Пресненские пруды. — П. С. Валуев. — Поездка в Пензу 1808. — Колокольцевы. — А. Д. Панчулидзев. — Козодавлев в Саратове и Пензе. — А. П. Римский-Корсаков. — И. Н. Белоклоков. — Чиновники-хлопотуны. — Н. П. Дубенский. — Пиры в честь Козодавлева. — На пути в Саранск. — Кошкаровы.

Что достопримечательное мог я встретить от Петербурга до Москвы по дороге, по которой проезжал я восьмой раз в жизни? Сама Москва, в которой никого не было из моих родных и весьма мало знакомых, представлялась мне как покойный ночлег. Но русскому как будто грешно проехать Москву, не остановившись в ней по крайней мере дня три; к тому же, заставили меня сие сделать некоторые необходимые починки в коляске.

Мало заботясь о том, что происходило в Европе, все заняты были тогда домашним важным происшествием, открытием нового гулянья на Пресненских прудах. Я помню, когда я жил в пансионе Форсевиля, поблизости случалось мне с товарищами проходить по топким и смрадным берегам запруженного ручья Пресни. Искусство умело тут из безобразия сотворить красоту. Не совсем прямая, но широкая аллея, обсаженная густыми купами дерев, обвилась вокруг спокойных и прозрачных вод двух озеровидных прудов; подлые гати заменены каменными плотинами, чрез кои прорвались кипящие шумные водопады; цветники, беседки украсили сие место, которое обнеслось хорошею железною решеткой. Два раза в неделю музыка раздавалась над сими прудами, стар и мал, богат и убог толпились вокруг них. С великим удовольствием был я на этом гулянье; оно и по сю пору еще существует в прежнем виде, но почти совсем оставлено посетителями. Москвичи, как и все мы русские, в этом случае похожи на ребят: всегда обрадуются новой игрушке, потом скоро она им надоест, и беспрестанно подавай им новое.

Честь и хвала однако же учредителю гулянья сего. В прежние времена, при Екатерине и при Павле камергеры, князь Тюфякин, князь Масальский заведовали мелкими, брошенными московскими городскими и загородными дворцами, при каждом из коих было по смотрителю и по малочисленной прислуге. Император Александр, хотя после коронации ни разу не заглядывал в Москву, однако же будучи, как известно, великий строитель, чрезвычайно пекся об её украшении. Воспользовавшись сею склонностью, старый царедворец, Петр Степанович Валуев подал мысль учредить род строительной комиссии, под именем Кремлевской Экспедиции, с значительным штатом и сделать его начальником оной. Москва много от этого выиграла: он был человек со вкусом, к тому же гибкий, угодительный, часто ездил в Петербург и умел выпрашивать суммы на поддержание старых зданий, на распространение их и на возведение новых. Рядовой и весьма небогатый дворянин, он задумал быть знатным, и как ни трудно было при Екатерине достигнуть сего без заслуг (чего не делает сильное желание!), он успел в том. Женившись на девице, которая была в близком родстве с сильными вельможами, он умел ими овладеть и уверить, что честь их требует возвысить нового родственника. Всех перещеголял он в искусстве ловко нагибаться перед любимцами Императрицы и презрительно смотреть на толпу, от коей начал отделяться. Он был сделан камер-юнкером, камергером, а при Павле обер-церемониймейстером, потом при нём же всё та же песня: осыпан наградами, отставлен и выслан из Петербурга. После того в Москве, убежище всех удалившихся от двора вельмож, естественным образом он стал в их ряду, пока не создал себе в ней приятного служения. Оставаясь одним из её кумиров (в числе коих так много истуканов), он сам однако же не забывал часто ездить на идоломоленье в Петербург. Мне случалось только его видеть иногда; знавшие же его лично сказывали мне, что ничего не могло быть гибче его перед силой и упруже перед слабостью. Пусть оно так, наружная сторона Вознесенского монастыря, Синодальная типография и Пресненские пруды останутся всегда славными его памятниками.

После недовольного Петербурга, поглядев на беспечную Москву с удовольствием, не совсем для неё лестным, я отправился в Пензу. Подъезжая к Мурому, заметил я что-то неисправное в колесе и взял осторожность поехать тише. Приехав благополучно, увидел я, что если бы сотню сажен далее, был бы я с коляской на боку: железная ось совсем почти была переломлена. Братнину коляску оставил я на сохранение почтмейстеру, к коему случайно имел письмо; беспрестанные починки мне надоели, и я поскакал на перекладных, что мне было не в диковинку. Далее Саранска, когда я выехал со станции Ермоловки, жар сделался нестерпимый, в России, в первых числах июня можно сказать невероятный! земля и небо казались раскаленными. От совершенного изнеможения, несмотря на частые толчки, я заснул. Когда через час я проснулся, мне показалось, что уже сумерки и меня кто-то давит; совершенно же очнувшись, я увидел, что черные тучи совсем заволокли небо и до того спустились на землю, что сделались как бы досягаемы для руки. В воздухе, который от сильного их давления стал удушлив, царствовала грозная тишина. Она продолжалась не долго; целые катаракты низвергались на грешную главу мою, и страшные громовые удары падали так близко, что казалось искали её. Ямщик мой беспрестанно крестился и едва управлял лошадями, которые от испуга часто падали ниц. Я потому позволяю себе говорить об этой грозе, что подобной ей в жизни не видывал. Мрак озарялся не одним блеском молний, но и пламенем зажженных ими окрест лежащих деревень. На самой же дороге, верст на десять до первого селения, Пелетмы, не было ни одного места, где бы я мог остановиться. Того не мог я сделать и въехав в селение; ибо все суетились, бегали, и я оглушен был криком женщин, которые вопили об отцах или мужьях, родственниках или соседях, убитых грозою; на самой улице видел я народ, толпящийся вокруг одного из тел. Итак, освещаемый молниями, должен был я ехать далее до станции Кутли. Я никогда не хвалился храбростью, и потому не без труда поверят мне, если скажу, что мало робел во время этого воздушного мятежа. Это много зависит от состояния нервов; когда столь страшные явления не производят жестокого испуга, то рождают обыкновенно какой-то восторг. Его я более чувствовал: блеск, в котором являлась мне смерть, отнимал большую часть её ужаса.

