Женитьба брата. — Е. Ф. Канкрин. — Дибич. — Фотий. — К. Я. Булгаков. — Бессарабия (1823).
Великим постом 1823 года новопроизведенный гвардии офицер, драгунский прапорщик, племянник мой, Филипп Николаевич, воротился из отпуска. Он ездил к родным в Воронеж, а оттуда в Пензу, чтобы потешить бабушку своим гвардейским мундиром. Он привез с собою вовсе неожиданную для меня весть.
Брат мой жил потихоньку в селении своем Симбухине отцом семейства холостым; он был чрезвычайно привязан к малолетним детям своим, а безграмотную француженку, ему часто надоедавшую, любил только как мать их. Сестры мои, и особенно прибывшая с мужем на зиму Алексеева, исполненные строгих христианских правил смотрели на то с грустью и омерзением. Чтобы не встречаться с этою тварью, они должны были воздерживаться от поездок в Симбуховскую церковь, на могилу отца. Они страшились также, чтобы как-нибудь сие не дошло до престарелой матери нашей; городское общество, семейство наше и даже дворня согласно и тщательно скрывали от неё истину, уверены будучи, что она убьет ее. На общем совете сестры положили, чтобы во что ни стало женить брата, что было не весьма легко. Однако же, чего не сделают женщины в заговоре с целым городом?
Не раз приходилось мне говорить о Ефиме Петровиче Чемесове, старинном друге отца моего, предшественнике его во гроб, о несогласиях, возникших без всякой причины между двух старцев, о надменной сестре его Елисавете Петровне Леонтьевой, о гневе её на брата моего, дерзнувшего свататься за внучку её Ступишину; говорил также о странностях Марфы Андриановны Чемесовой, супруги покойного. Мне желательно, чтобы читатели мои вспомнили о том; оно нужно для пояснения нижеследующего.
Семейство Чемесовское, по старинному обычаю, существовавшему долго между русскими барынями, было премногочисленное, и оттого разница в летах детей обоего пола была превеликая: Анна и Александра могли бы быть матерями трех меньших, Натальи, Марфы и Варвары. Из них четвертая отличалась приятностью и просвещением ума, миловидностью лица и любезностью характера; но с тогдашнею взыскательностью невест все эти преимущества в провинции оставались напрасными. Представился случай, не скажу, к выгодному, по крайней мере для Пензы блестящему замужеству, и тетка Леонтьева захотела им воспользоваться. К счастью невесты, обстоятельства не допустили совершение сего брака, и жених, князь Павел Голицын, женился на моей желанной Теофиле Крогер. Все эти повторения рассказанного считаю здесь необходимыми.
После того годы шли, и девица не молодела. На ней-то остановился выбор моих сестер. Но как приступили они к атому делу? Какие средства употребили для достижения своей цели? Как умели склонить к супружеству два существа, никогда не помышлявших друг о друге? Вот что мне, отсутствующему, осталось вовсе неизвестным. Чтобы не терять времени, никому не дать опомниться и ковать, как говорится, железо, пока оно горячо, еще страждущего от болезни брата моего, по разрешению архиерея, в Крестовой церкви его венчали на маслянице. И восьмнадцатилетний племянник был шафером на свадьбе у старшего брата отца своего. Из новобрачных одному было за сорок за пять, а другой, кажется, тридцать четвертый год. Бывают супружества по любви, по расчёту, а это был брак по рассудку; богатства не было ни с какой стороны, но он сулил домашнее счастье и сдержал обещанное.
Что же сделалось с Прелестой? Дерзкая француженка бросилась с письменною просьбой к губернатору Лубяновскому, не зная, что он был главным сватом. Он объяснил ей, что как по кодексу Наполеонову, так и по русским узаконениям, не получив никакого обещания, она никакого права жаловаться не имеет. Ее удовлетворили несколькими тысячами рублей, и она сама предложила отказаться от детей своих[33].
Сие семейное происшествие, собственно для меня, было довольно важною вестью, привезенною племянником Великим постом. В день же Светлого воскресенья узнал я другие новости, не менее важные для Петербурга и государства — большие перемены в министерстве.
Мне, человеку удаленному от света и правительственных дел, не могли быть известны пружины, приводимые в движение для сокрушения могущих. Всё что совершалось выше гораздо более покрыто было тайною чем ныне. Если же верить молве, и до меня доходившей, то Аракчеев, от внешних обстоятельств, приобретая всё более силы над встревоженным умом Императора, старался удалить от него всех тех, кои не признавали его власти и чуждались всяких с ним связей, и хотел заменить их людьми ему преданными. Ему хотелось, будто говорил он, поставить деловое и опытное на место знатного пусточванства.
