Гайдуки Кузьма и Иван, помогавшие Созонту Яковлевичу, бывшему секретарю князя Гурия Львовича, в убийстве последнего, были тут же, среди разбойников, к которым они бежали от черного доктора после того, как от них ускользнул Чаковнин, порученный им, чтобы отвезти его в сумасшедший дом.

Кузьма с Иваном были в толпе и видели неожиданную казнь старика. Кузьма знал, что этот старик загубил много душ на своем веку и что Тарас был прав, называя его душегубцем, следовательно, и казнь была ему поделом. Вместе с тем при виде качавшегося в петле тела Кузьма вспомнил, как он видел так же вот повесившегося Созонта Яковлевича, добровольно нашедшего смерть свою как бы тоже в наказание за причиненное им в своей жизни зло людям. Вспомнил он и свои грехи, и ту страшную ночь, когда он и Иван, под руководством Созонта Яковлевича, жгли тело князя на ламповом масле.

В глубине души Кузьма с самой этой ночи не мог уже найти покой, и, как ни старался забыться, скрытое воспоминание глухо волновало и мучило его. Ему всегда казалось, что где бы он ни был и что бы ни делал, не миновать ему Божьей кары, как не миновал ее Созонт Яковлевич. И вот теперь старик тоже получил возмездие по делам своим.

А между тем Кузьма знал, что за его злодеяние схвачен человек, который томится в тюрьме. Теперь это как-то особенно ясно представилось в его сознании и особенно смутило его. Выходило так, что для того, чтобы освободить неповинного человека, не причастный к делу Тарас хотел выдать себя и тем спасти их всех, а в том числе и его, виноватого Кузьму.

Кузьму охватил порыв хорошего, искреннего чувства, и вдруг ему стало легко на душе и весело. Он, не раздумывая дольше, что делать ему, выступил вперед и повалился Тарасу в ноги.

— Я убил князя Гурия Львовича, — заговорил он, — мне и ответ держать за него. Коли надо идти и виниться, так я и пойду и повинюся во всем, всю правду расскажу, а там будь, что будет — от кары Господней все равно не уйдешь… Так лучше уж я добровольно объявлю грех мой… Отпустите вы меня в город и получайте с господ тысячи, а там, коли освободите меня — хорошо, а нет — так тому и быть должно, значит! — и он поднялся с колен и с открытым, веселым, просветленным лицом глядел на Тараса.

Но не один Кузьма стал весел и радостен. Если бы он мог в эту минуту внимательно посмотреть на окружавших его, то увидел бы, что и они как будто просветлели и, благодаря его поступку, отдохнули душой от предшествовавшей тяжелой сцены.

Рядом с Кузьмой появился Иван с трясущейся челюстью и с навернувшимися на глаза слезами.

— Что ж, — заговорил он, всхлипнув, — и я — тоже человек… Коли Кузьма так действует, так и мне скрываться незачем. Душа и во мне есть… Я с ним вместе князя убивал, вместе и ответ держать желаю… Посылайте и меня что ли в город. Я тоже виниться пойду.

— Так тому и быть! — коротко заключил Тарас и тут же, пока не остыл порыв раскаявшихся, стал отдавать свои приказания.

Решено было, что с гайдуками поедет в город Чаковнин, а Никита Игнатьевич останется до тех пор, пока Чаковнин не привезет деньги. На этом настоял сам Труворов, продолжая утверждать, что ему здесь будет гораздо спокойнее и что он отлично выспится в это время, а хлопотать и ездить ему вовсе не хочется.

Запрягли тройку в сани. Кузьма и Иван поместились на облучке, Чаковнин уселся, закутавшись в свою шубу, простился с Труворовым и на пожелание провожавшего его Тараса: «Счастливо оставаться, барин!» — ответил:

— До свидания!..

Тройка шагом пробиралась в лесу между деревьями, сделала большой круг по реке и далеко от мельницы выбралась на проезжую дорогу, ведущую в город.

Чаковнину пред отъездом, чтобы согреть его, Тарас дал сбитню с водкой, и он чувствовал, что его голова несколько тяжела. Мелькнула было у него мысль: «А что, ежели гайдуки вдруг передумают и затеют удрать с дороги?» Но он успокоился на том, что в случае нужды справится с ними обоими, благодаря своей силе.

Выехав на дорогу, сани покатились по гладко наезженному пути, ухабы перестали встряхивать Чаковнина, и он почувствовал, что его охватывает теплый, сладкий сон, бывший очевидным последствием выпитого сбитня с водкой и ночи, почти сплошь бессонной. Через несколько времени Чаковнин крепко спал в санях.