В Кутле унялись гром и молния; кончилась поэзия грозы, но не прекращалась прозаическая часть её, проливной дождь, который охолодил воздух. В открытой телеге, пробитый им до костей, дрожал я от лихорадки, а продолжал всё ехать далее. В Пензенской губернии везде чернозем; накатанная по нём дорога в сухое время становится тверда, как камень; растворенный же дождевою влагой превращается он в клейкое вещество, которое липнет к экипажам и колесам и отстать более не может; оттого-то тройка славных коней с трудом и медленно тащила мою легкую повозку. Наступила ночь, зги не было видно, беспрестанно встречались овраги и новые промоины, и дорога сделалась совсем не забавна. Между тем грязь, насылаемая мне копытами лошадей, покрывала весь плащ мой, а на лице моем образовала плотную маску. Проехав последнюю к Пензе станцию Вазерки, налево от дороги увидел я огни в господском доме села Грабовки; измученный не мог я долее выдержать, велел туда поворотить и решился предстать хозяевам во всём своем безобразии. Действительно они испугались и не вдруг узнали меня. Как было не принять и не угостить губернаторского сынка? Они садились ужинать, но подождали, чтобы дать мне время умыться. Пока продолжается ужин, дайте мне, читатель, порассказать вам, кто таковы были владельцы села Грабовки, меня гостеприимно призревшие.

Давно, очень давно, прежде описываемого мною времени, близ Пензы жил счастливо один добродушный и богатый помещик, Аполлон Никифорович Колокольцев, степенный, кроткий, всеми уважаемый. Молодая, веселая и прекрасная жена, Елизавета Григорьевна и вокруг неё пять цветущих младенцев были радостью ею жизни, как вдруг злой судьбе захотелось посетить его жесточайшею из печалей. Внутри России войска весьма редко проходят через города, а еще реже останавливаются в них; беспрестанные войны и великое протяжение границ требуют там их присутствия; когда же невзначай показываются среди жителей, к ним непривычных, то обыкновенно горе мужьям и родителям! После Пугачевского бунта какой-то драгунский полк целый год простоял в Пензе на бессменных квартирах; им начальствовал не старый еще полковник Петр Алексеевич Исленьев, смелый и предприимчивый, рослый и плечистый. Он умел понравиться госпоже Колокольцевой; однако же сия связь оставалась неизвестною не только доверчивому супругу (мужья суть обыкновенно последние, до коих такого рода тайны доходят), но и всем любопытным кумушкам обоего пола, коими провинциальные города всегда так наполнены.

Наконец, полк должен был выступить, и для любовников пришла минута разлуки. Они, то есть более она была в отчаянии и решилась, по мнению моему, на дело преступное. Желая в последний раз угостить мнимого друга, которого полк был уже на дороге, несчастный Колокольцев пригласил всю Пензу на прощальный для него пир в то самое село Грабовку, о котором говорю. Он едва заметил смущение, в коем хозяйка села за стол; когда же поднялась чаша за здравие отъезжающего, она вдруг встала и, заливаясь слезами, объявила, что не имеет сил с ним расстаться и готова следовать за ним всюду. Все гости поражены были сим театральным ударом, вероятно приготовленным самим Исленьевым, которому желалось целый город сделать свидетелем торжества своего и стыда почтенного Колокольцева. Сей последний от изумления онемел; любовь превозмогла справедливый его гнев, он пал к ногам виновной, прощая её заблуждение, именем детей умолял ее не покидать их и его. Она колебалась, когда Исленьев показал в открытое окошко, как солдаты его выносят сундуки и чемоданы, в которые накануне тайком уложила она свои пожитки. Колокольцев велел было дворне своей остановить солдат; Исленьев указал на стоящий вблизи на конях вооруженный эскадрон, готовый по знаку его окружить дом и сделать всякое сопротивление невозможным. Кроме дневного разбоя, трудно такому поступку приискать приличное название. Хозяйка и гости поспешно оставили дом, за час до того шумный и веселый; он опустел и наполнился единою горестью. Будем справедливы к настоящему времени: согласимся, что при нынешнем правительстве и с нынешними нравами столь бесстыдная жестокость не могла бы быть терпима и не осталась бы безнаказанною.

Если не люди, то справедливое Небо почти всегда наказывает преступления. Долго странствовала госпожа Колокольцева, таскаясь беспрестанно по походам за соблазнителем своим; она претерпевала всякого рода нужды, в городах чуждалась общества, но некоторое время всё была утешена продолжающейся его привязанностью. Между тем он, как будто для приличия, женился; законную жену держал в Москве, а наложницу при полку или бригаде на полевой ноге. Время шло и поневоле всё более их связывало; она старилась, он холодел к ней; кончилось тем, что она надоела, омерзела ему, и сколь они оба ни желали того, ни он отвязаться от неё, ни она оставить его долго не могли. Наконец, решился он эту Ариадну бросить в нищете где-то на берегу Азовского моря[111].