Не знаю, следует ли мне здесь говорить о переменах, последовавших в предшествовавших годах? О падении Бетанкура рассказал уже я длинную историю. Военного министра я министром не признавал: он находился в большой зависимости от начальника штаба, и скорее можно было назвать его генерал-интендантом. Не излишним считаю однако же упомянуть о смерти барона Меллера-Закомельского, скончавшегося, как утверждали, от несварения желудком излишней пищи, и о назначении на его место генерала кригс-комиссара, старика Александра Ивановича Татищева. У морского министра, маркиза Де-Траверсе, Нептунов трезубец совершенно выпадал из слабеющих от старости рук; но Аракчеев чтил его, и назначенный начальником морского штаба, вице-адмирал Антон Васильевич Моллер, приняв сию часть в управление свое, до конца жизни маркиза уступал ему первенство.
Более тринадцати лет горделивый граф Гурьев оставался министром финансов и в денежный век почитал себя первым министром. Никто не ожидал его увольнения; на Страстной неделе при докладе как-то проговорился он о своих немочах, о потребности отдохновения, а Государь придрался к тому, чтобы с видом сожаления снять с него тяжкое бремя, на нём лежащее, из него оставив ему самую легкую часть — Кабинет и Уделы. Преемник ему давно уже приготовлен был Аракчеевым.
Генерал-интендант первой армии, Егор Францович Канкрин, не ей одной известен был умом, едва ли не через меру деятельным, и обширными познаниями во всех частях. Наука была наследственное имущество в его семействе. Дед его, раввин Канкринус, принявший не во святом, а в реформатском крещении имя Людовика, весьма известен был не целому, а только всему немецкому ученому миру. Сын его Франц Людовикович был также, как утверждают, хороший писатель; он прибыл в Россию и, не так как иные чужеземцы, был ей отменно полезен; он умер действительным статским советником и управляющим Старорусскими соляными заведениями. Наконец, сын последнего, Егор Францович, должен был далеко превзойти предков своих.
Он сперва долго находился в гражданской службе. Я помню в 1809 году его длинную фигуру, когда в чине статского советника посещал он соляное отделение департамента государственного хозяйства, в коему был он причислен и в воем я временно занимался; он ни над кем не начальствовал, а служащие изъявляли ему особенное уважение. Военный министр, после главнокомандующий, Барклай открыл его великие способности, перевел в Военное Министерство и взял с собою в армию, где поручил ему продовольственную часть. Четыре года сряду в России, в Германии, во Франции войско наше, благодаря его попечениям, ни в чём не нуждалось. Находясь всё между военными, захотелось ему надеть их платье, и генеральские эполеты были одною из наград за труды его.
Когда его назначили на место вельможи нового издания, Гурьева, казалось, что Министерство Финансов с ним упадет. Ни мало: человек с необыкновенным умом всегда будет равен месту своему, как бы высоко оно ни было. При великой учености, хотя он любил выдавать себя за немца и отчасти был им, не показывал он ни малейшего педантства; живость другого происхождения проявлялась не в действиях, не в поступи его, а в речах: он был чрезвычайно остер. Самолюбие было в нём чрезмерное, но снеси вовсе не было: со всеми обходился просто, хорошо, хотя слегка и давал чувствовать высокое мнение о себе. Сей порок, если сие так назвать можно, был в нём источник благороднейшего чувства — великодушия: он до того презирал врагов своих, что даже, когда мог, никогда им не хотел мстить. Его занимали не одни дела и науки: он изрядно играл на скрипке и любил говорить о музыке; но еще лучше судил он об архитектуре и написал книжку под названием: Ueber das Schöne in der Baukunst. И хотя сие не входило в прямые его обязанности, он умел украсить Петербург и его окрестности общественными полезными построениями, отличающимися и прочностью, и вкусом.
Я воображаю себе, что должны были почувствовать директоры департаментов, когда после важного, тупоголового Гурьева они начали заниматься с человеком, у которого была такая ясность в мыслях, такая быстрота в понятиях. Мне два раза в жизни случилось говорить с ним: один раз просителем, не за себя; другой раз даже беседовать с ним около часу. Я с большим почтением подошел к министру и не с меньшим удовольствием долго слушал разумника.
Он женился в Могилеве на Катерине Захаровне, дочери Захара Матвеевича Муравьева, брата Ивана Матвеевича Муравьева-Апостола. По матери-немке, была она двоюродною племянницей жене фельдмаршала Барклая и жила у тетки. Сия последняя главную квартиру армии находила весьма удобным местом для сбыта племянниц. Кажется, с окончательным ин, женившись на русской, чего бы стоило Егору Францовичу сделаться совершенно русским? Нет, звание немца льстило его самолюбию, а звание русского, в его мнении, унизило бы его. Кто же виноват, если не мы сами, когда без всякого спора так постоянно уступаем у себя иностранцам первенство перед собою? И оно так останется, пока не явится другой Петр и не подымет из унижения, в которое ввергнул нас первый Петр.
