрительно и жалеют, что их дети попали к такой молодой и неопытной учительнице. Я рассказала им о программе четвёртого класса, объяснила, какой это трудный и ответственный год для учеников, и попросила устроить так, чтобы у ребят дома был отдельный угол для занятий. Говорила я плохо, официально и, хотя готовилась и заранее обдумала, что сказать, теперь с трудом подбирала слова. «Было бы чрезвычайно важно, если б детям дома были созданы нормальные условия для занятий…» слышала я себя со стороны. А ведь я всю жизнь ненавидела такой вот сухой, канцелярский язык. И я с ужасом думала, что родителям тоже противно меня слушать. Наверно, говорят себе: «Вот бумажная душа! Каково-то с нею ребятам…»

Когда я кончила, немолодая женщина в пуховом платке, сидевшая на первой парте, вдруг сказала:

– А мальчики довольны вами, Марина Николаевна. Мой как придёт из школы, сразу докладывает: что учительница сказала, да как посмотрела, да что велела выучить.

Я почувствовала, что краснею до ушей, и не знала, что ответить.

– Довольны, правда, – отозвалась круглолицая женщина с ясными синими глазами (по этим глазам я сразу решила, что это мать Саши Гая). – Мой говорит: у нас учительница добрая, зовёт всех по именам, на уроках шутит, смеётся и объясняет понятно.

– Это всё хорошо, а всё-таки с ними надо построже.

Это сказал человек, которого я тоже «узнала»: его смуглое, цыганское лицо и угольно-чёрные волосы в первую же секунду напомнили мне Серёжу Селиванова. И говорил Серёжа таким же неторопливым, солидным не по возрасту баском, должно быть в подражание отцу.

Слова Селиванова заставили всех присутствующих обернуться к нему.

– Ну, не скажите, – возразила женщина в пуховом платке, – это как с кем.

– С такими, как мой, определённо строгость нужна, – настаивал Селиванов. – Да я полагаю, что и всем не помешает. Мальчикам нужна крепкая рука, твёрдая дисциплина, это уж верно… Я вас попрошу, – обратился он ко мне, – если мой малый станет вольничать, вы мне дайте знать. Мы ему трёпку – и порядок!

– Хорошо, что вы меня предупредили, – ответила я, уже не смущаясь. – Теперь я к вам за помощью не обращусь, как бы мне с вашим Серёжей ни было трудно. Разве можно бить ребёнка?

– А что же? Меня в детстве ещё как секли – и ничего, вырос человеком.

Я не успела возразить. Вместо меня ответила худенькая женщина, до сих пор молча сидевшая в углу:

– Это вы оставьте. Теперь не прежнее время, теперь в школе не допускают таких наказаний, чтобы унижать детей.

– Дома – не в школе, – спокойно возразил Селиванов. – Ничего тут унизительного нет. Отец – не чужой человек, почему же не поучить парня? Для его же пользы делается.

– Хороша польза! – насмешливо воскликнула мать Саши. – Нет, товарищ, это вы напрасно. Или, может, вы шутите?

– Зачем шутить! Я только думаю, вы меня не так понимаете. Я же не говорю, что надо истязать: поучить – значит, в меру, для острастки.

– Так вот, – заговорила я наконец: – только в том случае я смогу обращаться к вам, товарищи, за советом и помощью, если все вы мне обещаете, что никакого такого «ученья» не будет и в помине.

– Вы очень молодая ещё, – без раздражения, как будто даже сочувственно сказал мне Селиванов, – потому судить не можете…

– Молодость – не порок, – сдержанно произнёс высокий человек в очках. – И мы видим сейчас, что молодость рассуждает разумно и справедливо.

Я с благодарностью посмотрела на него. Селиванов пожал плечами, но чувствовал себя, повидимому, неловко: слишком ясно было, что все остальные с ним несогласны.

Когда деловая часть кончилась, я объявила наше собрание закрытым, и тут все подошли к моему столу.

– Давайте познакомимся! – сказал человек в очках. – Моя фамилия Горюнов, я отец Толи.

– А я мать Саши Гая, – подхватила синеглазая женщина, подтверждая мою догадку.

– А я Румянцева, – представилась худенькая, которая тоже спорила с Селивановым. – Как у вас мой Володя, не очень озорничает?