Там нашли ее дети её, давно уже совершеннолетние. Соединенными мольбами склонили они оскорбленного отца дать кров у себя в доме блудной жене, более двадцати пяти лет от него отлучившейся. Милосердия двери отверзлись перед ней, а прежняя любовь за нею их затворила. Дело удивительное! Престарелый Колокольцев влюбился в обесчещенную старуху столь же страстно, как некогда в нее же, свою непорочную невесту. Счастье и спокойствие, блиставшие на первой заре её жизни, осветили опять и вечернюю.

Грабовка была оставлена владельцем своим; он уединился во вновь построенном для себя убежище, в другой, более отдаленной от города деревне; там принял он заблудшую овцу свою. Еще несколько лет до возвращения её, начал он посещать Пензу и, в намерении жить открыто и пышно, построил в ней самый большой, лучший каменный трехэтажный дом, который после отец мой так дешево купил в казну для губернаторов. Кающаяся грешница в нём не бывала: она не могла ожидать великой снисходительности от пензенской публики и потому не смела или не хотела ей показываться, заперлась с мужем в деревне, а он для неё готов был забыть целый свет. Однако же в первые месяцы губернаторства отца моего, старинного её приятеля и по первой его жене, родственника, любезное, даже нежное письмо его к ней, в первый и в последний раз, вызвало ее в Пензу из добровольного её заточения. Обхождение с нею добродетельной и сострадательной матери моей послужило примером для других женщин. Глядя на сих старых, нежных супругов, подумал я: кто бы мог вообразить, чтобы в промежутке начала и донца согласной их жизни был ужасный, даже отвратительный роман.

Старшему сыну Димитрию Аполлоновичу, женатому на дочери многореченного Богдана Ильича Огарева, Александре Богдановне, отдана была Грабовка во владение еще при жизни родителей. Жена нравом схожа была с отцом, а муж с матерью своею. Она имела все те свойства, кои особенно похвальны в мужчинах, строгие и твердые правила, умеренность в речах, осторожность в поступках, за то сухость и холодность в женщине неприятные. Он же имел некоторые из женских слабостей, был нескромен, легкомыслен, добр сердцем и зол на словах. Он имел некоторую образованность, знал иностранные языки, довольно успешно занимался хозяйственными делами, выписывал все дозволенные газеты, отчасти любил политические новости, а еще более городские и за слишком поспешное разглашение их ссорился иногда с знакомыми. От отца своего получил он по наследству любовь и уважение к моему и всегда сохранял их. Этой связи был он обязан должностью губернского предводителя, на которую выбрали его уездные дворяне, почти все преданные моему отцу и почти везде составляющие большинство.

К этой чете явился я ночью в запачканном виде. Они уговаривали меня переночевать; я не согласился, ибо всего оставалось мне только 24 версты до Пензы, и, насытясь, обогревшись, спешил я кончить мое путешествие. Тогда велели они шестерню лучших лошадей с их конюшни заложить в легкую и покойную коляску и, несмотря на грязь, на горы и овраги, я благополучно в ней доехал, хотя впрочем далеко за полночь.

Я остановился в нижнем этаже опустевшего губернаторского дома. За несколько дней до того отец мой переехал в собственный, деревянный, на Дворянской улице вновь выстроенный дом, не столь большой как красивый: страсть его к строениям не оставляла его до конца жизни. К перемещению его на новоселье была еще особая причина: в Пензе с любопытством и нетерпением, со страхом и надеждой ожидали одну важную особу, ни более, ни менее как сенатора, как ревизора. Кто знает провинцию, тому известно, сколь великим это почитается там происшествием. Отец мой придрался к случаю, оказав ему учтивость уступкою казенного своего жилища и не обременив никого постоем, пожить в доме, от которого он был без памяти.

Надобно рассказать по порядку, каким образом, в первый раз еще во время управления отца моего Пензенскою губернией, велено было ревизовать ее. После отставки Белякова никто не назначен был Саратовским губернатором. Временно управлял губерниею вице-губернатор Алексей Давыдович Панчулидзев. Это такое лицо, которое давно желал изобразить я; не доставало только к тому удобного случая.

