I

С прибытием Суворова под Измаил закипела деятельность. Каждый час был на счету. Войска расположились полукружием верстах в двух от крепости; их фланги упирались в реку, где стояла флотилия, довершавшая обложение.

Несколько дней кряду производились рекогносцировки. Девятого декабря Суворов собрал военный совет, имея в виду воодушевить главных начальников.

Обсуждений и долгих разговоров не было. После нескольких слов о том, что отступление от Измаила будет равно нашему поражению и что нам нужно либо взять город, либо умереть, казак Платов, которому, как младшему в совете, приходилось первому подать голос, громко сказал: «Штурм! » — и все остальные присоединились к нему.

Суворов обнял Платова, а затем перецеловал всех остальных и заключил совет резолюцией:

«Сегодня молиться, завтра учиться, послезавтра — победа либо славная смерть».

Участь Измаила была решена.

На другой день, 10 декабря, с восходом солнца началась подготовка штурма огнем фланговых батарей и судов флотилии.

Непрерывный грохот орудий с нашей и с турецкой сторон действовал на Проворова возбуждающе. Он не чувствовал ног под собою и летал с одного места на другое, готовя эскадрон к ожидавшемуся бою. Он справлялся о состоянии каждой солдатской лошади, осматривал амуницию, пробовал, остро ли отточены сабли, отдавал приказание за приказанием и объяснял солдатам, в чем будет заключаться задача их полка. Они должны были стоять вместе с остальной конницей в резерве за колонною генерала Мекноба, назначенной к штурму большого северного бастиона. Конница предназначалась для того, чтобы на случай вылазки неприятеля из крепости успеть отразить его.

Целый день Про воров был занят таким образом, Чигиринский же оставался в землянке и писал с утра до вечера. Чем он был занят и что писал, Проворов не знал, но только был уверен, что это — не отчетность, так как слишком нелепо было заниматься отчетностью накануне решительного боя.

В ночь на одиннадцатое декабря Суворов ходил от одного бивачного огня к другому и, подходя, спрашивал, какой полк, припоминал минувшие бои, иных узнавал в лицо и называл по имени и всех хвалил, повторяя на разные лады:

— Славные люди, храбрые солдаты. Прежде они делали чудеса, сегодня превзойдут себя. Молодцы!

В этих словах не было ничего особенного, но они действовали магически, и та кучка людей, к которой подходил Суворов, как бы вырастала, становилась сильнее и получала непреодолимую уверенность в победе. Никто и не думал о том, что, в сущности, взятие Измаила при том гарнизоне, который в нем был, и при наличности тех сил, которыми располагали русские, совершенно немыслимо, так как и по опыту, и по военной теории для овладения крепостью необходимо иметь значительное превосходство в людях, идущих на штурм: им нужно преодолеть не только врага, но и укрепления, за которыми тот прячется. Под Измаилом же русских было гораздо меньше, чем сидевших за его валами турок. Сама же крепость была «без слабых мест», как доносил Суворов Потемкину.

Однако, несмотря на это, уверенность в том, что она будет взята, была непоколебима и увеличивалась с каждым словом, произнесенным Суворовым.

Проворов, сияющий, ворвался в землянку, где Чигиринский все еще писал, и, запыхавшись, проговорил:

— Ты знаешь, сейчас мы говорили с Суворовым.

— Кто это — «вы»?

— Солдаты и офицеры у костра. Мы сидели и грелись… ну, говорили про завтрашний день, разумеется. Понимаешь — велено проверить все карманные часы; штурм ровно в пять часов, пока еще темно, по третьей ракете, понимаешь? Теперь понятно, почему все эти дни перед рассветом пускали в лагере ракеты. Суворов, чтобы не встревожить турок сигнальными ракетами во время штурма, приучал их заранее, пуская ракеты ежедневно.

— Как же ты с Суворовым разговаривал? — спросил Чигиринский.

