Однажды Заря сказал мне, что ближайшие две-три недели он будет так занят, что не сможет ко мне приходить. Поэтому в следующий приемный день я даже не спустилась в залу и сидела одна в дортуаре.

До конца приема оставалось не больше получаса, когда в дортуар заглянула пепиньерка и сообщила, что ко мне пришли.

С радостно бьющимся сердцем я кинулась вниз по лестнице и уже собиралась войти в залу, но мадемуазель Тюфяева загородила мне дорогу.

— Кто пришел к тебе? — спросила она.

— Дядя или брат, который ходил всю зиму.

— А больше ты никого не ждешь?

— Никого, — отвечала я и бросилась вперед, не замечая, что и она, повернув, идет сзади по моим следам.

У входа в залу стояло много народу. Некоторые уже выходили, простившись со своими родственницами. Я разыскала глазами брата и стала пробираться к нему. К моему удивлению, я заметила, что он не один.

— Рекомендую тебе моего большого приятеля, — сказал Заря, указывая на стоявшего подле него красивого молодого офицера.

Слегка смутившись, я сделала реверанс.

— Этот молодой человек, — продолжал брат, — давно хочет с тобой познакомиться. Я опять сделала реверанс. Офицер щелкнул шпорами и заговорил:

— Я много слышал о строгих нравах вашего института, но мне так хотелось познакомиться с сестрой моего лучшего друга, что под его покровительством я решился проникнуть в ваш строгий монастырь.

Не зная, что на это ответить, я снова, не поднимая глаз, сделала чинный реверанс.

Вдруг офицер рассмеялся и протянул ко мне руки.

— Лизуша! Неужели ты не узнаешь меня? — воскликнул он.

Я подняла глаза. Передо мной стоял старший брат Андрей, изменившийся и повзрослевший до неузнаваемости.

Я тихо ахнула и бросилась брату на шею.

— Сестренка! Неужели же я так изменился? — говорил Андрюша, целуя меня и прижимая к себе.

Я оправдывалась тем, что за пять с половиной лет, которые мы не виделись с братом (Андрюша накануне моего поступления в институт был переведен в полк в одну из соседних губерний), он действительно сильно переменился. К тому же я никак не ожидала увидеть его здесь.

Андрюша рассказал, что в Петербург он приехал совершенно случайно и остановился у дяди. Дядя дал братьям свой экипаж, чтобы они поехали меня навестить.

Андрюша и Заря не могли пробыть у меня долго, так как обещали сразу возвратить экипаж дяде, который ехал куда-то по спешному делу. Поэтому, не дождавшись даже звонка, возвещавшего конец приемного часа, оба брата поднялись с места.

Хотя нам удалось очень мало посидеть вместе, все же свидание с Андрюшей так обрадовало меня, что я возвращалась к себе, сияя от счастья.

Но тут на пороге дортуара передо мной выросла Тюфяева. Все лицо ее было перекошено от злости. Грозным жестом указывая на меня, она закричала во все горло:

— Я запрещаю всем приближаться и разговаривать с этой грязной тварью! Она опозорила наше честное заведение!

— Как? Я? — не веря своим ушам и не понимая, в чем дело, пролепетала я, озираясь вокруг себя.

— Ах ты фокусница! — захлебываясь от возмущения, вопила Тюфяева. — Нет, сударыня моя, ты прекрасно знаешь, что ты — настоящая чума института. Но теперь, слава богу, от тебя избавятся навсегда!

И, повернувшись к девочкам, обступившим нас тесным кольцом, она начала выкрикивать:

— Она сама, понимаете, сама сказала мне, — и Тюфяева ударила себя в грудь ладонью, — что ждет своего дядю или брата, которых мы прекрасно знаем. А брат ее… я своими ушами слышала, как ее брат, указав на приведенного им офицера, представил его как своего товарища, а тот говорил ей, что боялся проникнуть в наш строгий институт, но решился на это под покровительством ее братца. Каково? — Тюфяева с торжеством оглядела девочек и после короткой паузы продолжала: — Эта дрянь сначала отвешивала ему только реверансы, а потом нашла это лишним и… О, я не могу этого произнести!.. Она… она бросилась ему в объятия!.. Я сама видела, как они целовались взасос, как они несколько раз принимались целоваться… И все на моих глазах… О! — почти стонала Тюфяева. — Я прекрасно это видела! Я все время стояла за ними.

