Казалось, что светские успехи вскружили голову Байрону, казалось, что с момента своей последней речи в парламенте он решил не возвращаться к политике. Все его политические выступления были столь же благородны, сколь безуспешны. Как мы уже говорили, он выступал второй раз в палате лордов, добиваясь элементарных прав для ирландских католиков, сражающихся на фронте бок-о-бок с протестантскими бриттами. Он очень остро говорил о привилегированном положении специальных протестантских школ, о способе пополнения их детьми в принудительном порядке на всей территории Ирландии. Он подчеркивал, что Англии XIX века в вопросе религиозной розни ведет себя так же, как Франция XVII столетия в лице Людовика XIV с его драгонадами, когда драгунский постой в поселке превращал этих миссионеров в сапогах со шпорами в главный фактор «добровольного» перехода гугенотов в католичество.
Речь Байрона была раскрытием огромного преступления сент-джемского кабинета. Он говорил: «Монтескье по поводу английской конституции заявил, что ее прототип можно найти у тацитовых германцев. А я добавлю, что английская система протестантских школ заимствована у цыган, ворующих детей с целью вымогательства. Эти школы пополняются, как полки янычар во время больших наборов султана Амурата или цыганские таборы наших дней, путем выкрадывания ребенка». Горячая речь Байрона не имела никакого успеха.
Третье выступление Байрона в палате произошло 1 июня 1813 года. Байрон, как нарочно, суживал темы своих речей. Если первая речь говорила об угнетении огромного человеческого коллектива, об эксплоатации трудящихся, а вторая — о религиозном изуверстве в применении к порабощенной Ирландии, то третья была защитой голоса единичного человека — Картрайта, подвергшегося нападению и остракизму только потому, что он осмелился подать проект о реформе избирательного закона. Проект не только не был допущен к рассмотрению, но сам автор подвергся аресту и оскорблению со стороны полиции и военного отряда. Интересен вывод, сделанный Байроном в своей речи: «Хотя петиция подписана только одним человеком, но факты, ею сообщаемые, таковы, что требуют расследования. Это не есть личное неудовольствие, а заявление, разделяемое множеством людей. Оказывается, что любой человек как в этих стенах, так и вне их, может подвергнуться дикому оскорблению и такому же отказу в исполнении своего священного долга — восстановить попранную конституцию нашей страны в той части, которая предоставляет гражданам право петиции к парламенту о реформах».
Это было последнее парламентское выступление Байрона. После этой речи Байрон не возвращается к политической деятельности в палате лордов, и на этом биографы обыкновенно заканчивают обзор его политической деятельности. Мы не можем этого сделать. Если сам Байрон говорил о том, что речь в защиту ноттингемских ткачей является «предисловием» к «Чайльд Гарольду», то мы, в свою очередь, имеем право всю последующую литературную деятельность поэта на территории Англии рассматривать как отчетливую реакцию на лондонскую действительность, хотя восточный колорит и тематика поэм, вышедших с 1811 до 1816 года, как будто говорят обратное. Личность Байрона чрезвычайно многогранна. Лондонские светские успехи и его бурное увлечение светской жизнью могут быть, конечно, связаны с личным разочарованием Байрона в парламентской деятельности. Но совершенно невозможно согласиться с большинством биографов, которые считают, что литературный успех и светские увлечения отбили у Байрона окоту заниматься политикой.
Байрон никогда не был революционером в нашем смысле слова. Он никогда не был последовательным в развертывании программно-политических взглядов, он никогда не забывал о преимуществах своего дворянского происхождения. В некоторых моментах его индивидуального политического бунта без сомнения проглядывает требование лорда простить ему неуважение к закону. Однако мы имеем основание утверждать, что, отказываясь от парламентской деятельности, Байрон не только не чуждался политических интересов, но воспринимал политическое бытие Англии и Европы с той поразительной остротой наносил такие беспощадные удары по общественному быту и морали, что это гораздо больше, чем парламентские выступления, ставило великого английского поэта в резкую оппозицию к господствующим классам.
Байрон в своем индивидуальном бунте заново пересматривал всю совокупность проблем, связанных с местом человека не только в обществе себе подобных, но и в мире. Отсюда биологический ужас небытия и ощущение астрономического холода междузвездных пространств. Социально обусловленная и индивидуально пережитая разочарованность воплощается в космические образы до такой степени, что упадочные переживания Байрона приобретают иногда болезненный, патологический характер и в эти моменты доводят его сознание до распада. В качестве производной от этих настроений возникает та неудержимость порывов Байрона-человека, которая так омрачает фигуру Байрона) — поэта. Стремление ввести в какие-то пределы хаос собственных чувств чередовалось у Байрона с безудержным стремлением выйти за пределы не только общественной морали, но и тех границ, которые в целях самосохранения ставит себе каждый здоровый человек.