Узнав об увольнении Гурьева, многие, встречаясь, произносили: «Христос Воскрес» еще радостнее обыкновенного.
В этот же день последовала другая важная перемена, но о которой мало говорили, вероятно, потому что она не была окончательною. Когда в конце 1818 года возвращался я из Мобёжа в Петербург с доктором Пикулиным, дорогой мы мало ли кой о чём переговорили; между прочим, многое узнал я от него о князе Петре Михайловиче Волконском… Свойства таких людей более открыты бывают их врачам и камердинеру, чем духовнику их. В качестве мелкого медика приписанный к свите Государя, Пикулин находился во всех первых его походах и путешествиях, и Волконский неоднократно прибегал к его помощи, требуя скорых, хотя бы сильных, средств к исцелению. Тщетно Пикулин объяснял ему, что одно радикальное лечение может ему помочь, а что таким образом зло придавленное впоследствии жестоким образом может обнаружиться. «Вы увидите, что рано или поздно (точные слова Пикулина) всё это ему отрыгнется». Предсказания Пикулина сбылись видно, в этом году стало ему не в мочь; без того неужели бы он решился разлучиться с Царем под опасением, что отвычка и забвение могут уменьшить милости его к нему? Как бы ни было, он сам стал проситься в отпуск за границу в минеральным водам, а недруг его, Аракчеев, подготовил уже на его место одного из подручников своих, начальника штаба первой армии, барона Дибича. Через шесть месяцев, возвратясь к должности, он уже в нее не вступал, ибо заступающий его место утвержден в звании начальника главного штаба. Во время оно, когда посещал я дом госпожи Танеевой, видел я у неё всё Аракчеевское общество и раза два его самого. На балах, на вечеринках, встречал я семейства Апрелевых, Дибичей, Клейнмихелей и других и никак не мог предвидеть будущего их величия. Судьба Аракчеева сходствует с участию Наполеона, когда тот и другой гасли в заточении: люди ими взысканные, ими созданные, удерживались, а некоторые и возрастали в могуществе. Но никто из них так скоро и так высоко не поднялся и так быстро не исчез, как Дибич.
Отец его, также как и он, Иван Иванович, был престарелый прусский полковник, родом из Силезии, как славянское прозвание его показывает. Но призову ли Павла или сам собою прибыл он в Россию, по доброй ли воле или нет оставил Пруссию, не знаю; если по неволе, то тем более ему делает чести. Он слыл великим тактиком, только не на практике. Скоро произвели его у нас генерал-майором, дали большое содержание и поместили в Михайловском замке; и хотя потом всеми признана была его бесполезность, дарованное ему оставлено. Двух сыновей его, из коих меньшой так прославился, определили в русскую службу.
Семеновские офицеры, как уже говорил я, старались в обществе отличаться любезностью, ловкостью и щегольством. Между ими молодой Дибич примечателен был неуклюжеством и невзрачностью. Товарищи однако же не могли пренебрегать юношей, одаренным великою твердостью и благоразумием, напротив, в своих недоумениях, несогласиях, всегда прибегали к его советам и подчиняли себя его суду. В нём ничего не оставалось славянского, одно только германское во всём было видно. Всегда степенный, рассудительный, хладнокровный в делах обыкновенной жизни, как бы равнодушный к окружающему, он исполнен был огня; не сердце кипело у него, а горела голова и, как у всех немцев новейшего времени, полна была фантазий. Во время первых двух французских кампаний, не оставляя гвардии, был он откомандирован в армию и не в больших еще чинах умел показать храбрость и искусство. Когда Прусская королева с супругом посетили Петербург, несколько гвардейских офицеров-молодцов назначены были для бессменного при них дежурства во время их пребывания. Как-то в число их попал и Дибич; кто-то из высших вычеркнул его имя, промолвив: «Как можно? Такую гнусную фигуру!» Он узнал о том, обиделся и вышел в генеральный штаб.
Двенадцатый год открыл ему славное поприще, на котором он славно был остановлен Парижским миром. Находясь в Могилеве первым лицом после фельдмаршала, привыкал он уже там к главному начальствованию. Также как Канкрин, женился он на племяннице госпожи Барклай, баронессе фон Торнау. Сам Барклай любил его с нежностью отца, однако же не был ослеплен на счет его недостатков. Я повторю здесь слона его, переданные мне одним из приближенных: «Нельзя лучше Дибича найти начальника штаба; но горе ему и армии, если он будет главнокомандующим». Не того ли же мнения был Наполеон о Бертье? Многие полагали, что по привычке трудно будет Александру без Волконского; они не знали немцев: из них самый суровый на вид лучше всякого русского умеет быть гибок и угодителен там, где его польза.