Кажется, нет ни одного народа ни в Европе, ни в Азии, коего бы представители, образчики, не находились в русской службе и следственно, наконец, не делались русскими дворянами, отчего сие сословие у нас так отличается от других, чисто русских, и становится помесью всех пород. Некто Давыд Панчулидзе, выходец из Грузии, вероятно в числе слуг грузинских царевичей по временам в России поселяющихся, получил какой-то небольшой чин, а сыновей успел определить в казенные учебные заведения, в кадетские корпуса, и они все вышли в люди. Грузинцы вообще не славятся великим умом, но на что он годится? И для успехов не во сто ли раз полезнее хитрость, свойственная всем жителям порабощенной Азии? Старший сын Давыда, Алексей Панчулидзе с 14-го класса служил в Казенной Палате и, не покидая её, дослужился до чина статского советника и должности вице-губернатора. Можно себе представить, какую великую опытность приобрел он в финансовых делах столь богатой губернии. Два раза был он вдовцом и женился в третий раз; но приданое всех трех супруг далеко не было достаточно, чтобы поддержать то великолепие, коим изумлял он в Саратове. Не один принадлежащий ему огромный и поместительный дом, а два или три соединенные между собою галереями, и при них множество служб, обширный двор и бесконечный сад, почти вне города, занимали более пространства, чем увеселительные замки многих из немецких владетельных князей. Этот очарованный замок служил гостиницей и ловушкой для всех приезжих из обеих столиц и других провинций; во время пребывания их в Саратове, каждый из них пользовался в нём помещением, освещением, отоплением, столом и прислугой. Этого мало: библиотека, каждый год умножаемая вновь издаваемыми книгами на русском и иностранных языках, в которую сам хозяин никогда не заглядывал, была к услугам малого числа читающих его посетителей; оркестр, при коем находились два-три немца капельмейстера, должен был при изъявлении малейшего желания тешить столь же малое число любителей музыки; конюшня его, наполненная славными рысаками, и псовая охота были в распоряжении его гостей более, чем в его собственном. Возможно ли было устоять против обольщений столь милого хозяина, в месте, исключая дома его, лишенном всяких забав? Всё это было для иногородних; для служащих же в Саратовской губернии был он еще более дорог и полезен: карман его сделался каналом, чрез который протекая, Пактол[112] делился на мелкие ручьи и разливался по тощим их нивам. Бескорыстным губернаторам (кажется, был один таковой, Нефедьев) умел он угождать всем, чем, исключая денег, угождать только было можно; с другими ладил он посредством дележа. Все оставались довольны, все восхваляли всещедрого, чудесного вице-губернатора; все знали, к сотворению таких чудес какие употреблял он средства, и все согласно молчали о том. Но вы не знаете о том, читатель; объяснить ли вам сию тайну? Не говоря о множестве других богатых источников, между коими откупная часть, продажа горячего вина, может почитаться не последним, в Саратовской губернии находится один неисчерпаемый кладезь, Елтонское соляное озеро: теперь вы понимаете, я надеюсь. Скажите, что такое казна? Общественный капитал. После того можно ли почитать похищением её всё то, что употреблено для пользы общества? Такими рассуждениями многие, вероятно, извиняли г. Панчулидзева, все те, в коих оставалось сколько-нибудь совести.

Он сам своею особой был вовсе не любезен; мал ростом, бледен, долгонос, угрюм и молчалив; яблонное дерево совсем не красиво, а любят его, ибо плоды его вкусны и сочны. Единственною или, по крайней мере, главною его страстью было расчетливое тщеславие. Никогда, ничего и никого не позволял он себе осуждать; напротив, ко всем порокам был более чем снисходителен, смотрел на них одобрительно, всех запятнанных людей утешал своим участием. Это уже много. Он делал еще более: не восставал даже против честности, никогда не преследовал её, почитая ее весьма извинительным заблуждением ума и, рассчитывая, что сколь ни постоянно она гонима в России, однако же по временам честные люди подымаются в ней и делаются сильны.

Пока он после Белякова временно управлял губернией, показалась в ней какая-то повальная болезнь. Действительно ли он испугался или хотел придать более важности своему донесению, но он представил министру, что у него открылась чума. В таких случаях, туда где нет генерал-губернаторов, для скорейшего прекращения зла, посылаются обыкновенно сенаторы с особенным полномочием; выбор же предоставляется министру внутренних дел. Князь Куракин предложил Государю Козодавлева, преданного ему и им взысканного человека, во время его генерал-прокурорства бывшего обер-прокурором Сената, а потом герольдмейстером. В конце февраля отправился он со свитою чиновников в Саратов.

Такого ли человека, как Панчулидзев, стал бы такой человек, каков был Козодавлев, уличать во лжи или обвинять в ошибке, которая ввела правительство в чрезвычайные, совсем излишние издержки? К тому же, прилично ли было сенатору прокатиться даром и, наделав шуму, подобно синице, не зажечь моря? Все меры приняты, расставлены карантины, оцеплены деревни, а от страшной заразы умерло всего девять человек. Не трудно было к сему числу прибавить нуль, и сколь ни мало оно еще было, уверить в донесении, что если тысячи не погибли, то отчасти государство должно за то благодарить бдительность неутомимого вице-губернатора. Месяца два с половиною прошли прежде чем сделано было это донесение, и тогда только когда зародыши, самые следы жестокой язвы были совершенно истреблены. Так бесстыдно обмануть Царя тонкого, недоверчивого, осторожного! И никто не взял труда объяснить ему смысл этой басни. Право, вместо того чтобы гордиться пространством России, приходится иногда жалеть о том, что расстояние так часто мешает истине доходить до трона. Козодавлеву дали Александровскую ленту; все сопровождавшие его и с хорошей стороны им замеченные губернские чиновники получили награды. Мнимая чума совсем кончилась, а началось настоящее, продолжительное, нравственное опустошение Саратовской губернии: Панчулидзев назначен губернатором.

Сколь звание сие ни лестно было для его самолюбия, он безусловно принять его не мог. Сделать его губернатором, лишив его Елтонского озера, значило тоже, что, подобно Антею, возвысить его, отделив от земли. Что такое был бы он без соляного озера? Самсон без волос. В удовольствие его, управление соляною частью перенесено и причислено к должности гражданского губернатора.

Чтобы продлить на всё лето приятное вне столицы сенаторское пребывание Козодавлева, министр внутренних дел придумал испросить ему приказание проездом обозреть Пензенскую губернию, рассмотреть некоторые оставшиеся без ответа прежние жалобы жителей и производящееся дело по подложной просьбе в отставку отца моего.

Тут был еще против него тайный умысел князя Куракина, как после сие открылось; в секретном письме просил он, Козодавлева именем старой дружбы, расхвалить всё, даже то что не найдет он слишком исправным. Не мне осуждать его за то.