Она была совсем молодая, небольшого роста, – её можно было принять за девочку, и у меня мелькнула мысль, что Володя скоро перерастёт её.

Совсем иначе выглядела мать Киры Глазкова: пожилая, немного сутулая, она зябко куталась в пуховый платок; волосы у неё были почти совсем седые. Я уже знала, что у неё пятеро детей, Кира – младший. Но взгляд у этой пожилой, утомлённой женщины был совсем как у её одиннадцатилетнего сына. Сидя на собрании, она вопросительно и словно удивлённо смотрела прямо в лицо каждому выступавшему. И мне подумалось: «Слушает совсем как Кира!»

– Я все ваши дела знаю, – весело сказала мать Гая. – К нам каждый день мальчики ходят, я их разговоры слышу. Иногда, знаете, даже кажется, что своими глазами всё видела: и как десять одинаковых плёнок вам принесли, и как в Третьяковскую галлерею ходили…

– И газету какую хорошую выпустили, – вставила Румянцева. – Мне Володя все уши прожужжал.

– Покажите нам газеты, интересно посмотреть, – попросила Выручка.

Я открыла шкаф, извлекла оттуда две газеты, потом показала последний номер, три дня назад вывешенный рядом с доской.

Родители с любопытством проглядывали заметки, смеялись остроумным карикатурам нашего художника, Толи Горюнова. То и дело слышался чей-нибудь удивлённый и довольный возглас: мать узнавала сына или находила его имя под какой-нибудь заметкой.

– Вот как! А мой, оказывается, стихи сочинил! – изумлённо воскликнула Ильинская, увидев подпись Вити под стихами:

Вот известный наш атлет –
Это Боря-самолёт:
Он и ловкий, он и гордый,
У него во всём рекорды.
Он вратарь, и он бегун,
Он и лыжник, и прыгун,
И, как чайка над морями,
Он летает над скамьями.

Тут же красовалось очень похожее изображение Бори Левина – действительно ловкого гимнаста, который в последнее время увлекался прыжками через все подходящие и неподходящие препятствия. Такие заметки – рисунок с текстом – пользовались у нас большой популярностью, стихи распевались, как частушки, а неожиданности вроде «скамьями» и «атлёт» никого не смущали.

Потом я показала лучшие тетради, пояснила, за что ставится пятёрка, за что – тройка.

– А вот у Вани ошибок нет, а четвёрка стоит – это почему же? – ревниво спросила Выручка.

– А клякса? И вот ещё «не» пропустил. За это отметка снижается, – ответила я.

– Это хорошо, что вы с ними строго насчёт аккуратности, – сказала мать Киры Глазкова. – Мои старшие, когда учились, такими неряхами были – беда! И нос всегда в чернилах и тетрадка в пятнах. И Кирюша раньше тоже был такой, а теперь, смотрю, почище стал писать – и матери поглядеть не совестно.

– А как ведёт себя Боря? – с некоторой опаской в голосе опросила Левина. – Я вижу, он у вас тут над скамьями летает?

– На уроках хорошо, а в перемену с ним иной раз сладу нет, – призналась я. – Страшный драчун!

– Это «он и ловкий, он и гордый»? И говорит: «Сперва я дал ему сдачи»? – спросил Горюнов, и все засмеялись.

– Он самый. Он всегда начинает с того, что даёт сдачи.

– А знаете, ребята его любят, – сказала мать Гая. – Саша рассказывает, что Боря делится с ребятами марками, книги даёт читать. Саша про него говорит: «Горячий, а товарищ хороший».

– Да, про марки и мне Кирюша говорил, – поддержала Глазкова. – Мой ведь тоже марочник. Только, видно, ни ему, ни Боре такой коллекции не собрать, как у Морозова. Тот чуть не с шести лет собирает.

– А я и не знала, что Морозов собирает марки! – удивилась я.

– Как же! – сказал Горюнов. – У него превосходная коллекция, очень обширная и собрана с большим знанием дела.

«Какой скрытный! – подумала я. – Ведь ни разу ни единым словом не обмолвился».