В это время и помину еще не было о намерении графа Кочубея оставить должность; через четыре месяца спустя, узнал я уже в провинции об увольнении его. Надобно полагать, что он надеялся созданное им Министерство Внутренних Дел возвысить до прежнего значения и самому вновь приобрести доверенность Царя; его ожидания не сбылись, и он видел приближение минуты, в которую предложат ему успокоиться; он не хотел дождаться её. Была еще и другая причина, законная, естественная: тринадцатилетняя дочь его, без ног, страдала всем телом до того, что не могла вынести движение кареты, а доктора советовали отправить ее в южный край. Тогда Кочубей едва ли не первый проложил путь, которому и теперь мало следуют, хотя посредством пароходов мог бы он быть удобен.
На водах, на которых сопровождал я Бетанкура, поплыл он до Нижнего Новгорода, оттуда вниз по Волге поехал он в Саратов и Дубовку, откуда, по краткости волока, дочь его перенесли на руках до Качалинской станицы на Дону. По этой реке спустился он в Азовское и Черное моря и к осени на зиму приплыл в Феодосию.
Управляющим министерством на его место назначен был государственный контролер и можно сказать государственный муж барон Кампенгаузен. Опять немец! Но когда знатные чада России любят себя гораздо более чем ее, почему не употреблять наемников? Кампенгаузен не успел оглядеться, как один несчастный случай прекратил его дни: карета, в которой сидел он, упала, а как человек был он тощий, точно хрустальный, то и должен был расшибиться вдребезги.
На первый случай, чтобы заместить его, взялись за устаревшего Василия Сергеевича Ланского, а потом, забывшись, остался он на этом месте. Он был некогда лихим гусарским полковником Сумского полка и страстным обожателем прекрасных. Видно, было в нём что-нибудь еще другое, ибо Екатерина избрала его губернатором в Саратов, и там он был совсем не лихим, а деятельным и искусным правителем вверенной ему страны. По его желанию, при Александре в том же звании он переведен в Гродну и там, кажется, оставался до 1812 года. Супруг и отец семейства, он в прелестях полек находил извинение частым своим неверностям. По занятии русскими Варшавы, находился он долго членом временного там правительства, пока не сделали его членом Государственного Совета. В двух Капуях, Гродне и Варшаве, труды и наслаждения изнурили умственные силы этого старца еще более чем телесные. Он хорошо понял, что слепому случаю обязан он министерством и совершенно предался ему, мало заботясь о делах, никогда не имея докладов у Государя и всё почитая себя накануне увольнения.
В сих Записках стараюсь я по возможности следовать хронологическому порядку, избегая всячески анахронизмов, но иногда принужден их делать, дабы не прерывать нити повествуемого мною об одном предмете. Вот почему должен здесь говорить еще об одной перемене в министерстве, случившейся уже в следующем году, тем более, что она была последняя в описываемое мною царствование.
Мы видели, как пошатнулся кредит князя Александра Николаевича Голицына; недоброжелатели его не упустили тем воспользоваться. Один умный и смелый изувер, архимандрит Новгородского Юрьева монастыря Фотий, с грубым чистосердечием соединяя большую дальновидность, сильный дружбой Аракчеева, преданностью и золотом графини Орловой-Чесменской, дерзнул быть душою заговора против него. Тайно поддержанный и митрополитом Серафимом, он следил за преподаваемым в учебных заведениях и вопил против неправославного, даже нехристианского направления, которое оно принимает. Три человека, находившиеся под начальством Голицына и им облагодетельствованные, Магницкий, Рунич и Кавелин, имели также связи с противниками его и втайне строили ему ковы. О двух из поименованных случалось мне говорить и, может быть, еще случится; о Руниче не стоит того.
Когда всё было готово, когда всё назрело, одною книжкой, изданною Библейским Обществом и пропущенною цензурой, как уверяли меня, нанесен решительный удар Голицыну. В ней, между прочим, сказано было, будто Спаситель наш, прежде земли, воплощался уже в других мирах, и что у Богоматери, исключая Его, были другие дети от Иосифа. Александр сильно вознегодовал: цензоры полетели на гауптвахту; оба директора департаментов, Попов и Тургенев, были отставлены, а Голицын уволен только от управления Министерством Духовных Дел и Народного Просвещения. Для препровождения времени оставлен ему Почтовый Департамент под именем Главного Управления или министерства. Это один из примеров, что у нас не людей избирают для министерств, а министерства создают для людей.