Об этом отец мой, разумеется, ничего не знал и, слыша, как Панчулидзев превосходил самого себя, как разнообразно потешал он пребывающего в Саратове сенатора, не имея ни средств, ни намерения в чём-нибудь равняться с ним, несколько затруднялся в том, каким образом ему принять избалованного угощениями Козодавлева. При мне более недели со дня на день его ожидали; наконец, приехал он с семейством своим и довольно большею свитой. В уступке для его жительства казенного дома видел он знак отменного к нему уважения и хотел отвечать на то вежливостью; потому отказался, опасаясь, как говорил он, подвергнуть губернатора и кратковременному стеснению. Родитель же мой, как отцы к младшим детям, как авторы к последним своим сочинениям, так прилепился к новому архитектурному творению своему, что уже всё лето не хотел с ним расстаться, и я один остался на раздолье в губернаторском доме. Отказ занять его наши пензенские недоброжелатели сочли немилостью сенаторскою, тем более, что, по приглашению одного помещика, который без ссоры чуждался нашего семейства, остановился он в его доме. О сем помещике не сказал я еще ни слова, и разве здесь придется о нём поговорить.

Осип Петрович и Анна Петровна Козодавлевы родились в одном году и в одном городе; потом встретились, влюбились, женились и, наконец, в одном и том же году оба умерли. Сама природа приготовила их друг для друга, и судьба споспешествовала их соединению. Столь согласных и нежных супругов встретить можно было не часто; учению Апостола касательно браков «да будут две плоти воедино» следовали они с точностью. Действительно они были как бы одно тело, из коего на долю одному достались кожа да кости, а другой мясо и жир. Каждый отдельно являлся более или менее дробью; только в приложении друг к другу составляли они целое. Оттого во всю жизнь ни на одни сутки они не разлучались; к счастью, Осип Петрович не был воин, не то Анна Петровна сражалась бы рядом с ним. Оба замечательны были одинаковым безобразием, и что еще удивительнее, в обоих оно было не без приятности. Им было тогда за пятьдесят лет; следственно в молодости это безобразие могло быть и привлекательно, и тем объясняется взаимная их страсть.

Одного семейного счастья не доставало им: у них не было детей. Им заменила их любимая воспитанница. У Анны Петровны была сестра, княгиня Елизавета Петровна Хилкова[113], обе урожденные княжны Голицины; сей последней Бог не дал ума, коим наградил старшую, за то благословил чрево её. Одну из её дочерей, в честь тетки названную Анною, крестила Козодавлева и грудным младенцем взяла к себе с кормилицей. Родную дочь нельзя было более любить, и девочка, называя их отцом и матерью, платила им величайшею нежностью, зато непростительным образом чуждалась, даже гнушалась тех, коим обязана была жизнью. С первого взгляда была она очень хороша собою, стройна как пальма, румяна как роза, бела как мрамор. Приятности, однако же, черты лица её не имели, и цвет волос у неё был самый странный: видно было, что время из рыжих сделало их темно-русыми, ибо из темноты их всё выскакивали яркие искры; они обрусели как бы речь чужестранца, который бы правильно говорил по-русски, но с иноземным выговором. Воспитана она была хорошо и в семнадцать лет совсем не застенчива, с невинною веселостью не подозревала могущества красоты и никому не имела желания нравиться. Гораздо после, весьма уже в зрелых летах и будучи замужем за одним князем Щербатовым, как мне сказывали, расчётливость произвела в ней сие желание. Но в то время, никогда не видав петербургских балов, на кои её не вывозили еще, плясать на саратовских и пензенских казалось ей верхом блаженства.

При отправлении Козодавлева, несколько чиновников дано было в его распоряжение, и на возвратном пути его трое из них находились при нём в Пензе. Флор Осипович Доливо-Добровольский, человек самый деятельный и проворный, был полицеймейстером в Могилеве, когда, при обозрении сей губернии, Козодавлев узнал, оценил и понял его. Он его вытребовал в виде старшего адъютанта, когда ополчился против Саратовской чумы. Род Добровольских и Кршижановских в Польше и Западных губерниях и Евреиновых в России весьма многочислен; их названия ознаменованы крестом (кршиж по-польски) и будут гласить позднейшему их потомству о доброй воле, с какою Израильские предки их приняли христианскую веру. Судя по красивым, но совершенно Иудейским чертам лица Флора Осиповича, можно было полагать, что святое миропомазание, из семейства его, над ним первым совершено было. По происхождению его и по должности, которую он занимал, состояние его могло быть и родовое, и благоприобретенное; денег было у него много, он не скуп был на них, но умел делать из них полезное для себя употребление. В искусстве угождать начальству (не одною ревностною службой), в то время довольно обыкновенном, был он не последний. Особенно имел он дар дарить нужных ему людей и дам, усердно и ловко под именем безделиц предлагая им мелкие драгоценные вещи, которые под именем же безделиц без затруднения могли быть приняты. От сих безделиц, удачно посеянных, собирал он впоследствии весьма полезные плоды. Деятельность не покинула его и в старости: служа в почтовом ведомстве, в сединах и в лентах, и поныне скачет он по станциям, для осмотра будто бы состояния почт в России.

Другой сенаторский адъютант или секретарь был Андрей Петрович Римской-Корсаков, молодой человек небольшого роста, и я готов прибавить, и ума, в котором корыстолюбие только что развивалось, а самолюбие было в полном развитии. Отец его, Петр Войнович, по деревне, был соседом графа Аракчеева, который, как известно, в собеседниках своих не искал ни высокого просвещения, ни любезностей общежития. Он коротко сошелся с старым Корсаковым, потому что тот был великий весельчак, едун и любодей, и выпросил у Государя фамильное имя его и права законных детей пяти сыновьям его вне брака рожденным; в числе их был и тот, о коем говорю. Козодавлев, как человек придворный, любил в нём сына Аракчеевского друга, любил трудолюбие его и политическое воспитание, которое надеялся ему дать[114].