— Да ведь это же мой старший брат! — закричала я. — Вначале я не узнала его… Я не видала его больше пяти лет. А когда узнала…

— Молчать! — взвизгнула Тюфяева. — Паршивая овца! Чума! Зараза! — И она осыпала меня всеми ругательствами, известными ей на русском и французском языке. Затем, подскочив ко мне вплотную, она затопала ногами: — Я сейчас же доложу обо всем инспектрисе! — И с этими словами она выскочила из комнаты.

Как только за Тюфяевой закрылась дверь, институтки окружили меня со всех сторон.

Никто не сомневался, что я говорю правду. Поцеловать чужого мужчину в институте, при всех, да еще в приемные часы было немыслимо для кого бы то ни было. Некоторые утешали меня, уверяя, что начальство не поверит такой клевете, другие опасались, что Леонтьева придерется к случаю, чтобы исключить меня за "отчаянность".

Вдруг дверь с шумом распахнулась, и в дортуар вошла инспектриса в сопровождении Тюфяевой.

— Несчастная! Как ты решилась на такой ужас? — воскликнула maman, обращаясь ко мне.

— Это ложь, maman! Клянусь богом, это клевета! Мадемуазель Тюфяева давно хочет меня погубить! — рыдала я.

— Как ты осмеливаешься так говорить про твою почтенную наставницу?

Но тут мои подруги окружили инспектрису и повторяли ей на все лады:

— Maman, maman! Это был ее брат. Она его не узнала в первую минуту.

— Молчать! — скомандовала Тюфяева и, обращаясь к инспектрисе, сказала: — Вы видите теперь, мадам, какое безнравственное влияние имеет она на других. Они перебивают даже вас!

В это время зазвонил колокол, созывавший нас к обеду. Он, вероятно, очень выручил нашу растерявшуюся maman. Она сразу же заспешила к двери. Однако, прежде чем уйти, она обернулась ко мне и сказала:

— Когда ты обдумаешь свой ужасающий поступок и признаешь, как это было ужасно с твоей стороны, ты можешь прийти ко мне сознаться в этом; иначе я не хочу и разговаривать с тобой.

— Но я клянусь всем святым, что это был мой родной брат! Я не могу сознаться в том, чего не было! — говорила я, обливаясь слезами.

Лицо инспектрисы приняло беспомощное выражение.

— А я перед образом клянусь вам, мадам, — и Тюфяева повернулась в угол, где висел образ, — что все, что я рассказала вам, — истинная правда! Все это я видела собственными глазами, слышала собственными ушами. Увидим, мадам, кому вы поверите — мне ли, честно служившей здесь более тридцати шести лет, или этой грязной девчонке, родной брат которой приводит к ней…

— О, мадемуазель Тюфяева! — поторопилась перебить ее инспектриса, схватившись за голову, и, не проронив больше ни слова, быстро захлопнула за собой дверь.

Воспитанницы строились в пары. Когда я подошла к подруге, с которой всегда стояла в паре, Тюфяева подскочила ко мне и рванула за руку.

— Никогда не будешь больше ходить с другими. Всегда одна… И сзади всех… как настоящая зараза…

— Иуда! Клеветница! Клятвопреступница! Не сметь до меня дотрагиваться! — закричала я в исступлении.

— Все это будет доложено начальнице, — злобно усмехнулась Тюфяева.

— Даже и то, чего нет! — захохотала Ратманова.

За столом, несмотря на голод, я еле глотала застревающие в горле куски. Едва сдерживая слезы, я обдумывала свое положение.

"Каким ударом для матушки и Саши будет мое удаление из института. Да… для меня теперь все потеряно, но я по крайней мере должна защищать свою честь до последней капли крови", решила я.

Но вот соседка нажимает мне под столом ногу и подсовывает записку под мой ломоть хлеба. Я читаю:

"Цевловская, тебя все равно на днях выгонят из института. Пожалуйста, очень тебя просим, надерзи начальству так, чтобы стены трещали".