Стоустая молва о знаменитом путешественнике, блистательном поэте сделала Байрона предметом повышенного интереса к нему светских женщин Лондона. Одна из них, именно Каролина Лемм, надолго задержала внимание поэта. Отношения с Каролиной Лемм не принадлежали к числу серьезных связей. Они носили на себе все черты легкости, хрупкости и неустойчивости. Быть может предчувствие непрочности этих отношений заставило Каролину, влюбленную издали в поэта Байрона, отказаться от встречи с Байроном-человеком. Каролина Лемм самым резким образом оскорбила Байрона отказом от знакомства, когда неосторожная подруга сделала эту попытку. В салонах леди Мельбурн и леди Холланд последующие встречи были все-таки неизбежны. И вдруг неожиданный визит: Каролина Лемм в костюме Королевского пажа сама врывается в жилище поэта. Если первые встречи нравились Байрону, то последующие доводили его до бешенства, — когда этот паж стал появляться в парламентских коридорах, на лестницах общественных зданий, преследуя, нагоняя и окликая свою жертву. Байрон всячески стремился уйти от этой женщины. Он вовсе не собирался ссориться с ироническим и благодушным полковником Леммом — супругом Каролины. Он не собирался вступить в супружество с разведенной светской дамой; кроме того он уже давно находил больше удовольствия в обществе леди Френсис Вебстер и леди Оксфорд. На помощь Байрону выступила зоркая престарелая леди Мельбурн, считавшая своей, обязанностью по мере надобности то устраивать ссоры, то мирить врагов, но главным образом устраивать союзы сердец. В нужный момент леди Мельбурн решила спасти Каролину Лемм от семейного скандала, спасти полковника Лемм от ухода жены, спасти Байрона от опасного непостоянства, тем более, что ей удалось выведать затаенные мысли Байрона, боящегося обширности своей человеческой свободы и искавшего «милого вожатого», как он по неосторожности в беседе с леди Мельбурн назвал «женщину, которая могла бы стать его женой». Перед невесткой леди Мельбурн, Каролиной Лемм, внезапно возникает необходимость поездки в свое ирландское имение.
Перед этим Каролина Лемм от имени леди Мельбурн передает на суждение Байрона, без ведома автора, стихи некой молодой особы Анны Изабеллы Мильбенк и добивается мнения Байрона об ее творчестве. В мае 1812 года Байрон пишет Каролине Лемм следующее письмо: «Дорогая моя леди Каролина! Я прочел со вниманием стихотворения мисс Мильбенк. В них фантазия и чувство настолько хороши, что если немного практики, то появится навык и легкость выражений. Она бесспорно необыкновенная девушка. Кто мог бы подумать, что под этой спокойной внешностью таится такая сила и таксе разнообразие мысли? Однако я полагаю, что мисс Мильбенк нет необходимости выступать в качестве писательницы. Я вообще не считаю похвальным печатание произведения ни для мужчин, ни для женщин, я сам нередко стыжусь этого, хотя вы и не поверите мне. Но я без колебания говорю вам, — она обладает той мерой таланта, который может вырасти, если она будет его растить. Она может получить известность. Только что был здесь один из моих друзей (пятидесятилетний писатель… нет, нет не Роджерс). Под стихами нет подписи, я показал их моему другу. Его похвалы превышают даже мои». Письмо заканчивается своеобразным абзацем: «Я не питаю желания ближе познакомиться с мисс Мильбенк, она слишком хороша для падшего духа. Она больше нравилась бы мне, если бы меньше были ее совершенства».
Разрыв с Каролиной Лемм произошел. Через несколько лет эта покинутая женщина едва не стала писательницей. Она изобразила своего вероломного любовника в романе «Гленервон», причем осталась верна своему характеру. Герой, пожиратель сердец, он, конечно, мрачный, пиратообразный. Но каждая строчка Каролины Лемм, даже там, где она стремится ненавидеть Байрона, дышит настоящей любовью и говорит скорее о милых и детских чертах самого автора, чем о дурных свойствах изображаемого героя. Недаром, когда враги предполагали выпустить итальянское издание «Гленервона», а друзья хотели помешать этому выпуску, Байрон не только не помешал, но предложил издателю денежную помощь.
Что касается мисс Мильбенк, то она, не сделавшись знаменитым поэтом, в январе 1815 года сделалась женой Байрона. Этому предшествовал ее отказ на первое предложение со стороны Байрона. Легкость, с какой Байрон перенес этот отказ, убеждает нас в том, что он, как человек сильный, нашел наилучшую форму самоубеждения: он определил себя, как виновника отказа мисс Мильбенк. Письма тогдашнего времени полны уверений в том, что Байрон не считает себя достойным всех совершенств мисс Анабеллы. Он не только писал это, но он старался поведением доказать, что он действительно недостоин мисс Мильбенк. Он писал о себе в записках, которые называл «отрывочные мысли»: «Я любил общество денди, они всегда были очень предупредительны ко мне, но они недолюбливают литературу и делали неоднократно госпожу Сталь, Льюиса и других предметами жестокой мистификации. Сам я в молодости был склонен к дендизму и хотя рано отстал от него, но в двадцать четыре года у меня было еще достаточно старых привычек, чтобы примирить с собою дендизм. Я азартно играл, пил, играя, добился университетского диплома и вел очень рассеянный образ жизни. Я не был педантом, мне чуждо властолюбие, я мирно уживался со всеми денди. Я был почти со всеми знаком, они меня избрали членом великолепного Вотьеровского клуба, несмотря на то, что, кажется, я был у них единственным представителем презираемого литературного мира».