— Да вот я ж тебе рассказываю. Сидим у костра… завтра штурм в пять часов… ну, обсуждаем. Говорим, что штурм надо бы еще подготовить, еще наддать жару туркам, понимаешь? Ну и вообще разговариваем… Мне надоело слушать, потому что, по-моему, все эти рассуждения зря всегда выходят. Я вскочил и говорю: «Все это — вздор, никаких рассуждений. Мы должны завтра стоять в резерве на случай вылазки неприятеля, и я буду стоять и ждать и желаю одного только, чтобы турки поскорее вылезли, а там, будь их хоть все полчища Магомета, мы ударим на них, сомнем и разобьем вдребезги — вот и все, только пух и перья полетят, чтоб им пусто было! » И только я сказал это, как вдруг сзади мне положили руки на плечи, и слышу я: «Помилуй Бог, хорошо! Молодец, офицер, славный офицер! » Обернулся, а это он сам стоит… Суворов… Я не узнал его, а почувствовал, что это — он. Он тут был как будто маленький, съежившийся, но руки, пальцы — прямо железные. У меня сердце так и забилось. Не могу тебе передать, что я тут почувствовал. А он уже повернулся и пошел дальше в темноту. И понимаешь, достаточно было только двух-трех его слов, и все ожили. Он только подошел…

— Нет, он не только подошел, он сделал больше, он внушил вам победу, внушил, что вы должны одержать эту победу, и… мы одержим.

— Значит, по-твоему, он тоже обладает силою внушения?

— Ну, разумеется! Без этой силы ни один полководец обойтись не может, и у Суворова она очень велика. То, что он делает сейчас вот, обходя лагерь от костра к костру и внушая людям победу, — половина успеха; другую половину выполнят его военный гений и русский солдат. Мы победим завтра!

— Победим, Ванька, и будем праздновать с тобою победу.

— Нет, Проворов, погоди, выслушай серьезно! Ты будешь завтра праздновать победу, но обо мне совсем другой разговор.

— Что это значит?

— Все может случиться.

— С тобой?

— Да! Если я завтра буду убит, то вот тебе мое распоряжение: в этой землянке, в углу, вот здесь, я сейчас зарою вот эту жестянку. — Он показал на стоявшую перед ним на столе жестянку. — В ней будут лежать те документы, о которых ты знаешь. Понял?

— То есть ты хочешь сказать. , что если тебя… что, если ты не вернешься, я должен откопать эти документы и доставить их куда следует?

— Совершенно верно! В случае моей смерти я тебе поручаю достать документы. Кроме того, в жестянке лежит тетрадка, которую я только что кончил писать. Это для тебя. Ты можешь прочесть ее и потом уничтожить, чтобы не оставлять лишних улик и вообще не распространять того, что не нужно знать другим.

II

Бивуачные огни остались на своих местах, и костры поддерживались, как будто в лагере ничего особенного не произошло, но на самом деле пехотные части и спешенные, вооруженные дротиками казаки поползли, соблюдая полную тишину, в глубокой темноте зимней безлунной ночи к укреплениям Измаила, чтобы приблизиться к нему и начать штурм внезапно для турок.

Проворов с эскадроном воронежских гусар под командой Чигиринского стал на место в резерве, сзади колонны генерала Мекноба, уже исчезнувшей в бесшумной темноте. Сергей Александрович вслушивался в окружавший его мрак, и ему казалось, что весь этот мрак шевелится, точно волны ходят кругом. Эскадрон держался смирно. Редко фыркнет лошадь да раздастся кашель.

А там, впереди, чувствуется, что движутся вперед, и берет жуть, доползут ли к сроку достаточно близко, или турки успеют распознать штурм и откроют огонь, чтобы не подпустить.

Время длится. Густой туман, как молоко, спустился на землю, и в его холодной сырости ожидание стало еще более неприятным.