Не успела я ответить, как меня дернули с другой стороны. Я злобно оттолкнула руку, протягивавшую новую записку.

"Эгоистки, — думала я. — Вместо того чтобы пожалеть меня, невинно опозоренную на всю жизнь, они заботятся только о себе, мешают даже сообразить, что делать".

При возвращении из столовой в класс я опять шла одна позади всех. Проходя мимо узенького коридорчика, который вел в покои инспектрисы, я замедлила шаг. Но Тюфяева стала у самого входа, как бы желая преградить мне дорогу. А в классе, когда я, усевшись за парту, начала вынимать книги и тетрадки, Тюфяева крикнула мне:

— Не утруждай себя учением… На днях, моя драгоценная, тебя выгонят отсюда с позором. А в свидетельстве твоем будет прописано, за какое дело тебя исключили. Ну, а теперь — сюда! Передник долой и стоять у доски до чаю!

Я молча исполнила ее приказание. Вдруг среди гробовой тишины раздался голос Ратмановой:

— Удивительно, до чего некоторые личности не могут утолить свою злобу.

Однако Тюфяева сделала вид, что не слышит. Нагнувшись над чулком, который она постоянно вязала, она проскрипела еще несколько ругательств, затем поднялась и, заявив нам, что идет к себе пить кофе, велела нам сидеть спокойно. Как только Тюфяева вышла из комнаты, я взяла мел и написала на доске:

"После вашего заявления и вашей грязной клеветы, я считаю себя уже исключенной из института, а потому не нахожу нужным долее подвергать себя вашему тиранству. Елизавета Цевловская"

— Молодец! Молодец! — закричала Маша Ратманова. Она бросилась ко мне, схватила меня за талию и начала кружиться со мной по классу. Я вырвалась от нее, надела передник и побежала к инспектрисе.

— Maman! — вскрикнула я и бросилась перед ней на колени. — Вы одна можете меня защитить. Умоляю, будьте моей родной матерью.

— Боже мой! Что же я могу сделать? — отвечала она с сокрушением. — Я просила мадемуазель Тюфяеву отложить эту историю хотя на несколько дней, подождать докладывать начальнице до выяснения дела. Но разве мадемуазель Тюфяева послушается кого-нибудь?

Помолчав с минуту, она продолжала:

— Ты одна, дитя мое, можешь не только помочь себе, но и меня избавить от многих неприятностей. Если ты бросишься не передо мной, а перед Тюфяевой на колени, будешь умолять ее простить тебя за все грубости и дерзости, которые ты ей говорила, искренно пообещаешь ей исправиться, сердце ее тронется… Да, да, я уверена, что она тронется твоим раскаянием.

Это было уже слишком. Как ужаленная, вскочила я с колен. Вся горечь жестоких обид с новой силой затопила мне душу. Забыв институтские правила вежливости и утешаясь тем, что мне нечего больше терять, я бесстрашно начала говорить все, что приходило мне в голову.

— Maman! Вы требуете, чтобы я просила прощения. Но как просить прощения в том, в чем я не считаю себя виноватой? Вы советуете упасть на колени перед особой, которую презирают все воспитанницы без исключения, а я, кажется, больше других. Я скорее дам разрезать себя на куски, но этого не сделаю… Я знаю, меня вышвырнут отсюда, — продолжала я с трудом, сквозь душившие меня слезы. — Но за эту клевету я отомщу… Я даю клятву, что отдам всю свою жизнь на то, чтобы отомстить всем, всем… Мой дядя всегда может получить аудиенцию у государя… Я через него подам жалобу государю. И дядя расскажет ему, как здесь, вместо того чтобы защищать молодых девушек, на них возводят небылицы и выгоняют с позором…

При этих словах инспектриса вздрогнула и по своему обыкновению схватилась за виски. Но я не могла остановиться.