Продолжая вести светский образ жизни, Байрон встречался с трагическим актером Кином, с Вальтер Скоттом, с поэтом Роджерсом и очень сошелся с оратором и драматургом Шериданом. Невидимому колебания между двумя житейскими планами достигли своего апогея именно в этот год, после отказа мисс Мильбенк. Опять была сделана попытка оборвать мирное течение жизни-и броситься в чужие страны. Корабль «Бойн» уходил в дальнее плавание; Байрон выхлопотал себе разрешение на офицерскую каюту. Сохранилось письмо, в котором он назначает секретарю адмиралтейства последним сроком выезда «субботу». Но многие субботы прошли, а Байрон все оставался в Лондоне, ведя рассеянный образ жизни, — по одним биографическим сведениям, — заканчивая ориентальные поэмы в качестве послесловия к восточным мотивам «Чайльд Гарольда», — по другим биографическим сведениям. Очевидно, и то и другое характеризовало этот период жизни Байрона. И не только это, — необходимо отметить, что чередование светских безумств и поэтического творчества имело какой-то закономерный характер, и остается только удивляться слепоте некоторых биографов, которые не сумели или не желали отметить острых политических разочарований, приведших Байрона к таким конфликтам внешнего порядка, которые повлияли если не на его литературное творчество, то во всяком случае роковым образом сказались на его житейских обстоятельствах.
6 марта 1812 года в газете «Morning Chronicle» без подписи появились восемь строчек, обращенные к «Плачущей: девушке». Эти стихи звучали так:
Плачь, дочь из рода королей!..
Плачь над отцом твоим и над твоей страною.
О, если б ты могла омыть слезой одною
Позор отца и бедствия людей!..
Плачь… Пусть в глазах твоих печальных и святых
Прекрасная заря для родины блеснет,
И в светлом будущем за каплю слез твоих
Улыбкою отплатит твой народ!..
Политический характер этого отрывка был разгадан сейчас же. Номера газеты быстро разошлись по Лондону, и стихи в переписанном виде ходили по рукам. Весь Лондон повторял их наизусть, единогласно считая их автором Томаса Мура. Основанием к этому было не только ирландское происхождение Томаса Мура, но главным образом, его написанное в девятнадцатилетнем возрасте «Обращение к ирландскому народу», в котором молодой Мур с величайшим презрением клеймит английскую национальную партию и считает Англию «страной преступников против Ирландии». Никто не сомневался в том, что речь идет о принцессе Шарлотте, дочери принца-регента и Каролины Брауншвейгской. Судьба этой молодой девушки была широко известна. Ребенком она узнала немало печали, боялась отца так же, как боятся дикого животного. Разлученная с матерью и находясь все время во дворце, принцесса Шарлотта имела возможность слышать и знать больше, чем королевские министры, особенно потому, что ее присутствию не придавали никакого значения и отец при ней не стеснялся.
Через четыре дня после появления стихов, когда в лондонском обществе слишком громко заговорили о происшествии, вызвавшем слезы принцессы Шарлотты, в газете «Курьер» появилось неуклюжее «политическое извещение», Которое описывало «происшествие в Карлтон Таузе» 22 февраля: «Общество состояло из принцессы Шарлотты, герцогини Йоркской, герцогов Йоркского и Кембриджского, лордов Мойра, Эрскина, Лодерделя и господ Адамса и Шеридана. Принц-регент выразил свое удивление и неудовольствие поведением лордов Грея и Гренвиля. На это лорд Лодердель с недопустимой при дворе свободой заметил, что вышеназванные лорды не одиноки, а имеют многочисленных политических сторонников, и что лорд Лодердель сам присутствовал при составлении ответа на письмо принца-регента герцогу Йоркскому, предписывающее об'единение управления Ирландии и Англии, что лорд Лодердель участвовал в протесте и вполне одобряет мысли лордов Грея и Гренвиля. Принц был глубоко огорчен словами лорда Лодерделя, а принцесса Шарлотта, видя его волнение, опустила голову и залилась слезами, после чего принц-регент обернулся и просил присутствовавших дам удалиться».
Из этого неуклюжего сообщения жители Лондона могли понять всю важность и серьезность, какую придали в правительстве восьми строчкам безвестного стихотворца. Но вместо успокоения началось такое обсуждение подробностей происшествия во дворце 22 февраля, какое привело к полному установлению истины: Гренвиль написал возражение на приказание принца-регента уничтожить всякие признаки самостоятельности Ирландии; принц-регент, встретив Лодерделя на вечернем приеме, набросился на него с руганью как на участника протеста. Лодердель не растерялся и стал возражать. В ответ на это принц Георг закричал на него, обещая крутой поворот в сторону еще большей реакции, и повидимому жесты принца-регента, всегда нетрезвого и возбужденного, Настолько перепугали собравшихся, что принцесса Шарлотта, всплеснув руками, зарыдала. Будущий король Англии бросился на дочь с кулаками, и принцесса Шарлотта, быстро вбежав в большую залу, поразила танцующих гостей своим раскрасневшимся лицом, смятенным видом и слезами.