– А мой Сергей – охотник, – сказал Селиванов. – Он заметку написал в газету, да постеснялся отдать. Вот, я захватил для вас. – И он, неловко улыбнувшись, протянул мне листок, исписанный крупным косым Серёжиным почерком.

…Дома я первым делом достала из портфеля листок, который дал мне Селиванов. Вот что я прочла:

«Прошлым летом мы жили в деревне у дедушка. Ружья у меня своего нету. Стану просить у отца, а он даст и скажет: «Бери, только всё равно ничего не убьёшь». А я скажу: «Убью». А он смеётся и говорит: «Конечно, свои ноги убьёшь».

Когда идёшь на охоту, встанешь утром рано – и сразу к озеру. Смотришь, утки плавают. Сидишь, поджидаешь. Только они на тебя поплывут, сердце так и замрёт. Ну, думаешь, сейчас! Но вдруг снялись утки и полетели на другое озеро. Встанешь с горем, идёшь на другое озеро, там их нет. На третьем тоже нет. Плюнешь и пойдёшь домой. По дороге заглянешь на первое озеро, где утром был. Утки там. Сядешь, притаишься. Смотришь, утки поплыли к другому берегу. Досада берёт. Только захотел встать, вдруг кто-то бах по уткам! Они на меня. Я вскинул ружьё – бах! – и промазал. Улетели. Иду домой, прихожу уже вечером. Садимся ужинать всей семьёй. Отец говорит: «Вкусный ужин с утятиной». Все смеются, а у меня только уши горят.

Помню, когда мне было восемь лет, я купил снегиря за три рубля. Посадил его в клетку – и на печку, чтоб отец не увидел. Сидим мы вечером, а снегирь и запел. Отец говорит: «Что это у тебя за птица?» А я говорю: «Нет, это, верно, на улице». Потом опять снегирь запел. Я тогда сознался и снял его с печки. А отец не заругал, только засмеялся и говорит: «Ладно, держи птиц, только больше не ври».

Долго я сидела над Серёжиным листком и всё думала, какое у меня поверхностное представление о людях. По словам Селиванова на собрании, я решила, что он человек грубый, жёсткий. А со страничек Серёжиной заметки смотрел совсем другой человек, не такой, каким я его представляла.

Однажды после занятий ко мне подошёл в коридоре невысокий смуглый человек с пристальным взглядом зорких, глубоко посаженных глаз.

– Вы будете Марина Николаевна?

– Да, я.

– А я отец Виктора Ильинского.

– Очень рада.

Мы обменялись рукопожатием. Я пригласила его в учительскую; мы сели на диван, и я выжидательно посмотрела на Ильинского, не понимая, что могло привести его ко мне.

– Видите ли, Марина Николаевна… – помолчав, заговорил он. – Я вас хотел спросить, как Виктор ведёт себя в школе.

– Прекрасно. Ни на что не могу пожаловаться, – ответила я.

– А с товарищами как?

– По-моему, хорошо. Они его уважают. Он ведь у нас вожатый звена. Учится тоже хорошо – впрочем, это вы по табелю знаете.

– Это-то я действительно знаю, – задумчиво повторил Ильинский. – А пришёл я к вам вот почему. Виктор, по-моему, очень загордился. Приходит из школы и каждый раз объявляет: «Вожатый сказал, что у меня хорошие организаторские способности. А ещё он говорит, что я очень инициативный. А Марина Николаевна сказала, что у меня прямо математическая шишка!» Я, понятно, рад, что он способный… Только, знаете, боюсь – не зазнался бы. И товарищи любить не станут, и характер испортится. Мне жена давно уже толкует: «Зайди к учительнице, что-то уж больно Виктор воображать о себе стал. Вчера бабушке нагрубил, сегодня за хлебом не пошёл: «У меня, говорит, сбор отряда, это поважнее вашей булочной!»

Я слушала и удивлялась. В школе Виктор был неизменно вежлив с учителями и спокойно-дружелюбен с товарищами. Я не замечала в нём ни зазнайства, ни желания верховодить.

«Эх, – сердито подумала я, – целый день проводишь с ними в школе, думаешь о них дома, а ничего, в сущности, ещё не знаешь! Непременно надо побывать у всех дома, поглядеть, каковы они в семье, а то получается, что видишь только половину правды».