— И здесь нет никого, кто бы защищал нас, — торопилась я высказаться, как бы боясь, что порыв охватившей меня смелости вдруг пройдет. — Даже вы… вы… maman, которую все считают умной и доброй, даже вы не желаете меня защищать, хотя прекрасно знаете, что я ни в чем не виновата…

Спазмы давили мне горло, от рыданий я не могла больше говорить и опять бросилась перед ней на колени.

Наступило молчание, прерываемое только моим судорожным всхлипыванием.

Наконец я почувствовала, как ее дрожащие руки опустились мне на голову. Гладя мои волосы, она заговорила:

— Горячая ты головка! Ах, дитя мое! Я понимаю, почему тебя так ненавидят классные дамы, почему произошла эта история именно с тобой, а не с кем-нибудь другим… Но видит Бог, — прибавила она, вздыхая, — я при всем желании решительно ничего не могу сделать.

Вдруг счастливая мысль осенила меня: надо сейчас же обо всем написать дяде и просить его объяснить начальству, что сегодня на приеме у меня был брат. Я оторвала от колен maman свое заплаканное лицо и высказала ей это. Инспектриса замялась, потом сказала, точно обрадовавшись:

— Что же, напиши… Да… да, конечно, напиши! Это может быть лучшим исходом для всех нас… Я отправлю твое письмо с горничной на извозчике. Но, конечно, лишь в том случае, если ты напишешь это без каких-нибудь неделикатных выражений о мадемуазель Тюфяевой.

Инспектриса усадила меня за стол, дала листок бумаги, а сама вышла из комнаты. Мое письмо было деловым и коротким: я сообщала дяде о посещении братьев и объяснила ему, как и почему явилось подозрение у мадемуазель Тюфяевой, что Андрюша совершенно посторонний для меня человек. Я умоляла дядю выяснить это дело сегодня же, так как мне заявили, что за прием чужого офицера, которого я к тому же поцеловала, я буду немедленно исключена из института.

Когда я дописывала последние строки, в комнату вошла maman.

— Видишь, дитя мое, как ты наивна, — сказала она мне. — Ты воображаешь меня такой всесильной, а я даже не могла упросить мадемуазель Тюфяеву, чтобы она подождала с этой историей хотя бы до завтра. Она уже отправилась к начальнице.

Затем, внимательно прочитав мое письмо, инспектриса сейчас же запечатала его, дала горничной и велела ей, не теряя ни минуты, отвезти его на извозчике к моему дяде и вернуться обратно с ответом.

Успокоившись немного, я отправилась в дортуар.

Подруги рассказали мне, что Тюфяева, вернувшись в класс, сразу же заметила на доске мое послание к ней. Она несколько раз перечла его и, дрожа от неутоленной злобы, заявила, что немедленно же отправится к начальнице доложить обо всем происшедшем.

Когда настало время вечернего чая и институтки пошли в столовую, я снова постучалась у дверей инспектрисы.

Не успела я еще сесть, как вернулась горничная. Она рассказала, что, подъехав к дому, где жил мой дядя, она увидела, как он вышел садиться в карету, чтобы ехать куда-то. Однако, взяв письмо, он снова вошел к себе в дом, а когда опять спустился на улицу, то приказал сказать инспектрисе, что едет прямо к начальнице, а затем явится к ней. При этом он закричал кучеру: "Гони!"

Я вышла в коридор, чтобы встретить дядю. От волнения я так дрожала, что у меня зуб на зуб не попадал, в висках у меня стучало, а в горле совсем пересохло. Я понимала, что в этот час решается моя судьба. По моим расчетам, дядя уже сидел у Леонтьевой.

Разгуливая взад и вперед по пустому коридору, я считала минуты, которые никогда прежде не казались такими мучительно длинными.

Наконец на лестнице раздались тяжелые шаги дяди.

Я бросилась ему навстречу.

— Это что еще за грязная история? — строго спросил он меня.

— Дядюшка, дорогой, пожалуйста, тише… Нас могут услышать.

И я быстро рассказала ему, как все произошло. Дядя, нахмурившись, слушал меня.

— Нет, — этого я им не спущу, — медленно проговорил он и, нагибаясь к моему уху, прибавил: — Твоей начальнице я уже наступил на хвост… повизжит. Просто идол какой-то!.. Эту египетскую мумию в музей надо, а не институтом управлять…

И он начал вдруг так хохотать, что все его грузное тело сотрясалось.