В Лондоне начались усиленные поиски автора стихов, посвященных «Плачущей девушке». Газета не выдала Байрона, быть может потому, что сама не знала автора. Томас Мур сумел во-время отказаться от авторства, а когда друзья Байрона напали на верный след и один из них прямо обратился к нему с письмом, Байрон ответил очень красноречивой фразой: «Не я писал эпиграммы, которые вы мне приписываете, но если бы мне пришлось выступить бомбистом, то, уверяю вас, мои бомбы полетели бы в голову принца-регента». Опровержение в достаточной степени сильное, после которого никто уже не сомневался в авторстве Байрона, и первое маленькое выступление против королевского дома несомненно положило начало большим преследованиям поэта.
Ежегодно правительство Англии, как писал Байрон, «выпекало пирожки», то вроде закона «о вредных и мятежных сочинениях», в котором говорилось, что «всякий человек, с мятежным намерением распространяющий устно или письменно какие-либо слухи, слова, сочинения, совершает преступление. А возбуждение дурных чувств в отношении к королю, к законам страны, к палате парламента подлежит суду». Не менее красноречивым был закон о митингах: «Ни одно собрание более чем в пятьдесят человек не может состояться без разрешения местных властей. Представитель местной власти обязан присутствовать на таком митинге и наблюдать, чтобы ничего не произносилось против короля, министров парламента и законов страны. Кто заговорит так, — да будет арестован. Кто митинг превращает в волнение, — да будет из'ят. Собрание, ведущее себя бурно, — да будет разогнано применением вооруженной силы. Происшедшие в таких случаях убийства не возлагаются на ответственность местных властей».
Характерно для тогдашней Англии это об'единение парламента и правительства и противопоставление этого об'единения всему остальному населению страны. Это станет понятным, если вспомнить, на основе какой избирательной системы созывалась английская палата общин. Существовали города и графства, в которых основная масса населения не знала, что такое избирательное право. В Эдинбурге — главном городе Шотландии — с населением около девяноста тысяч человек только семьсот граждан имели избирательные права. В Ноттингеме из тридцати тысяч жителей только двадцать человек обладали избирательными правами. Конечно, при таких условиях состав парламента с его секретными комитетами и комиссиями был в огромном большинстве верным пособником королевской полиции. Если билль о казни рабочих, против которого выступил Байрон в 1812 году, был временно задержан, то в 1814 году он прошел без затруднений.
В 1811 году Байрон еще до своего первого парламентского выступления написал ответ двум лордам, требовавшим смертной казни рабочим:
Лорд Эльдон, прекрасно; лорд Райдер, чудесно!
Британия с вами как раз процветет.
И Гоксбери с Горроби правят совместно.
Лекарство поможет, но раньше — убьет.
Ткачи-негодяи готовят восстанье:
О помощи просят. Пред каждым крыльцом
Повесить у фабрик их всех в назиданье!
Ошибку исправить и — дело с концом.
В нужде, негодяи, сидят без полушки,
А пес, голодая, на кражу пойдет.
Их вздернув за то, что сломали катушки, —
Правительство деньги и хлеб сбережет.
Ребенка скорее создать, чем машину,
Чулки — драгоценнее жизни людской,
И виселиц ряд оживляет картину,
Свободы расцвет знаменуя собой.
Идут волонтеры, идут гренадеры,
Полков двадцать два — на мятежных ткачей,
Полицией все принимаются меры,
Двумя мировыми, толпой палачей.
Из лордов не всякий отстаивал пули,
О судьях взывали. Потраченный труд!
Согласья они не нашли в Ливерпуле,
Ткачам осуждение вынес не суд.
Не странно ль, что если является в гости
К нам голод, и слышится вопль, бедняка, —
За ломку машины ломаются кости,
И ценятся жизни дешевле чулка?
А если так было — то многие спросят:
Сперва не безумцам ли шею свернуть,
Которые людям, что помощи просят, —
Лишь петлю на шее спешат затянуть?{«Morning Chronicle».}
Это стихотворение было напечатано тогда же, без имени автора. Теперь оно было переписано и в тысяче списков ходило по рукам.
Политические выступления Байрона вступали во все более резкое противоречие с его собственными житейскими намерениями, и это не могло не повлечь за собой нового разлада с обществом накануне такого значительного шага, каким являлось намерение Байрона жениться в Лондоне, т. е наиболее тесно связаться с целым рядом неприятных бытовых явлений английской жизни. Байрону казалось, что он, повторяя свое предложение Анабелле Мильбенк, находит «милого вожатого» и в этом очень гармоническом существе будет иметь зеркало своих собственных лучших свойств без своих пороков. Он очень мало считался с теми неизбежными свойствами лицемерия и ханжества, бытовых предрассудков, которые характеризовали идиотически тихую, неподвижную, самодовольную английскую семью. Он не хотел считаться с целым рядом условностей, отличавших общество, с которым он был связан своим рождением и с которым намерен был связать свою будущую жизнь.