Если третьему чиновнику Козодавлев оказывал менее вежливости и внимания, за то любил его паче других. Сего весьма зрелого юношу звали Иван Никитич Белоклоков. Слыхали ли вы когда-нибудь такое название? Уж верно нет и никогда более не услышите: без рода и без племени, он умер без жены и без потомства. Вышедши из тьмы неизвестности, сей малый метеор посиял малое время заимствованным от Козодавлева тусклым блеском и опять после него погрузился во мрак. Он был довольно добрый малый, но неспособный ни на какую должность, кроме той, которая составляет середину между приватным секретарем и камердинером. Если кто вспомнит, что говорил я о бесплодии друга моего Тургенева, тот конечно удивится, когда узнает, что я почитаю его родоначальником особого рода людей в русской службе, которых я на зову чиновниками-хлопотунами. До него в коллегиях и канцеляриях находились просто люди занятые или праздные, трудящиеся или числящиеся; он вымыслил нечто новое, подобно сим искусным женщинам, которые, при наслаждении пороком, умеют пользоваться всеми почестями добродетели. Последователи в изобретенном им искусстве далеко его опередили. Ныне каждый министр имеет при себе по чиновнику-хлопотуну, редко более одного. Они находятся при нём неотлучно, бессменно дневальными, всегда под рукой; они чинят ему перья, ничего не пишут, кроме пригласительных его записок, рассылают их, исполняют его комиссии по делам службы, равно как и по домашним его делам. Они ходят к нему прямо в кабинет, в спальню, даже далее; им одним является он в халате, иногда в рубашке; при них бреется, умывается. Те, которые пользуются уже неограниченною его доверенностью, проникают в след за ним в уединеннейшее место его жительства; там, вдали от взоров других докладчиков и толпы просителей, одни они присутствуют при сем тайном восседании и даже тут представляют ему некоторые черновые бумаги. Они гроза курьеров, предмет любезностей директоров, глубочайшего почтения начальников отделений. При испрошении или раздаче наград, разумеется, самые лакомые куски им достаются. Общая страсть их покровительствовать: уставая от беспрестанно-согбенного и сжатого положения, они любят расправляться перед теми, кто в них ищет. Но круг министерства, в коем служат, для них слишком тесен: они выпрашивают у своего министра рекомендательные письма к другим; о местах, о чинах, о денежном пособии хлопочут у директоров департаментов; по тяжебным делам, за деньги или даром, ходатайствуют у сенаторов, у обер-прокуроров; за каждое оказанное им снисхождение требуется и от них какая-нибудь послуга, и они становятся настоящими менялами. Этой вечной суете посвящают они всё свободное время, которое оставляют им занятия по прямой, или, лучше сказать, по косвенной их обязанности, и это дает им, более чем кому, вид озабоченных людей в столице. После всего сказанного нужно ли более объяснять, какой род должности при Козодавлеве исправлял Белоклоков, один из первых порождений Тургенева[115]?

Еще один пензенский помещик сам приписал себя к свите Козодавлева. Я об нём не говорил: дворянство сей губернии так многочисленно, что нет возможности назвать всех членов его вдруг, а только постепенно, при удобном случае, выводить их на сцену. Николай Порфирьевич Дубенский был сын Порфирия и племянник Ксенофонта Гавриловичей, которые оба, если верить преданиям, при уме и некоторых сведениях, имели удивительную, непонятную охоту откармливать свиней. Из этого заключить можно, что ни который из них не мог служить Фон-Визину образцом в изображении характера Скотинина. Однако же время охоту сию превратило в страсть, когда поля их покрылись целыми стадами сих животных, и они ростом и дородством стали равняться с кабанами. Если пристально станешь рассматривать лица, то на физиономии детей почти всегда найдешь отпечаток склонностей, которые имели их родители. Желтовато-смуглое лицо молодого Дубенского всегда имело цвет и подобие слегка копченого окорока; из пор его, даже без большего жара, вместо обыкновенной потной влаги, всё проступали как бы частицы растопленного сала; сурово — потупленный взгляд давал ему тоже некоторое сходство с любимцами его отца; но на этом оно и останавливалось. Кажется, он имел расположение к толщине, если бы желчь, которою он был преисполнен, не поглощала бы и не истребляла в нём зародышей жира до того, что с летами кожа лица его потеряла свою первоначальную влажность.

Виноват, я находил большое удовольствие в его обществе: в Пензе никто не мог равняться с ним умом и знанием; в других местах встречал я много людей умнее его, но злее и завистливее никого не встречал. Он готов был вредить всякому успеху самого доброго знакомого (друзей у него не бывало): получение кем-либо небольшого чина, маловажный выигрыш в карты, любовь к кому-нибудь даже противной ему женщины, всё производило его досаду и весьма острые, язвительные насмешки. Умом побеждал он однако же иногда злость: он не любил отца моего, но гнушался подлыми его противниками и не хотел мешаться в их интриги. Жена его Елизавета Петровна, урожденная Гартунг, воспитанная в Смольном монастыре, была в Петербурге как-то знакома с семейством Козодавлева; он же сам, выпущенный при Екатерине капитаном, не с большим в тридцать лет был отставным полковником, не видав никогда неприятельского огня. Потому и желал он сразиться по крайней мере с опасностями моровой язвы, чрез покровительство жены вызван сенатором к нему в помощь и за великие подвиги в деде сем произведен в статские советники. У него в доме остановился Козодавлев. Всем известно, каким блестящим образом служил он потом и как внезапно и постыдно упал он с высоты, до коей достиг.