Чтобы посадить на его место, вырыли из забвения полумертвого Шишкова. Триумвиры, выше названные мною, взяли его к себе в опеку, и из видов корысти, личного мщения (а один, Магницкий, по врожденной злости), именем его, стали преследовать зло, но, противодействуя ему, творили ужасные несправедливости. С назначением Шишкова, православная часть отошла от Департамента Духовных Дел и, в виде особой канцелярии, перешла к синодальному обер-прокурору; доклады же Святейшего Синода Государю представлялись через Аракчеева[34]. Из четырех министров троим (военному, юстиции и внутренних дел) было за семьдесят лет, а четвертому, министру просвещения, около осьмидесяти. Сия геронтократия должна была нравиться Аракчееву своим бессилием и покорностью. Впрочем спасибо ему за трех полезных немцев.
Трудно изобразить состояние, в котором находился Петербург весною 1823 года. Он был подернут каким то нравственным туманом; мрачные взоры Александра, более печальные чем суровые, отражались на его жителях, и ото влияние проникало даже до людей, подобно мне, малозначительных. Говорили многие: «Чего ему надобно? Он стоит на высоте могущества». Всякий объяснял по своему причину его неутешной грусти. Человеку, который должен был жить в веках, прославленному другу свободы, по необходимости сделавшемуся её стеснителем, тяжко было думать, что он должен отказаться от любви современников и от похвал потомства. Мне кажется, что пример Наполеона возбудил в нём сильное честолюбие; но для удовлетворения его думал он употребить не насилия, а совсем иные средства. Он пленялся Западом и хотел пленить его; вот что объясняет непонятное пристрастие его к Польше: она была преддверием Германии и, подобно Наполеону, надеялся он со временем быть её главою. Мятежный дух, поднявшийся в этой стране, показал ему, что ожидания его не сбудутся. Многие другие обстоятельства, и некоторые семейные, тяготили его душу.
Петербург еще более казенный, чем придворный город. Как ни говори, а Царь — солнце Петербургское; приближенные, высшее общество или двор, суть звезды, отражающие только его блеск; но лучи его разливаются на все состояния. Пример его действует на всех; его добродетели или пороки, его бережливость или расточительность, страсть к роскоши проникают даже в сословие мелких чиновников. Последние годы жизни Александровой можно назвать продолжительным затмением.
Мое житье и без того было невеселое, а женитьба брата на особе, которую я душевно любил и уважал, пуще манила меня к сельской тишине, обещающей мне приятное семейное общество. В мае, не ранее, приступил я к исполнению давно задуманного. Прежде этого времени года дороги внутри России бывали чрезвычайно мучительны.
Я объяснился с Бетанкуром; молча и потупя глаза, выслушал он меня.
— «Как мне удерживать вас? — отвечал он наконец. — Когда я был в силе, то не умел или не успел ничего для вас сделать; теперь же служба при мне какую выгоду может вам представить? Мне уже говорили о вашем намерении и, на всякий случай, я приготовил вам преемника: это бывший мой правитель канцелярии Ранд».
Это было мне весьма не по сердцу: помощник мой, секретарь комитета, Ноден, за год до того оставил меня, получив выгодное место правителя канцелярии придворной конюшенной конторы. На его место поступил Александр Федорович Волков, юноша преблагородный, благовоспитанный, с большими способностями и, что никогда не испортит, с весьма хорошим состоянием. Его я прочил на свое место, которое, по тогдашним летам и чину его, могло для него быть лестно. Ну как быть! Я начал собираться к сдаче дел и к отъезду.
Так как мне никогда уже не придется говорить о Бетанкуре и о Ранде, то здесь мне хочется досказать их историю. Старик последний раз отправился в Нижний летом 1823 года, взяв с собою одного только г. Волкова, о коем сейчас была речь: в униженном виде Ранд не хотел туда являться. Там узнал бедный Бетанкур о смерти любимой дочери, г-жи Каролины Эспёхо, и этот удар был для него чувствительнее всех прочих. Возвратясь в Петербург, он быстро начал близиться к гробу и скончался в июле 1824 года. Ранд, которому не с большим было тридцать лет, осужден был скоро последовать за жертвой своей и умер в декабре того же года.
Напрасно человеку даны воля и рассудок. Судьба часто располагает нами по прихоти своей или скорее по воле Того, Кто ею правит. Со мною, по крайней мере, в жизни всё хорошее и дурное приключалось внезапно, неожиданно. Таким же образом в этом году вдруг судьба моя переменилась, как читатель увидит ниже. Но прежде того должен я напомнить ему двух юношей-отроков, бывших моими товарищами в Московском Архиве Иностранных Дел, особенно об одном, коего имя в сих Записках было раз упомянуто, но никогда не повторено.