Кузьма с Иваном сидели на облучке молча; первый правил лошадьми. Ни слова не проронили они друг другу с тех пор, как выехали, но оба думали об одном и том же: о том, что предстояло им сделать.

Под свежим впечатлением своего благородного порыва они, несомненно, могли сейчас же покаяться и пойти без робости навстречу какому угодно испытанию. Но этот порыв прошел, и, хотя оба они выехали с твердым намерением поступить, как обещали, теперь, по мере приближения к городу, после сравнительно большого переезда, в течение которого прилив добродетельных чувств успел сильно охладеть в них, сомнение начало невольно закрадываться.

Шутка ли сказать, пойти и повиниться в убийстве и добровольно променять свободу на кандалы!

В особенности Ивану представлялся непривлекательным острог. Слыхал он про него много ужасного, и вот этот ужасный острог с каждым шагом подвигавшихся крупной рысью лошадей становился все ближе и ближе. Иван понимал, что возврата быть не может, что должны они довершить начатое, ибо и деваться им некуда, но все-таки изредка, помимо его воли, мелькала у него мысль: а не удрать ли, не соскочить ли с облучка? Но он продолжал сидеть смирно и только, когда уже стало невмоготу, сказал Кузьме:

— Чего гонишь-то? Поспеем и так!

Кузьма ничего не ответил и только не без злобы тряхнул вожжами, отчего лошади прибавили ходу.

«Да убежать и нельзя, — соображал Иван, — все равно барин не пустит. Вон он сидит — смотрит, верно. Тоже силищи-то у него на нас двоих хватит!»

Иван в первый раз в течение всей дороги оглянулся на Чаковнина и, оглянувшись, увидел, что тот спит.

— А ведь барин-то спит, — сказал Иван Кузьме так весело, как будто обрадовался чему-нибудь.

Кузьма сидел нахмурившись и сначала точно не обратил внимания на слова Ивана, потом придержал лошадей, чтобы дать вздохнуть им и тоже оглянулся, после чего проговорил:

— Ну, и пускай его спит!

Опять водворилось долгое молчание. Ехали без бубенцов и колокольчиков. Лошади пофыркивали. Кузьма снова пустил их.

Вдали показался город. До него оставалось еще порядочно, но Ивану чудилось уже, что они приехали, что наступила минута, когда заберут его и посадят. Да, там, в этом черневшем впереди и дымившем городе его должны были забрать и посадить.

«Ежели барин все еще спит, — загадал он, — так, может, и хорошо будет!..»

Он вполоборота, углом глаза, посмотрел опять на Чаковнина; тот по-прежнему спал.

— Что ж, прямо к острогу, что ли, поедем?

Кузьма повел спиною и мотнул шеей.

Иван чувствовал, что и в душу товарища тоже забралось сомнение, что, в сущности, и ему жутко приближение города, только сказать об этом он не хочет.

— Чего в острог? — вдруг произнес Кузьма. — Неужто ж барин напоследки и не угостит нас? Пусть поднесет для храбрости!

— Спит он, барин-то!.. — заметил Иван.

Теперь он уже не сомневался, что утренняя храбрость оставила и Кузьму.

Они въехали в пригород. Потянулись заборы и огороды, промелькнул постоялый двор, показалось здание сумасшедшего дома.

Иван с Кузьмой переглянулись. Их обоих поразило сопоставление, то вот везли они сюда того же барина, что и теперь, а теперь он везет их в острог. Они ничего не сказали, но оба поняли, что каждому пришло в голову то же самое.

— А ведь это — кажись, тот самый кабак! — проговорил на этот раз Кузьма, когда они проехали мимо домика с елкой на высоком шесте.

— Какой тот самый?

— А у которого мы его выпустили…

Он не ошибся. Это был действительно тот самый кабак, где они заболтались, забыв о Чаковнине, порученном им доктором.

— А и впрямь тот, — подтвердил Иван. — А что, братец ты мой, ежели нашего сонного отвезти опять к дохтуру? Тот ведь может принять нас обратно и сохранить от острога-то.

Он проговорил это так, будто это никого ни к чему не обязывало, а просто казалось остроумным.

Кузьма опять в ответ дернул лишь шеей.

Но вскоре Иван заметил, что Кузьма направляется к острогу по той дороге, где стоял дом черного доктора. Когда они поравнялись с этим домом, ворота у него, как на грех, оказались отворенными.