В сношениях своих с отцом моим, г-н Козодавлев не подавал повода к малейшему неудовольствию; напротив, как будто нехотя брал первенство перед ним, и часто упоминал о том, что в чине его моложе. Что касается до части угостительной, то он вывел его из затруднения угадывать что может ему быть приятнее, и сам указал на средство удовлетворить его желания. Он просил губернатора о приказании ежедневно доставлять в его дом нужные для него съестные припасы и вести тому верный счет, по которому при отъезде не оставит он сделать уплату. Так как в Пензе трудно было достать хорошего вина, которым был наполнен погреб отца моего, то он его же просил снабжать оным, обещаясь по возвращении в Петербург в замену прислать ему целый транспорт. Более ничего он не требовал, а то ли дело было в Саратове! Однако же и этого было довольно и было бы даже слишком много, если б пребывание его в Пензе продлилось. Он был человек умный, добрый и просвещенный, с весьма хорошим состоянием, и такое отсутствие деликатности, конечно, было ни что иное как остаток дурных обычаев прежних времен.

Приблизилось время Петровской ярмарки, и обыкновенный съезд на нее чрезвычайно умножился прибытием Саратовских жителей и помещиков, приехавших на поклонение сенатору благодетелю. Дворянство, купечество начали в честь его давать праздники, на коих царицею была любимая дочь-племянница, княжна Анна Михайловна. Сделавшись почти домашним у Козодавлевых, я заметил, что они того же ожидают от отца моего, и так уже обремененного чрезвычайными расходами. Я начал его уговаривать; делать было нечего, и он решился дать пир в селе своем Симбухине, который в провинции мог почитаться великолепным. Он думал, что тем и кончится; нимало: Козодавлевым полюбилось пировать на чужой счет, и они уже без зазрения совести стали сами напрашиваться. В июле месяце, несмотря на жары, должно было дать еще два бала: один в собственном доме, в котором жил отец мой, а другой в пустом губернаторском, 22-го числа, в день именин вдовствующей Императрицы. Всё это, говорили, было ничто в сравнении с Саратовом, где однако же пиршества только сопровождали другие, гораздо важнейшие, пожертвования. Великая разница в положении двух губернаторов: один только что вступил в должность и имел тысячу средств к вознаграждению себя за убытки, другой ни прежде, ни после не имел ни одного и думал уже об оставлении службы.

Давно уже окончены были ничтожные дела, порученные в Пензе рассмотрению Козодавлева; а он всё медлил отъездом, которого мы ожидали с нетерпением, несмотря на ласки, на любезности нам расточаемые как им самим, так и окружающими его. Ко всему этому присоединилось еще одно обстоятельство довольно неприятное и затруднительное. Белоклоков, который играл столь важную и столь низкую роль при сенаторе, затеял влюбиться в меньшую сестру мою Александру. Нравиться ей он не мог: он не был даже дурен, а имел одну из тех пошлых физиономий, которых никогда не замечаешь, которые видишь двадцать раз, каждый раз полагая, что это в первый; но благодарность ли, или женское самолюбие — он казался ей менее отвратителен, чем другим. Козодавлев ни мало не затруднился с предложениями обратиться к отцу моему. Это была его любимая дочь. Он жестоко обиделся, но, стараясь не показывать того, только что нахмурился и отослал к матери моей, говоря, что он в эти дела не мешается. Она же, будучи предупреждена, отвечала, что ни за что не согласится прежде восемнадцати лет выдать замуж дочь, которая едва только вступила в семнадцатый год. Кажется, можно было это принять за учтивый отказ; но Козодавлевы упрямились видеть в том отсрочку, и внезапную холодность, которую показывала сестра моя, когда узнала, что дело становится серьезным, почитать застенчивостью, стыдливостью провинциальной девочки.

Наконец, в августе месяце, который у нас считается первым осенним, начались их сборы к отъезду. На дороге был Саранск и его Успенская ярмарка; нежность Козодавлевых к моим родителям до того увеличилась, что, желая как можно позже с ними расстаться, они начали уговаривать их с ними туда доехать. Больно было отцу моему провожать сенатора, тащиться за ним; но трудно отказывать людям, которые умоляют и в которых имеешь нужду. Итак, после завтрака у нас, все вместе отправились мы в путь. На половине дороги, своротив немного влево, приготовлен нам был ночлег у одного помещика, весьма замечательного человека, по его предварительному приглашению.