То был Константин Яковлевич Булгаков, который вскоре после коронации Александра, по протекции отца (некогда посланника в Константинополе) получил место в многочисленной Венской миссии. Работы ему там было мало, да я думаю и вовсе не было: за то в сем материальном городе нашел он бездну наслаждений. Он был красив лицом, крепок телом, любил без памяти женщин и умел им нравиться. Успехи его по сей части были вседневные, бесконечные; уверяли, что вся австрийская аристократия перебывала в его объятиях. Он бы век прожил в Вене, если бы смерть отца не заставила его воротиться в Россию. Покойный Яков Иванович, выпросив двум незаконнорожденным сыновьям фамильное имя свое, полагал, что с ним вместе связаны права законных детей, и не заботился о духовной. Племянницы, после смерти его, стали оспаривать наследство у сыновей; тяжба длилась, и положение Булгаковых было совсем незавидное. Тогда Константин задумал отправиться в молдавскую армию, в надежде, что там золото сыплется дипломатическим чиновникам. Надобно отдать ему справедливость: не одним красивым женщинам, но и сильным людям умел он нравиться, с теми и с другими быв смел без дерзости и угодителен без унижения, вообще стараясь принаравливаться ко нраву каждого. И поочередно был он любимцем, Каменского, Кутузова и Чичагова; с сим последним достигнув Березины, встретился он опять с Кутузовым, другом отца своего, который оставил его при себе. После того постоянно находился он в большой армии, или лучше сказать, в свите Государя до самого Парижа; был также и на Венском конгресе. Тут много перенес он трудов, переписывая депеши и снимая копии с трактатов. Для редакции его употребить никак нельзя было. Он сам хорошо это знал и, возвратясь в Петербург, стал приискивать место, которое бы представляло приятную деятельность без больших трудов. Он сделан почт-директором сперва в Москву, а потом в Петербург.
Это место, с коим сопряжено было до восьмидесяти тысяч доходу, было место завидное, однако же не столько уважаемое. Оно находилось в зависимости от Почтового Департамента и почиталось ниже директора оного. Занимавшие его были люди тихие, образованные, жившие в небольшом кругу знакомых, благословляя судьбу свою и откладывая ежегодно суммы для обогащения детей своих или родственников. Булгаков умел поставить его на высокую ногу, придать ему какую-то важность министерскую. Греческую хитрость свою прикрывая дипломатическою умеренною учтивостью и видом военной откровенности, которую принял он во время своих походов, составил он связи с лучшими генералами и особенно с приближенными из них к Царю. Тоже самое было и с высшими гражданскими чиновниками; но со всеми весьма искусно умел он поставить себя на ногу почти совершенного равенства. В пребольших комнатах почтового дома, ярко на казенный счет освещенных, два раза в неделю принимал он гостей. Вечера эти были новостью для Петербурга; соединяя лучшее общество с нелучшим, они привлекали совершенною свободой и равенством, которые на них царствовали. Сам хозяин являлся в сюртуке и с трубкою во рту, а курительный табак был к услугам всех гостей. Дамы, разумеется, тут не показывались, и это можно было бы назвать холостою компанией, если бы в гостиной не сидела хозяйка, жена Булгакова, дочь валахского бояра Варлама, которая, впрочем, всё хохотала, обходилась свободно и нимало не стесняла веселья общества. Смело ручаюсь, что усерднее монархиста, чем Булгаков не могло быть; но судьба влечет людей и, освобождая себя и других от уз приличия, сие поведет, может быть, к разрыву других уз, более священных.
Что ни говори, это был клуб или трактир такого рода, в котором самим министрам незазорно было показываться, и вход в него ничего не стоил. Еще скорее залу или бильярдную Булгакова можно было назвать биржей для не торговых, а гражданских оборотов. Тут можно было встретить статс-секретарей, сенаторов, обер-прокуроров, директоров департаментов, которых сперва зазывали, и которые после сами напрашивались. Между ними были сделки, условия, взаимные соглашения об определении чиновников на места. Булгаков играл тут роль главного посредника; о ком бы ни замолвили ему слово, о человеке, которого он никогда не видал, которого вовсе не знал ни честности, ни способностей (об этом он мало заботился), спешил он ходатайствовать за него. Отказы получал он нередко и не сердился за то: вообще покровительство было у него не страстью, а расчётом. Все прославляли его гостеприимство, которое ему ничего не стоило, и благодеяния его, которые стоили ему несколько рассеянно сказанных слов. Что касается до тяжб, то просьбы его бывали упорнее, настойчивее; он также не брал труда читать бумаг, входить в существо дела, а просто делался защитником одного из просителей… Удовольствие было целью его жизни… И никто еще из смертных не наслаждался столько житейскими благами! С самой первой молодости я не чувствовал к нему симпатии; после того, не имея никакой нужды ни в особе, ни в обществе моем, он едва замечал меня, а я едва ему кланялся.
