На другой день после карусели, которая прошла более чем блистательно и которою государыня осталась так довольна, что сразу изменилось к лучшему ее расположение духа, двор вздохнул легче и ожил.

Виновник всего этого, фельдмаршал Миних, сидел в своем кабинете, подписывая последние счета расходов по карусели и просматривая беспрестанно приносимые ему с разных концов Петербурга записки и записочки с поздравлениями и с выражениями сочувствия по поводу его столь блестяще удавшейся затеи.

Самолюбие фельдмаршала было удовлетворено вполне, и, как ни странно было это, испытываемое им чувство этого удовлетворенного самолюбия казалось сильнее и приятнее довольства, испытанного им после какого-нибудь удачного военного действия. Здесь он имел дело с мелочным миром тщеславия, и этот мир, всецело захватив его, затрагивал в его душе такие уголки, которые были нечувствительны при суровой и серьезной работе на поле военных действий.

Фельдмаршал задумался с застывшею у него на губах блаженною улыбкою и даже забылся, как вдруг скрип растворяющейся двери пробудил его от этого забытья.

Миних поднял голову, думая, что это — еще какая-нибудь записка или послание, но в комнату вошел его сын Иоганн, отличившийся своею ездою вчера на карусели и заслуживший целый ряд похвал, выслушанных в особенности отцом с большим удовольствием.

— Ну, что? Все превосходно? — спросил фельдмаршал у сына, здороваясь с ним. — Отдохнул после вчерашнего?

Иоганн ответил, что нисколько не устал и что вчера все было так хорошо, что он готов начать хоть сегодня же опять все это снова.

— Ну-ну-ну… довольно! — остановил старик Миних. — Тебе хорошо было гарцевать и красоваться, но каково было все это устроить и наладить? Ты подумай, каких хлопот мне все это стоило!

Иоганн понимал, что отец говорил это для того лишь, чтобы услышать еще раз похвалы своей распорядительности, и стал было говорить в этом духе, но его слова и фразы выходили как-то не особенно гладкими, как у человека, который хочет говорить одно, в то время как мыслями он занят совершенно другим.

— Иоганн, тебе, видимо, нужно что-то сказать мне? — снова перебил его старик Миних, взглядывая на него через очки.

Иоганн опустил глаза и в некотором замешательстве оперся на письменный стол отца обеими руками.

— Видишь ли, батюшка, — заговорил он, и это «батюшка» на немецком его языке — они говорили по-немецки — вышло как-то особенно ласково и сердечно, — вот видишь ли, в чем дело…

— Ну? — спросил старик Миних.

— Вчера, когда мне перед вторым сигналом вывели лошадь, она стала топтаться на месте и вообще вела себя так, что я положительно не мог сесть на нее… Ты пойми мое положение!.. Если бы в эту минуту раздался второй сигнал и я опоздал сесть на лошадь к тому времени, когда Доротея была бы совсем готова, — ведь это был бы такой стыд, что я не знал бы, что мне делать! Ведь Доротея была вчера так прекрасна, как никогда!

Он подождал немножко, ожидая со стороны отца подтверждения этому. Тот улыбнулся, кивнул головой и проговорил:

— Да, она — очень милая и почтенная девушка!

— Прекрасная! Прелестная! — подхватил Иоганн. — Удивительная девушка!.. И вдруг перед нею-то я явился бы в смешном виде… Ведь после этого можно было пистолетом лишить себя жизни!

Иоганн чувствовал, что это немножко чересчур, но все-таки сказал: «Пистолетом лишить себя жизни».

Ну, зачем же так сильно? — протянул фельдмаршал. — Пистолеты существуют не для себя, а для врагов. Что же было, однако, с твоей лошадью?

— У нее оказалась перевязанной волосом правая передняя нога. Кто это сделал и с какой целью — я еще не знаю и сделаю об этом строгое расследование на конюшне. Но факт тот, что на этом волоске висела вся моя судьба, как я сказал это вчера Доротее. И вот, когда я не знал, что мне делать с расходившейся лошадью, из толпы вышел человек, догадался, в чем дело, и снял с ноги моей лошади волос, который завязали злые люди для того, чтобы сделать мне неприятность. Согласись, батюшка, что он для меня поступил хорошо, и я должен быть ему очень благодарен. Теперь скажи, если этот человек чего-нибудь попросит у меня, должен ли я исполнить его просьбу?

Старик Миних не сразу, подумав, ответил, что, разумеется, должен.

— Ну, и вот этот человек, — торжественно заключил Иоганн, — теперь пришел ко мне и нуждается в том, чтобы мы защитили его.

— Ты говоришь, он здесь, на твоей половине?

— Да, на моей половине. Он, оказывается, несправедливо обвинен Тайною канцеляриею и просит, чтобы его дело было рассмотрено как следует, и тогда он уверен, что будет оправдан, потому что ни в чем не виноват.

— Тайною канцеляриею? — нахмурился фельдмаршал. — А кто такой этот человек?

— А он, видишь ли, был военный. Он служил в Измайловском полку.

— Под командою брата герцога? — все более хмурился старик.

— Да, но он же ни в чем не виноват! — перебил снова Иоганн. — Если верно, что он мне рассказывал… И потом, он такой симпатичный и мне оказал большую услугу.

— Что же, он и теперь в полку?

— В том-то и дело, что он принужден был бежать. Фельдмаршал окончательно сдвинул брови, взял кусок синей золотообрезной бумаги и, обмакнув перо в чернила, быстро своим крупным, ясным почерком написал:

«Податель сего есть беглый солдат Измайловского полка, обвиняемый в преступлении, подведомственном Тайной канцелярии».

Поставив подпись, он сложил бумагу, запечатал письмо вырезанною на перстне печаткою и на адресе надписал:

«Господину сиятельнейшему графу Андрею Ивановичу Ушакову в собственные руки от фельдмаршала Миниха».

— Возьми-ка эту записку, — сказал он сыну, — и пусть ее отнесет к графу Ушакову твой беглый солдат.

Иоганн хотел было возразить что-то, но отец остановил его, дотронувшись до его локтя, и, помахав рукою, показал на дверь в знак того, что его приказание должно быть исполнено немедленно.