Насколько смело нарушал он эти условности, видно из следующего факта: публицист и поэт Ли Хент и его брат Данон Хент, издатель журнала «Икземинер», занимались на страницах своего журнала тем, что преподносили населению Англии перевод на общепонятный простонародный язык милой и старой Англии трудно понимаемые статьи газеты «Морнинг Пост», в которых продажное перо в лакейско-прихлебательском тоне писало статьи, посвященные принцу-регенту и реакционной политике Англии. Первоначально операции Ли Хента с этими статьями не внушали никаких подозрений, но чем дальше, тем больше внимание Лондона к этим статьям раскрывало глаза правительству Англии на пародийное значение статей Ли Хента. Ли Хент превращал хвалебные статьи регенту в такую нелепую и глупую шумиху, которая делала самый предмет похвал карикатурой. Похвалы целомудрию регента, его трезвости, его деловому образу жизни, его заботам о гражданах Сити вызывали хохот читателей. Ли Хент не довольствовался простым усилением хвалебных характеристик, он вносил в статьи «Морнинг Пост» комментаторские вставки, которые были диаметрально противоположны самому смыслу утверждения этой газеты, или, пользуясь информацией «Морнинг Пост», Ли Хент приводил иллюстрации, которыми широко оповещал население Англии о реальном значении политики королевского правительства и секретных комитетов обеих палат. Последний номер «Икземинера» был конфискован за хвалебную оду принцу-регенту. Ли Хент попал под действие закона об оскорблении величества, и суд приговорил его к двухгодичному тюремному заключению. Байрон внимательно следил за английской прессой тогдашнего времени и отлично усвоил направление журнала Ли Хента, а когда издатель попал в тюрьму, Байрон, словно бросая вызов обществу большого света, несколько раз навещал поэта Ли Хента в тюрьме. Мало того, он демонстрировал свою симпатию к журналисту, т. е. к человеку «не из общества» и вдобавок журналисту, сидящему в тюрьме за оскорбление величества. Не желая воспользоваться чужой фамилией, Байрон имел дерзость получать внеочередной пропуск в тюрьму как член палаты лордов.
Все это стало известным, все это не могло не вызвать недовольства среди аристократического общества. Но система английского недовольства такова, что сказывается не сразу, а если сказывается, то не способом прямого выражения и не как следствие, вытекающее из причины, известной человеку, который испытывает кару недовольного правительства.
К этому времени относится еще более острое, сатирическое проявление ненависти Байрона к королю Георгу.
Опубликованное через пять лет после написания, это стихотворение нисколько не утратило своего политического значения. Документ этот полностью называется так:
«Стихи, написанные на случай, когда автор видел его королевское высочество принца-регента стоящим между гробницами Генриха VIII и Карла I в королевском склепе, в Виндзоре».
Священных уз попранием суровым
Известные, в гробницах здесь лежат
Бездушный Генрих с Карлом Безголовым.
Меж ними видит третьего мой взгляд:
Он жив, царит, вершит свои желанья, —
Во всем король он, кроме лишь названья.
Карл для народа, Генрих для жены
Тираном был, а в нем воскрешены
Те два тирана вместе: Смерть и Право
Напрасно в нем свой прах смешали, право!
Два царственных вампира, с'единясь,
Восстали вновь, и царствует их сила;
Бессильна смерть: извергла нам могила
Опять в лице Георга кровь и грязь.
В 1813 году появились новые произведения Байрона: поэмы «Гяур» и «Невеста из Абидоса». Через год вышли поэмы «Корсар» и «Лара».
Разрывая с мирной традицией «Чайльд Гарольда», Байрон теперь воспевает разбойника. Он трагически освещает центральную фигуру поэмы «Гяур», он завязывает узлы таинственных психологических сплетений героя, он заинтриговывает читателя поисками мотива глубоких страданий этой человеческой личности. Историки литературы дают всевозможные генетические толкования этой поэмы. Некоторые пытаются тему «великодушного разбойника» возвести к старой литературе профессиональных сказочников. Будто бы уже во времена римского императора Тевтиния Севера существовал прообраз байроновского Гяура в виде героя «Повести о разбойнике Феликсе». Исследователи могут найти немало остроумных догадок о том, что разбойники александрийского романа предвосхитили байроновского героя, или о том, что примирившиеся рыцари легенды «О круглом столе и короле Артуре», Валентин из «Двух Гаронцев» Шекспира, старый герой Шервудского леса Робин Гуд, а может быть даже и новая редакция «Робин Гуда» в виде «Нэда Лудда», наконец Карл Моор Шиллера и Гец фон Берлихинген Гете, — все благородные разбойники проложили дорогу байроновскому Гяуру-разбойнику и великодушному добровольному отверженцу человеческого общества. Во всяком случае необходимо установить одно, — что Байрон не занимался такими большими поисками и разбойник Феликс, времен римских императоров был ему неизвестен. Но ему была известна английская действительность, и сам он все больше и больше с ней ссорился. Не имея возможности ее преодолеть, он мужественно не хотел сдаваться и капитулировать. Одиночный бунт превращался в грустное сознание своей оторванности; отсюда мировая скорбь, побег от человеческого общества на лоно пустынной прекрасной природы, в чужие страны, хотя и там он не находил покоя. Однажды он писал: «Второго июля будет год, как мы покинули Альбион. Мне надоела моя родина, но я не нахожу страны, которую мог бы ей предпочесть. Я „влачу свои цепи“, не удлиняя их при каждом переходе. Я похож на того веселого мельника, который никого не любит и никем не любим. Для меня все страны одинаковы».