Другой человек более всех других известен читателю. Блудов возвратился из Лондона и возвращается в сии Записки. Он находился в иностранном министерстве без должности, но не без дела. С высочайшего соизволения, по докладу графа Каподистрии, поручено ему было создать русский дипломатический язык, то есть под его наблюдением должны были заниматься молодые чиновники переводом всех актов Венского конгресса. Переводы были дурны, и переправка их ему стоила более труда, нежели если б он переводом сам занялся, но дело сие окончено с желаемым успехом. Вскоре потом возложено на него другое важное поручение.
Когда, в конце 1815 года, Государь вторично воротился из Парижа, вспомнил он о сделанном им в эти шумные годы небольшом завоевании, на которое дотоле он не обращал внимания.
Бессарабия была сперва управляема, по гражданской части, престарелым молдавским бояром, русским действительным статским советником, Скарлатом Дмитриевичем Стурдзою, по военной генерал-майором Иваном Марковичем Гартингом. Первый скоро умер, и обе власти соединились в руках последнего. Неустройствам там не было конца, самоуправие было чрезмерное. Сын умершего Стурдзы, столь известный Александр Скарлатович, находился тогда при уважаемом Государем статс-секретаре Каподистрии, был его другом и сотрудником. Исполненный тогдашних идей и зная склонность Александра отделять от России сделанные ею завоевания, он затеял из частицы своего отечества сделать маленькое образцовое государство, с представительным правлением. Через Каподистрию он успел в том: Подольский военный губернатор, Алексей Николаевич Бахматев назначен полномочным наместником в Бессарабскую область, и она сделана независимою от власти Сената и наших министров. Еще хотелось ему, чтобы, по примеру Польши и Финляндии, назначен был для неё особый министр-статс-секретарь, и это желание отчасти исполнилось. Граф Каподистрия согласился докладывать Государю по делам нового края, а Стурдза, заправляя ими, приготавливать доклады, и некоторым образом сделался статс-секретарем по сей части.
Таким образом продолжалось до 1821 года, до возвращения Государя из Лайбаха. Когда греки восстали на турок, положение России в отношении к сему делу было самое затруднительное. Возмущение сие совпадало с другими совершившимися на Западе, казалось в тайной связи с ними и как бы продолжением мятежной цепи от Тага до Босфора. Стараясь усмирять одних, как можно было явно помогать другим против султана, законного владыки, в нарушение святости трактатов! Католический мир, французское правительство и особенно Австрия открыто держали сторону турок; Англия, по обыкновению, смотрела спокойно на резню народов. Нам же, с другой стороны, без всякого участия внимать воплям наших братий, наших единоверцев, наших первых наставников и учителей во святой нашей вере, было невозможно. Все народы европейские, вся Россия взывали к Государю; а Турция, тайно подстрекаемая, вероятно, самими же либералами, своими дерзкими поступками сама вызывала нас на бой. Демократический дух этого возмущения один уже должен был нас от того удерживать. Целому свету известна тут умеренность Александра; по моему мнению, никогда не поступал он столь осторожно, столь благоразумно и, смею прибавить, столь справедливо. Греку Каподистрии, которого турки подозревали, обвиняли, и который явно показывал республиканские наклонности, оставаться при нём долее было бы трудно. Он оставил и нашу службу, и Россию; за ним последовал и Стурдза, вышел в отставку и поселился в южном крае.
Но как оставить без призрения любезную Бессарабию? Кому завещать ее? Упросили графа Кочубея, при других его больших занятиях, заменить в этом случае графа Каподистрию, а Блудова — принять в свое заведование дела находившиеся у Стурдзы. Он уже приучил себя к трудам, а при Нессельроде не мог он ожидать никакого важного значения. Да и в Лондоне бывал он занят только во время отсутствия посла графа Ливена, когда он на его месте оставался поверенным в делах. Супруга сего последнего, графиня Дарья Христофоровна, сестра двух Бенкендорфов, Александра и Константина, при нём исправляла должность и посла, и советника посольства, ежедневно присутствовала при прениях парламента и сочиняла депеши. Сия женщина умная, сластолюбивая, честолюбивая, всю деятельную жизнь свою проводила в любовных, общественных и политических интригах. Веллингтон, Каннинг и весь лондонский фашион были у ног её. Куды какую честь эта женщина приносила России, ей чуждой по чувствам и по рождению! Я не одобрял согласия Блудова: мне казалось, что, в превосходительном его чине, доклады по одной малой области суть дело мелочное. Я не знал, что это делает его известным самому Царю.