Дядюшкин смех услышала инспектриса и послала горничную просить нас к себе. Когда мы вошли, maman поднялась и, протягивая руку дяде, заговорила о том, как она рада, что он поторопился приехать.

— Вероятно, — сказала она, — теперь выяснится этот прискорбный случай, который…

Но дядя не дал ей договорить. Он больше привык командовать полком, кричать, распоряжаться, чем разговаривать с дамами, и сразу приступил к делу.

— Это не прискорбный случай, сударыня, а прямо, можно сказать… грязь! Я уже предупредил начальницу Леонтьеву, а теперь честь имею доложить вам, что буду считать своим долгом… да именно долгом довести все это до государя императора.

Моя жена — почтенная мать семейства, самое миролюбивое существо, и та пришла в негодование, когда прочла письмо племянницы. Она говорит, что порядочная воспитательница, заподозрив девочку в таком преступлении, не должна была обмолвиться ей об этом ни единым словом, даже виду не показать, а обязана была моментально написать мне, дяде, сообщить о своих подозрениях и требовать у меня объяснений по поводу молодых людей, посетивших девочку. Но госпожа Тюфяева поступила как раз наоборот. Она сразу набросилась на мою племянницу и начала уличать ее в гнусном преступлении. А знаете ли, сударыня, какие бы последствия могло иметь это дельце? Оно наделало бы много шуму в городе, обрызгало бы меня грязью, а ее женская честь была бы навек загублена. В царствование императрицы Елизаветы Петровны — мудрейшая была женщина — такой особе, как госпожа Тюфяева, отрезали бы язык…

— Генерал, генерал, ваше превосходительство! — всплеснула руками maman. — У нас не принято при воспитанницах так отзываться об их воспитательницах.

Вдруг дядюшка быстро и сердито повернулся ко мне и закричал во все горло:

— Как ты смеешь, постреленок, тут торчать? Ты только посмей у меня не уважать начальство!

Я, как ошпаренная, выскочила в другую комнату, но осталась за дверью. Голос дядюшки раздавался на всю квартиру, и я не пропустила ни одного слова из их разговора.

— Но чем же я виновата в этой истории? — оправдывалась слабым голосом maman. — Я умоляла мадемуазель Тюфяеву не докладывать начальнице, подождать хоть немного, но все было напрасно…

— Вы, сударыня, могу вас уверить, вы во всем виноваты! — гремел дядюшка. — Разве можно держать таких недостойных воспитательниц! Вы — начальница этого заведения, и вдруг позволяете подчиненной сесть себе на голову. Вы должны держать подчиненных в ежовых рукавицах, чтобы они и пикнуть не смели, а вы их распустили. Это большое преступление. Вы извините меня, сударыня, я простой русский солдат, много раз бывал под градом неприятельских пуль, верой и правдой служу царю и отечеству и правду-матку привык резать в глаза… Конечно, я человек горячего характера, но ведь эта история может взорвать хоть кого!

Постепенно он начал смягчаться и подробно рассказал, как сегодня приехал мой старший брат, как он дал ему карету, чтобы тот вместе с младшим братом навестил меня, и т. д.

— Верьте, сударыня, я отношусь к вам с чувством глубокого уважения и обвиняю вас только в излишней слабости и попустительстве… Для меня ясно, что все это произошло от вашей ангельской доброты.

Как только инспектрисе удалось прервать поток дядюшкиных речей, она заявила, что вполне понимает справедливость его гнева и по тому, как он горячо принял к сердцу интересы своей племянницы, она видит, какая у него возвышенная и благородная душа.

От этих слов дядюшка, всегда чувствительный к лести, совсем размяк.

— Как же иначе, — произнес он с чувством. — Моя племянница, дочь моей родной сестры — сирота, я ее единственный защитник и покровитель. Но вы сами, сударыня, как я уже тысячу раз говорил племяннице — чудная, святая женщина… а вот начальница Леонтьева… того… н-да…

Но тут инспектриса, до смерти испугавшись, что мой дядя может и начальнице высказать что-нибудь такое, чего даже стены не должны были здесь слышать, живо перебила его:

— Я вас прошу, генерал, самый великодушный, самый лучший из всех генералов… дайте мне честное слово, что вся эта история останется между нами.