Этими чертами характеризуется герой новой байроновской поэмы. Но к этим чертам Байрон прибавил полную и бесповоротную отверженность и глубокий пессимизм. Единственным просветом в жизни Гяура была любовь к мусульманке, попавшей в рабство и казненной своим господином. Поэма рассказывает о мести Гяура, но не вскрывает полностью его характер и не рассказывает читателю о том, кто же сам этот Гяур. Едва успела появиться эта поэма, как к обычной светской болтливости присоединились не совсем обычные настойчивые слухи о том, что «Гяур» — автобиографическая поэма в гораздо большей степени, чем «Чайльд Гарольд». Там, где простой читатель восхитился бы полнозвучной музыкой пленительного байроновского стиха, там, словно по специальному заданию, началось с пристрастием чтение между строк. Слова Байрона:
Старик, ты смотришь на меня,
Как будто хищный коршун я.
Да, путь кровавый преступленья
И я прошел, как коршун злой…
были истолкованы как автобиографическая исповедь, а предисловие к «Гяуру», по существу совершенно невинное, породило злобную лондонскую сплетню. Злобную в силу полной своей неопределенности, позволявшей допускать любые истолкования.
Таким образом, к огромному успеху «Чайльд Гарольда», создавшему Байрону славу, теперь искусственно примешивали такое ядовитое, отравляющее любопытство, которое можно было об'яснить только ссорой автора с господствующей частью общества и злостной интригой довольно могущественного человека из правительственных сфер. С момента выхода в свет «Гяура» Байрон уже не мог избавиться от топота: «кто может поручиться, что эти вещи не случились с Байроном во время путешествия по Востоку?» И если романтический ореол производил впечатление на лондонских красавиц, то вместе с тем в набожных английских семьях и в правительственных кругах создалось предубеждение против автора. Байрон вынужден был писать дополнительные об'яснения к поэме хотя бы тем друзьям, которые были связаны с благожелательной славой поэта, в том числе поэту Роджерсу, которому поэма была посвящена, и Томасу Муру, на помощь которого он рассчитывал.
Следом за «Гяуром» появилась «Невеста из Абидоса». Поэма первоначально носила наименование «Зулейка». Абид, или Абидос, — это старый греческий город на азиатском берегу, в самой узкой части Геллеспонта. Против Абидоса на другом берегу возвышаются здания другого греческого города — Сеста. К этим местам старинной греческой территории приурочена история мифической любви Леандра и красавицы Геро. История двух молодых сердец, разлученных не только морской стихией, пленила Байрона. Свидания на другом берегу, затрудненные волнами широкого пролива, гибель Леандра, пренебрегшего опасностью и в бурю переплывавшего пролив, смерть Геро, не вынесшей тревоги и разлуки, — вот элементы древнего мифа о любви, преодолевающей препятствия. Уже Овидий в поэмах «Герои и героини» дал обработку этого греческого сказания; потом в VI столетии нашей эры, в так называемый «Железный век» классической литературы, поэт Мусей заново дал обработку сюжета разлученных любовников. И до и после Байрона европейская поэзия не раз возвращалась не только к сюжету, но даже к именам Геро и Леандра.
Байрон переживал творческую лихорадку. В четыре ночи закончил он первый набросок поэмы, а через две недели дал ее окончательную редакцию. Греческая Геро превратилась в красавицу Зулейку. Леандр превратился в Селима. Гжаффир-паша напоминает Али-Янинского пашу. Гжаффир-паша воспитывает племянника Селима, сына своего брата, убитого рукой Гжаффира, и не знает, что Селим является братом его собственной дочери Зулейки. На этой коллизии завязывается сюжетный узел байроновской поэмы, осложняющий старинный миф о Геро и Леандре. Если «Чайльд Гарольд» как целое произведение совершенно лишен сюжета, завязки и развязки, если «Гяур» обладает этими формальными качествами в незначительной степени и колоритная мощь Востока, так хорошо передаваемая Байроном, искупает, с точки зрения читателя, сюжетную неопределенность «Гяура», то в «Невесте из Абидоса» мы видим начало нового творческого пути Байрона. Сюжетные контуры выступают здесь резче и, несмотря на лихорадочную поспешность доработки, это новое произведение Байрона построено, с точки зрения композиции и сюжета, гораздо полнее, чем предшествующие.
«Невеста из Абидоса» опять вызвала неожиданное внимание к личной жизни Байрона. Словно выполняя чье-то задание, английская критика и публика великосветских гостиных выискивала в каждой детали указания на подлинные происшествия жизни Байрона. На этот раз предприятие оказалось безуспешным, разве только одно совпадение могло обрадовать смелых комментаторов, любителей читать между строк. Из писем Байрона 1810 года известно, что он сам по примеру Леандра переплывал Геллеспонт. Байрон был одним из лучших пловцов мира. Венецианские кузнецы на Лидо по воспоминаниям дедов рассказывали, что в Венеции жил англичанин-рыба, который часто переплывал с набережной Скиавано на Лидо, — это добрых два часа на поверхности воды. Вот единственное автобиографическое совпадение с «Невестой из Абидоса».
