Был праздничный день, и мы после обеда пришли в дортуар. Верховская заявила нам, что она сегодня свободна, позвала всех в свою комнату, насыпала в передник каждой из нас по горсти орехов и сластей и приказала садиться тут же.

Комнаты классных дам были маленькие, и мы разместились не только на стульях и диванах, но и на полу.

Окружив со всех сторон Верховскую, мы стали приставать к ней, чтобы она рассказала нам что-нибудь. Верховская не заставила себя долго просить.

Пожевывая сласти и щелкая орехи, мы громко смеялись, слушая, как она рассказывала смешную сценку из пьесы, которую недавно видела в театре. Неожиданно дверь в комнату отворилась, и на пороге показалась Тюфяева.

— Какая… можно сказать, умилительная картина! — прошипела она. Губы ее искривились в насмешливую гримасу. — Вас тешит их обожанье… Как вы еще молоды!.. А я так плюю — и когда они меня обожают и когда ненавидят.

— Кажется, я ничего не сделала недозволенного? — вспыхнула Верховская.

Тюфяева посмотрела на нее поверх очков и, важно выпрямившись, голосом, в котором уже слышались раздражение и злоба, сказала:

— Едва ли такое баловство дозволено у нас. Кроме вас, никто не позволяет себе таких фамильярностей с воспитанницами! Впрочем, я спрошу у начальницы. Может быть, она это и одобрит…

И Тюфяева вышла из комнаты.

Верховская сделала вид, что ничего не случилось. Пожав легонько плечами, она взяла книгу и начала читать. Но читала без выражения, рассеянно и вяло, а через несколько минут с деланным спокойствием заявила:

— Мне надо письма писать… Идите к себе…

Мы вышли в дортуар и столпились в дальнем углу, откуда наши разговоры не могли быть слышны Верховской.

— Может быть, еще и сойдет, — шептала одна.

— Держи карман, — отвечала другая.

— Всем достанется на орехи за орехи, — острила Маша Ратманова.

— Знаете что, — предложила наша богомольная Ольхина, — станем на колени перед образом и скажем двенадцать раз сряду: "Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его".

Это молитвенное воззвание, по мнению институток, должно было спасать от разных напастей, но теперь никто даже не ответил Ольхиной. Все были не на шутку встревожены.

Вдруг в дортуар вбежала пепиньерка и, постучавшись в запертые двери Верховской, объявила ей, что ее вызывает к себе начальница.

Когда Верховская вернулась от начальницы, мы поняли по ее сдвинутым бровям и сжатым губам, что наступила гроза. После чая и молитвы, не разговаривая с нами, она быстро направилась в свою комнату и изо всей силы захлопнула за собой дверь. Мы рады были и тому, что она не оставалась с нами. Мы уже рассчитывали на то, что гроза нас минует и за ночь ее гнев уляжется.

Однако на другой день она встала мрачнее тучи и объявила, что, хотя сегодня и не ее дежурство, она останется дома и будет вечером заниматься с нами.

Когда после обеда мы вошли в дортуар, она сухо проговорила, что обещала французу заставить нас спрягать глаголы. Она была бледна и хваталась за виски, как будто у нее болела голова.

Мы разместились на двух скамейках у стола и по очереди начали спрягать глаголы, но то и дело ошибались — и оттого, что плохо знали, и оттого, что нас пугал раздраженный и мрачный вид Верховской.

— Тупицы! Идиотки! — злобно кидала она. Одну воспитанницу она толкнула так, что та стукнулась головой об стену, с другой сорвала передник и нескольких выгнала из комнаты.

Дошла очередь и до меня.

— Как? Как? Начинай снова! — топнув ногой, грозно закричала она на меня.

Я растерялась, замолчала и, опустив глаза, теребила дрожащими пальцами свой передник.

— Ведь на днях еще я заставляла тебя спрягать тот же глагол… Ты знала… значит, это просто фокусы!

Она встала со стула и так рванула меня за руку, что я вскрикнула от боли.

Зазвонил колокол. Верховская приказала всем отправляться в столовую, а меня толкнула в угол, да так, что я грохнулась на колени. Затем она быстро прошла к себе, но через минуту вернулась. Щеки ее горели багровым румянцем.

Трясущимися руками она схватила меня за плечи, подняла с колен и начала срывать с меня передник и платье. При этом она осыпала меня бранью:

— Гадина! Проспала весь год! Я трудилась с ней, заставляла догонять других — и вот благодарность!.. Подлые, низкие душонки!

Я вывернулась от нее и с криком побежала к двери. Она догнала меня, втащила в свою комнату и заперла дверь на ключ. Тут она схватила уже крепко скрученный жгут и стала осыпать меня ударами по лицу, плечам, голове.

Вероятно, она сильно избила бы меня, но в эту минуту внизу послышался шум, означавший, что воспитанницы встают из-за стола. Верховская бросила жгут и вдруг сунула мне кружку с водой и полотенце, — вероятно, для того, чтобы я вытерла лицо. Но я швырнула кружку об пол и, захлебываясь слезами, крикнула:

— Я все скажу… родным напишу… не смеете драться!

Когда девочки вернулись в спальню, я, рыдая, рассказала им о случившемся. Я нарочно кричала во все горло, чтобы слышала Верховская. Но спазмы душили меня, и у меня вырывались лишь отдельные слова.

Наконец я сорвалась со своего места, подбежала к образу, упала на колени и, громко всхлипывая, произнесла клятву в том, что с этой минуты стану "отчаянной", буду дерзить и грубить всем подлым дамам, а этой злюке, этой змее подколодной больше всех.

Подруги толпой окружили меня. Затаив дыхание, они слушали клятву, одобряя в душе мою смелость.

С этих пор я действительно стала "отчаянной". Верховская, слышавшая за стеной каждое слово, теперь избегала меня. Она не обращала на меня никакого внимания, не вызывала, не делала мне замечаний, не подзывала к себе, лишая меня таким образом возможности ей дерзить. Зато Тюфяевой я грубила на каждом шагу.

Бывало тащит она меня к доске в наказание за громкий разговор.

— Вам не дозволено вырывать у нас рук, — говорю я дерзко.

— Будешь стоять у доски два часа;

Но я, смотря ей прямо в лицо, отвечаю:

— Завтра скажу учителю, что вы не даете мне учиться.

"Служба" "отчаянной" была очень тяжелой. Меня наказывали почти ежедневно. Классные дамы переменили ко мне отношение и преследовали за каждый пустяк. Подруги же пользовались моей "отчаянностью", доставляя мне массу неприятностей.

— Сбегай в нижний коридор, попроси сторожа купить мне хлеба, — обращается ко мне какая-нибудь из подруг.

— Да ведь только что Тюфяева спустилась по лестнице.

— Какая же ты "отчаянная", если боишься всего.

Трясусь бывало от страха, но, напрягая все силы, чтобы не показать этого другим, пускаюсь в рискованный поход.

То и дело я попадалась, за что терпела постоянную брань и наказания. Нередко по ночам оплакивала я свою горькую долю и непосильные обязанности "отчаянной", однако продолжала блюсти свою клятву.