— Мне самому приятнее покончить миром это дело, — отвечал дядя. — Но я дам вам честное слово только тогда, если вы пообещаете мне, что госпожа Тюфяева за свою же вину не устроит ада бедной девочке.

— О, это я беру уже на себя! — воскликнула инспектриса.

Затаив дыхание, слушала я этот разговор. Я ждала, что инспектриса вот-вот скажет что-нибудь о моем дурном поведении. Но она ни словом не упомянула о моей "отчаянности".

Наконец дядя попросил ее позвать меня. Я вмиг прошмыгнула через коридорчик на площадку к окну и сделала вид, что смотрю на двор.

Меня ввели к инспектрисе. Дядя встал со стула, подошел ко мне и, грозно размахивая перед моим носом двумя пальцами, произнес суровым тоном целую речь:

— Я требую от тебя прежде всего полного, беспрекословного повиновения начальству. Ты должна любить его, уважать всем сердцем, молиться ежедневно за него богу, точно так же, конечно, и за мадемуазель Тюфяеву. Как ты думаешь, зачем она все это делала? Приятно ей было, что ли, поднимать всю эту историю? Сделала она это, милый друг, для того, чтобы блюсти твою нравственность. Но если в твою головенку когда-нибудь заползет дикое и пошлое желание поцеловать чужого мужчину, в чем тебя заподозрила мадемуазель Тюфяева, потому что у тебя чортики бегают в глазах… берегись! Тогда… тебя не придется и исключать из института… О, нет! Я не допущу до этого… Понимаешь ли ты?.. Я в ту же минуту явлюсь сюда и своими руками… своими собственными руками оторву тебе голову… Да!..

Все это дядя говорил с кровожадным и свирепым выражением лица. Глаза его расширились, и он шевелил пальцами, наглядно показывая, как он свернет мне шею.

Когда мы выходили с ним от инспектрисы, я заметила, как через коридорчик быстро прошмыгнула чья-то фигура. Я догадалась, что это была Ратманова подслушивавшая и подглядывавшая за всем, что происходило у инспектрисы.

Я вошла в дортуар. Все уже были в постелях. Ратманова с хохотом выскочила из-под одеяла, совершенно одетая, и забросала меня вопросами. Остальные приподнялись с постелей и тоже торопили меня рассказать им подробно и по порядку все, что было. Но мне не хотелось говорить, и я отвечала вяло и неохотно. Это удивило подруг, считавших, что я должна была торжествовать. Однако страх, мучивший меня весь день, и сознание, что только счастливый случай спас меня от беды, так подействовали на мои издерганные нервы, что я бросилась в постель и, уткнувшись в подушку, зарыдала.

Подруги умолкли. Очевидно, и им пришли в голову грустные мысли. Через несколько минут среди тишины в разных концах нашей спальни послышались всхлипыванья, откашливанья и сморканья. Только Маша Ратманова, не любившая "сентиментов", громко сыпала самую отборную брань по адресу нашего начальства.

На другой день инспектриса отправилась к начальнице. Как и что они обсуждали, нам осталось неизвестным. Не узнали мы и того, о чем разговаривала инспектриса с Тюфяевой, которую продержала у себя очень долго.

Несколько дней после этого события физиономия Тюфяевой имела самоё кислое и пришибленное выражение. Она сидела в классе совсем тихо, не поднимая глаз от своего чулка, и не делала нам никаких замечаний, даже если мы начинали шуметь и возиться.

Ко мне она совсем не придиралась больше, не произносила даже моего имени.

Что же касается инспектрисы, то она стала относиться ко мне особенно заботливо, и даже пригласила меня заходить к ней в послеобеденное, свободное от уроков время. В такие вечера она заставляла меня читать вслух Вальтера Скотта во французском переводе, объясняла все, что непонятно, и часто расспрашивала меня о моей семье.