Личная жизнь Байрона в этот период была полна перемежающихся смятений и тревог. Барометр европейской политической погоды страдал от чрезвычайно резких перемен. Газеты приносили известия о крушении наполеоновского похода в Россию, о потрясающих событиях на других театрах войны. Злорадство английских газет, боязнь революционных идей, биржевые судороги, крушение рынков — все это неслось в каком-то страшном урагане событий, словно жизнь вступила в такую полосу, где трансформируются вчерашние формы. И действительно, мировой экономический кризис 1811 года уносил ежедневно тысячи жертв, и если английские суконщики-предприниматели иногда богатели, то только потому, что они брались поставлять обмундирование войскам Наполеона, находящимся в войне с Англией. Эти предприниматели не пострадали. Не было случая, чтобы между 1805 и 1825 годами в парламенте стоял запрос об этом явном предательстве.
Характерным проявлением тревоги Байрона были его повторные стремления уехать из Англии. В перерыве между окончанием одного произведения и началом другого Байрон все больше и больше метался и одно время серьезно решился навсегда уехать в Россию. Что тянуло его в эту страну? Какие свойства природы, политики, культуры могли нравиться Байрону в тогдашней Российской империи? На это мы не находим ответа, но несомненно, что крах Наполеона сделал для Байрона интересной Россию «как страну неограниченных возможностей». Но одновременно, очевидно, поэту хотелось ограничить собственные возможности. Он боялся своей свободы все больше и больше и потому момент возобновления переписки по почину Анабеллы Мильбенк он приветствовал с неожиданной для себя горячностью. Переписка приобретала все более и более дружеский характер.
Мисс Мильбенк, — дочь баронета Ральфа Мильбенк, довольно богатого человека, воспитывалась в набожной, очень лицемерной семье и все усилия воли направила к тому, чтобы усвоить себе идеалы старосветских помещиков — ханжеской и консервативной касты. Мисс Мильбенк старательно училась и, без критики воспринимая все правила английской морали, стремилась следовать им с таким же упорством, с каким она изучала математику, греческий язык, с каким писала стихи на библейские темы, почитала родителей, любила короля, была набожной христианкой без фанатизма, нарушающего правила хорошего тона. Вся молодость этой женщины прошла по дороге, проторенной дедами и родителями. Украшенная прилежанием в науках, вниманием к родителям и примерным поведением, она очень рано стала образцом для девушек своего круга. Родители, осчастливленные этим «полевым цветком», как они называли дочь, вряд ли могли заметить, как в этом педагогическом изделии «добродетельная» воля опресняет, гасит и стискивает до омертвения те естественные колебания чувств, воли и характера, которые возникают у любого человека при первых его конфликтах с противоречивой действительностью. Те формулы социальной и индивидуальной морали, которые являлись маскировкой англичан тогдашнего века, позволявших себе многое, лишь бы это многое было шито и крыто, были восприняты дочерью баронета Ральфа не как условные, а как обязательные установления. Мисс Мильбенк хорошо говорила и писала. Она без малейших колебаний считала английскую действительность за единственно возможную. С изящной покорностью она принимала установленные богом и королем формы жизни и механически повторяла сотни и тысячи красивых вычитанных мыслей.
Байрон не чувствовал никакого скрипения в этом прекрасном человеческом механизме, который в письмах пленял его красивыми фразами, логически ясными мыслями, наивной чистотой чувств, — одним словом, таким количеством совершенств, что автор «Чайльд Гарольда» начал серьезно верить в спасительность своего союза с Анабеллой Мильбенк. Мисс Анабелла вряд ли хорошо знала сама себя. Где-нибудь во Франции юная буржуазка, воспитанная в монастыре, так же долго носит в себе покорность словесным формулам морали, но, сбитая своим темпераментом и житейскими соблазнами, она быстро идет по пути собственных влечений, оставляя нетронутой всю фальшивую словесность монастырских нравоучений. Кокотка уживается с пиэтисткой. Католичка с куртизанкой. В Англии такая девушка, как Анабелла Мильбенк, не на словах, а на деле сумела до времени погасить вспышки своего характера до полного омертвения каких бы то ни было побуждений, сумела овладеть игрой своих нервов, умертвить всякие признаки темперамента и целиком отдаться построению ловушки для будущего супруга. Поступки Анабеллы Мильбенк, продиктованные заурядными мещанскими побуждениями, для нее самой имели вид самоотверженного спасения погибающего поэта. Скромность, столь характерная для Анабеллы, превращала ее в девушку, похожую на компаньонку старой аристократки, на культурную Гувернантку герцогских детей, среди достоинств которой блистают такие редкие звезды женских добродетелей, как метафизика, подтверждающая истины религии, и математика, делающая ненужным домашнего счетовода или управляющего имением. Тихим благоразумием ясности и безмятежностью взгляда, как заманчивыми контрастами с собственным характером Байрона, она приковала внимание поэта.