Благодатный род чудаков, которыми и Москва, и провинция в старину так были обильны, ныне совсем почти исчез. На перепутье, у одного из сих последних могиканов, не могу отказать себе в удовольствии остановиться перед его памятью. Иван Федорович Кошкаров был счастливым смертным: он был всегда весел, здоров, жил почти всегда в деревне, имел тысячу душ. На туловище его, имевшем вид четвероугольного обруба или терма, торчала голова, как бы иссеченная из тёмно-серого мрамора с белыми крапинами, то есть лицо его было смуглое и рябоватое. Приятную, забавную свою уродливость соединил он с чудеснейшею красотой одной Ольги Васильевны. В первые годы супружества оставалась она ему верною, и от того, к сожалению, все дети наружностью в него удались. До конца дней своих был он влюблен в свою Оленьку и мог любоваться собою, глядясь в восемь или девять зеркальцев, отражавших его самодовольную харю. Нечто однако же любил он едва ли не более жены: музыкальное чувство было в нём врожденное, он имел верный слух и самоучкою изрядно играл на скрипке; ко всем странностям старинного покроя помещика прибавлял он все проказы бешеного меломана. Изредка посещал он Петербург и имел причины всегда там быть доволен сделанным ему приемом: во многие знатные дома нарасхват его приглашали. Он никак не разбирал ни лет, ни звания, со всеми обходился равно фамильярно и, чрезвычайно смешно изъясняясь по-французски, всех называл mon cher. Как кладу обрадовался ему Шаховской, снял с него скорее слепок и по нём удачно успел изваять две оригинальные фигуры Пентюхина и Транжирина в своих комедиях. Мне случилось сидеть подле этого Кошкарова, во время концерта знаменитого скрипача Роде; ничего не могло быть забавнее, как видеть огромное его пузо, трепещущее от восторга и слышать тихо, чуть внятно произнесенные слова: «Батюшка, Родюшка, голубчик, друг мой!» Нужно ли говорить, что у такого человека был отличный оркестр, когда в это время, следуя обычаю, другие помещики, менее его богатые и не имевшие понятия о музыке, заводили свои капеллы. Смешно и жалко было смотреть на поминутные ласки его русскому капельмейстеру, который завел ему роговую музыку, может быть лучшую в России и в тоже время явно был любовником жены его. Она же, гораздо за сорок лет, всё еще совершенная красавица, прекрасно нас угостила. Сенатору и губернатору с супругами, разумеется, отведены были особые комнаты, а нас, других прочих, кое-как уложили спать. На другой день, с раннего утра до позднего завтрака, потчевали нас музыкой; после того отправились мы далее и к вечеру приехали в Саранск.

Ярмарка в самом разгаре: скачка, шум, крик в небольшом городе, тесное помещение в жаркое время года, всё это, к счастью, весьма не полюбилось Козодавлевым; угощение, впрочем, довольно богатого городничего Евсюкова также не слишком понравилось им и, пробыв только два праздничные дня, 15 и 16 числа, они 17-го нас оставили. Отец мой поспешил обратно в Пензу, куда призывали его и поверка собственных домашних счетов, и накопление дел во время веселой суматохи, произведенной присутствием сенатора. Следствием оной между прочим была продажа любимого его нового дома, который построил он экономически, долго отказывая себе во многих прихотях.

Мне также была пора скоро воротиться в Петербург; до зимнего пути было еще далеко, а поздний осенний в тогдашнее время, еще более чем теперь, у нас был настоящая пытка. Помаленьку стал я сбираться и совсем готов был отправиться, как один весьма приятный случай заставил меня на несколько дней отложить свой выезд. Поутру, 7 сентября, почтмейстер к отцу моему принес с почты пакет, в коем находились Государев рескрипт и Аннинская лента. Куракин ожидал только окончательного, требуемого им донесения Козодавлева, чтобы сделать сильное, убедительное представление Царю. Это было торжество, победа над врагами, но об одержании её так много и так долго, право, не стоило заботиться, а не лучше ли бы было давно отойти с миром, особенно тогда, как звание губернатора год от году приметно упадало? Как однако же ордена в то время не потеряли еще совсем цену свою, особенно же ленты и звезды, то получение такой награды, хотя довольно поздно, обрадовало моих родителей. Семь лет отец мой был на губернаторстве, и я заставил его засмеяться, когда, поздравляя его с царской милостью, сказал, что он получил ее за семилетнюю войну с негодяями. Многие из его приверженцев хотели давать ему обеды, балы; он отклонил от себя сии почести, ибо с Козодавлевым должен был наперед отпраздновать последний успех свой по службе. В семейном кругу, с малым числом коротко знакомых, провели мы несколько приятных дней.

В братниной коляске, привезенной мне из Мурома, выехал я из Пензы в день Воздвижения Креста, 14 сентября. Отъехав не более двенадцати верст, встретил я тяжело нагруженную четвероместную карету; сидевшая в ней вскрикнула и велела остановиться. Это была сестра моя Алексеева. Её муж выступил в поход против шведов, а она, в разлуке с ним, спешила к родителям и к двум малым сыновьям, которые с учителем около года находились в доме у дедушки. От этой встречи целым получасом опоздала она к ним на свидание.

Время мне благоприятствовало, оно было сухое, теплое; в сутки часа на три или на четыре становилось даже жарко. Ночью однако же бывало холодно. От частых перемен в температуре я простудился, и в самый день приезда моего в Москву схватила меня лихорадка; но два-три дня были для меня достаточны, чтоб от нее освободиться. Французская труппа с Филисой из Петербурга находилась тогда на время в Москве; я пошел ее смотреть во вновь открытый, деревянный, обширный, прекрасный театр на Арбатской площади, который был построен взамен сгоревшего старого, каменного Петровского театра и который через четыре года сам должен был сделаться жертвою пламени. Одного только знакомого встретил я там, и то довольно нового; обрадовался же я Жуковскому, как будто век с ним жил. Цвет поэзии в нём только что совершенно распустился, и в непритворных, неискусственных, веселых разговорах благоухала вся душа его. Мне показалось, что я в Петербурге во французском театре, сижу с Блудовым; об нём мы не наговорились поневоле должен был я несколько лишних дней пробыть в Москве.

Хорошая, ясная погода между тем всё как будто поджидала меня, чтобы сопутствовать мне в Петербург. Не было ни облачка на небе, ни малейшего трепетания в пожелтевших листьях; такая осень случается иногда на Севере, но очень редко. В день Покрова Богородицы, 1-го октября, когда я приблизился к Петербургу, уже смерклось; я мог однако же заметить, что дач еще не покидали, ибо со многих сторон подымались в воздух фузеи и ракеты.