И вот два человека, совсем различных свойств, которые нечаянным образом в это время имели влияние на переворот в судьбе моей.
Совсем собрался я, если не на вечный, то на долгий покой. Не более пяти или шести раз случилось мне в Петербурге посетить немецкий театр; не понимаю, как мне вздумалось вдруг еще раз взглянуть на него; я думаю от того, что на нём играли любимую оперу мою — Деревенские Певицы, Фиоравенти. В креслах увидал я Булгакова с постоянным наперсником его Маничаровым: они тут ухаживали за какими-то актрисами. Последний во время междудействия подошел ко мне и сперва начал было говорить с сожалением о нашем бывшем начальнике и о моем положении. Но, несмотря на свой серьёзный вид, он до печальных речей был не охотник, любил одни веселые. Вдруг сказал он мне:
— Знаете ли что? Вам предстоит случай приятным образом продолжать службу. Граф Воронцов назначен Новороссийским генерал-губернатором.
Не желая объяснить ему мнения, которое об этом человеке составил я себе в Мобёже, я отвечал, что за меня некому его просить.
— Как некому? А Булгаков-то на что? Ведь они с ним страшные друзья.
— Нет, Булгакова я утруждать не буду; да и он сам меня не очень жалует, — отвечал я.
— Как вы ошибаетесь на его счет! Он на всякие одолжения готов.
Тем и кончился разговор наш.
Дня через три заехал ко мне Блудов, к удивлению моему, с упреками: как можно искать покровительства человека, которого я не люблю и не уважаю, не предупредив о том приятеля, который в исполнении моего желания гораздо лучше мог бы мне способствовать? Я ничего не понимал. Еще в Лондоне хорошо был он знаком с Воронцовым, а тут, когда назначили того вместе и полномочным наместником Бессарабской области, то и по делам должен был он войти с ним в ближайшие сношения. Я ничего про то не знал, да и мало о том заботился. Он приехал ко мне прямо от Воронцова, который, между прочим, спросил у него, знает ли он мена?
— Мне рекомендует его Булгаков, сказал он; но вы знаете, какой он добрый, за всех хлопочет: ему трудно поверить.
Увлеченный приязненным чувством, Блудов вероятно не побранил меня.
— О, если оно так, то нехудо бы поскорее с ним познакомиться! Да почему бы не завтра часов в двенадцать? Я буду его дожидаться.
Я вспомнил театральную встречу мою с добрым Маничаровым, рассказал ее и прибавил, что ни намерения, ни желания служить при Воронцове не имею.
— Всё равно, сказал Блудов, надобно всё-таки сходить к нему и найти средство учтивым образом отказаться.
Последнего я никак не умел сделать. Кто не знает ныне Воронцова? Кто не знает, как увлекателен бывает его прием тем, коих он желает при себе иметь? Разве один Александр бывал очаровательнее, когда хотел нравиться. Он имел какую-то щеголеватую неловкость, следствие английского воспитания, какую-то мужественную застенчивость и голос, который, не переставая быть твердым, бывал отменно нежен. Более получаса разговаривал он со мною наедине о разных предметах, преимущественно же о крае, коим собирался управлять. Я, с своей стороны, ничего не упоминал о себе, не изъявлял никаких надежд, не указывал ни на какое место. Прощаясь со мной, просил он меня понаведаться к нему, дабы пообстоятельнее поговорить о наших делах. На этот раз нашел я его в каких-то хлопотах; он успел сказать со мною несколько слов, еще приголубить меня и пригласить дня через два к себе обедать. Потом опять присылал он меня звать к себе, потом… потом не знаю, как это сделалось, я признал себя в совершенном его распоряжении. Он обошел меня, да и я, кажется, не совсем ему был противен. Даже граф Кочубей расхвалил меня ему. Я некогда служил под его начальством, но как было ему знать меня? Не принимал ли он меня за отца моего? По соглашению с Кочубеем и Блудовым, условлено по прибытии на место сделать меня правителем особой канцелярии Бессарабского наместника.
Я, виноват, не пошел благодарить Булгакова: мне не хотелось в этом деле признавать его участия. Итак, едва оставив службу, не думав, не гадав, я опять готов был поступить в нее.
Мне оставалось только отправиться надолго и в долгий путь, ибо непременно надобно мне было заехать в Пензу, где меня ожидали и куда заблаговременно, не предвидя, что со мной случится, отправил я свои пожитки и всю накопленную мною маловажную движимость.