Стоя на перепутье между карьерой бурного парламентского борца и дорогой поэта, Байрон и в том и в другом случае стремился к союзу с мисс Мильбенк, ослепленный надеждой найти в этом кротком и безбурном характере «ангела-хранителя». Байрон вместо ангела-хранителя увидел человека, полного глухого и жестокого сопротивления. Математика, метафизика, цитаты греческих поэтов и красоты женского стихотворства — все «полетело к чорту». Перед Байроном оказалась глухая каменная стена, которая все больше и больше принимала форму стены тюремной или комнаты дома умалишенных. Вся обширная переписка Байрона с мисс Мильбенк свидетельствует, до какой степени Байрон не понимал характера своей будущей жены. Вот, например, что он писал 29 ноября 1813 года.
«Никто не может воображать о себе меньше, чем вы, и быть менее самонадеянной, хотя очень немногие из моих знакомых обладают и частью оснований, дающих вам право на „превосходство“, которое вы так боитесь выказать. И я не могу припомнить ни одного выражения, употребленного вами за время нашей переписки, которое в каком-либо отношении уменьшило бы мое мнение о ваших дарованиях и мое уважение к вашим нравственным достоинствам. Вы очень несправедливы к себе, полагая, что „очарование“ разрушено нашим более близким знакомством. Наоборот, именно это общение убеждает меня в ценности того, что я потерял, или, вернее, чего я никогда не находил.
…Есть слух, что к вашему списку непринятых присоединился еще один, и мне его жаль, так как я знаю, что у него есть дарования, а его родословная может служить ручательством его остроумия и хорошего расположения духа. Вы производите прискорбное опустошение среди „нас, молодежи“. Хорошо, что в такое убийственное время — к тому же сейчас ноябрь — м-м де Сталь уже опубликовала свое средство против самоубийства. Я не читал его из боязни, как бы любовь к противоречию не заставила меня на деле опровергнуть то, что она утверждает».
В марте 1814 года Байрон делает заметку, за полгода до второго предложения: «Получил письмо от Беллы, Я на него не ответил. Я опять влюблюсь в нее, если не буду держать себя в руках ». Из дальнейших писем становится очевидным, что «держать себя в руках» становилось все труднее и труднее.
События мировой истории развертывались, как гигантская трагическая панорама. Миллионы солдатских сапог истоптали Европу. Сожженные посевы, разрушенные города и ни одной семьи без потерь. Границы государств, перебегающие, как живые змеи, меняющие очертания гигантских населенных площадей, англо-американская война, которую англичане окрестили «братоубийственной», и страшный склеп, — мертвый и сумрачный, — склеп политической реакции сузил горизонты человеческой мысли и человеческих стремлений до пределов подземной тюрьмы. Падение Наполеона не принесло с собой возвышения фунта стерлингов, а огромные тюки фальшивых ассигнаций французских, русских и всяких других, которыми Англия наводнила европейские рынки, внезапно стали наводнять коридоры английского банка. Общество Лондона в эти годы испытывало минуты, часы, недели и месяцы судорожного безумия, когда кары и репрессарии сыпались на головы беднейшего населения и все резче обозначалась теневая черта между дворцами пэров Англии и коттеджами разбогатевших военных поставщиков, с одной стороны, и лондонскими трущобами, где в притонах и подвалах десятками тысяч гибло молодое поколение английской бедноты — с другой.
Байрон не принадлежал к числу отвлеченных поэтов, наоборот, он обладал той степенью полной восприимчивости жизни, которая является обязательным свойством гения, и кажущиеся мотивы отхода от английской действительности в тех произведениях, которые характеризуют лондонский период творчества Байрона, на самом деле только подтверждают то обстоятельство, что Байрон эту действительность знал и чувствовал ее остро, Отсюда усиленные поиски не только новой житейской дороги, но и новых творческих путей.
В январе 1814 года вышел в свет новый шедевр Байрона — поэма «Корсар». В предисловии автор пишет о себе в третьем лице: «Корсар явился в свет в 1814 году, а написан автором в минувшем декабре в течение двух недель. Поэт писал с увлечением и внес в свое творение очень многое из жизни».
Не так легко понять эту неопределенную фразу, но когда первое издание разошлось к вечеру того же дня, как только появилось в магазине, то немедленно вышло второе, в котором действительно отразилось нечто «внесенное из жизни». Это было открытое повторение восьми строчек, посвященных «Плачущей девушке».
Удар был настолько точен, что 18 февраля 1814 года Байрон записал в дневнике: «С газетами сделалась истерика, а город пришел в неистовство от моего признания авторства и от перепечатки восьмистрочного моего стихотворения».
Действительно, не было ни одной газеты, которая тоном более или менее резкого осуждения не отмежевалась бы от дерзкого поэта. Байрона обвиняли в государственной измене. Подкупленная журналистика и добровольно раболепная пресса, как по сигналу, в один голос ругали поэта. В журналах появились пародии на байроновские поэмы, поэт был развенчан, и травля началась. Был пущен слух о парламентском запросе, слух неосновательный, ибо всем было ясно, что нельзя запрашивать о стихах Байрона, не затрагивая скандального происшествия во дворце.
«И все это из-за толю, — писал Байрон, — что сливочный пирожок оказался с перцем, как говорит Бардедин в сказках Шехерезады. Разве я не чудотворец, если всего только восемь моих маленьких строчек породили восемь тысяч газетных статей!»