Князю Борису не пришлось долго ждать. Кузьма быстро исполнил поручение. Он явился с крынкою простокваши и огромным ломтем черного хлеба.
Переход от отчаяния, которое было следствием страха пытки и ссылки в Сибирь, к надежде избавиться от этого при помощи Ордынского был так быстр, что Кузьма принял уже саму надежду за спасение. Он, видимо, всецело доверял князю Борису и готов был служить ему, не заботясь о себе, уверенный, что князь будет заботиться о нем. И теперь, неся крынку с простоквашей, он гораздо больше думал о том, чтобы как-нибудь не расплескать простокваши, чем о том, что он может попасться на глаза кому-нибудь из солдат, сравнительно недалеко стороживших дом.
Князю Борису весело было видеть улыбающееся, радостное лицо Кузьмы, когда тот, с сознанием хорошо исполненного поручения, подошел к нему. Чарыков взял хлеб и велел Кузьме нести за собою крынку.
Они были почти у самой двери выхода из тайника и, войдя в нее, действительно точно провалились сквозь землю.
— Ловко! — одобрил Кузьма, а когда князь привел его в тайник и объяснил его происхождение и расположение, Кузьма пришел в окончательный восторг. — Значит, тут нас никто не достанет, — сказал он, крестясь. — А Бог-то, Бог!.. Везде рука Его видна. Был ведь этот подвал для разгула устроен, ан, гляди, на спасение людям служит.
Князь Борис невольно улыбнулся этой философии Кузьмы, но тут же почему-то успокоительно подумал, что из этого малого будет прок.
Они не спеша поели и принялись устраивать на ночь свое помещение. Огня не зажигали, боясь выдать себя. В тайнике стояли уже глубокие сумерки, но глаза их привыкли к темноте, и они не замечали ее.
Князь Борис лег на диван, но спать ему не хотелось, потому что он уже выспался днем.
— Как же, однако, бежал ты? — стал спрашивать он у Данилова.
И тот начал рассказывать, что стоял на часах у дверей командира своего полка Густава Бирона, когда к тому приехал герцог. Стоя тут, он слышал весь их разговор: как Густав Бирон сначала горячился по поводу полученного им указа о выдаче солдата, как герцог убеждал его и как, наконец, он согласился благодаря тому, что был не в духе.
— Даже оченно рассердился, — рассказывал Данилов про Густава, — сердился из-за того, что невесту у него из-под носа увели.
— Да ведь они, вероятно, по-немецки разговаривали, — перебил Чарыков. — Разве ты понимаешь по-немецки?
— Отец мой купцом состоит и в Риге большую торговлю ведет, так я с малолетства вокруг немцев возился и их язык понимать могу.
— А говорили они что-нибудь об этой невесте?
— Как же не говорить? Говорили, и очень много… Герцог-то говорит ему: «Чего тебе убиваться? Вот у господина Нарышкина машкерад на днях будет — поезжай туда и там, значит, с ней продолжай по-старому».
Чарыков сам не ожидал, что известие, подобное только что полученному им от Данилова, может произвести на него такое сильное действие, какое произвело оно. Дальше он уже не слушал рассказ Данилова, заговорившего снова о себе, о том, как он через полкового писаря узнал, что будет сделано распоряжение об его аресте, и как убежал из казарм и единственно ждал спасения от него, князя.
Чарыков лежал, не слушая и не перебивая, занятый своими мыслями и своей тревогой. Он чувствовал, что, несомненно, уже есть таинственная, неуловимая, но тем не Менее действительная связь между ним и девушкою, с которой он обошел три раза вокруг аналоя в торжественно-печальной церемонии их брака. Эта девушка носила теперь его имя, была княгиней Чарыковой-Ордынской, и это-то составляло главнейшую нить связи.
Неужели возможно и мыслимо, что она, эта, по-видимому, милая, чистая и прекрасная девушка, не сумеет с достоинством носить свое имя и обеспечить его?
Были мгновения, когда Чарыков с глубокою болью душевной раскаивался, зачем согласился на эту свадьбу, но эти мгновения почти сейчас же сменялись приливом все-таки восторженной радости. Последняя заключалась в том именно, что такая прелесть, какою была эта девушка, связана с ним, чуть было окончательно не пропавшим человеком, одним и тем же именем. И как низок казался он себе по сравнению с нею, и как высок по сравнению с тем, чем он был прежде!
— А знаешь, Кузьма, — протянул он вдруг медленно, с расстановкой, — мне нужно во что бы то ни стало быть на этом машкераде у Нарышкина.
— Так отчего же вам не ехать? Ведь на машкераде лица закрыты бывают.
— Нет, — снова перебил Чарыков, — если ехать мне, то именно так, как мне нужно.
И он, не рассказывая, но как бы мечтая вслух, заговорил о том, что ему хотелось. Он желал быть на машкераде у Нарышкина в домино цвета, соответствовавшего тому, в каком будет Наташа; но это было немыслимо, потому что не только ему, Чарыкову, неоткуда было узнать цвет Наташиного домино, но и вообще достать для себя какой-нибудь костюм, для которого нужны были деньги.
— Это-с все — пустяки, — опять из темноты заговорил Кузьма.
— То есть как пустяки? — не понимая и вспыхнув, строго переспросил Чарыков.
— Это-с пустяки — все, я вам докладываю: и разузнать все, и машкерадное платье достать для вас. За этим дело не станет.
Если б мог Чарыков разглядеть лицо Данилова, то мог бы тогда сразу увидеть, что серьезно, не на ветер говорит он эти слова. Но они прозвучали из темноты, словно совсем не из здешнего мира.
— Правда? Ты не врешь? — приподымаясь, стал спрашивать Чарыков. — Ты можешь сделать это?
И голос Кузьмы снова повторил:
— Могу!
Как ни допытывался потом князь Борис, каким образом Кузьма думает исполнить свое обещание, тот упорно отказывался объяснить. И этот упорный отказ почему-то дал князю Борису особенную уверенность в том, что Кузьма не обманет его.