И вдруг Проворову показалось, что все умерло, застыло и перестало действовать. Где Суворов, где Чигиринский, где Сидоренко — теперь ему было безразлично. Но он знал, что она, принцесса, тут, с ним, что душа ее была с ним, а все остальное являлось тщетой и расплывалось в мягком тепле, сменявшем бывший до того времени холодок.

— А? Что? — громко произнес он, просыпаясь от вдруг поднявшегося шума, треска и грохота.

— Начали! Помоги Бог! — сказал Чигиринский, подъезжая. — Ну, Сережка, не посрамим земли русской!

Они пожали друг другу руки и поцеловались.

Проворов пропустил в дремоте сигнальную ракету и очнулся, когда, очевидно, в условленный час грянули орудия стоявшей по ту сторону Измаила на Дунае эскадры. Крепостные батареи стали отвечать.

Крепость кипела огнем и грохотала несмолкаемыми ударами грома, светящиеся снаряды бороздили небо, и клубы освещаемого вспышками дыма тухли и трескались, как бесформенные очертания легендарных чудовищ. Издали, справа, там, где была колонна генерала Ласси, направленная по диспозиции на русские ворота, раздалось «урра-а», и вслед за ним началась трескотня ружей.

Крики перекатились ближе, и «наша», как мысленно называл ее Проворов, колонна, предводимая Мекнобом, ответила криком. Гусары не выдержали и тоже грянули «ура».

— Смирно! — скомандовал Проворов, а самому так и хотелось не только кричать вместе с солдатами, но кинуться в бой туда, где, как было издали видно, вспыхивало пламя, копошились люди у вала, облепляя его, точно муравьи.

Колонне Мекноба приходилось брать обшитое камнем укрепление. Работа была трудная.

Сколько прошло времени, как начался этот ад, Проворов сообразить не мог. Ему казалось, что это было всегда и что так оно и будет, останется навсегда, то есть он будет постоянно слышать грохот и треск и видеть разрывающиеся молнии. Он невольно устремлял взор вперед и жадно впивался им в то, что происходило на валу. И наших, и турок можно было различать довольно ясно, хотя в общем все это представлялось в виде невообразимой каши. Сознательно, обдуманно, так сказать, и умозаключительно нельзя было сказать, на чьей стороне успех, но чувствовалось всеми, что он будет наш, что мы возьмем его, взяв Измаил.

К Мекнобу потянулись пехотные резервы, видно было, как они перебегали (уже рассвело, и лучи солнца рассеяли туман).

— Наддай, голубчики, наддай! — тихо стонал Проворов, издали следя за рядами, подвигавшимися к месту боя.

Несмотря на то что ему приходилось стоять на месте и сдерживать себя и своих людей в готовности кинуться в любую минуту, он был всем своим существом уже там, с этими вливавшимися в бой новыми рядами. Он видел и пережил вместе с ними то, как они подбежали, как кинулись врассыпную и с победным кликом смешались с массой, барахтавшейся на валу. Толчок свежего, подоспевшего как раз вовремя удара оказал решающее действие: на бастион влезли наши удальцы, турки были смяты, бастион был взят. Победному клику ворвавшихся победителей вторили следовавшие за ними.

К гусарам подскакала группа всадников. Проворов сейчас же увидел впереди Суворова в всегдашнем канифасовом камзоле с зелеными китайчатыми лацканами, который он носил, несмотря на время года, без верхней одежды, только в случае очень сильного мороза заменяя его суконным. Суворов подскакал во весь карьер, круто осадил лошадь перед головным эскадроном и, протянув руку по направлению северного бастиона, только что взятого нами, приказал что-то и поскакал дальше.

От гусар отделились трое и стремительно бросились к бастиону.

— Что такое, что он сказал, что? — стал спрашивать Проворов, но никто не знал, в чем было дело.

Чигиринский подъехал рысью.

— Проворов, — сказал он, — прими от меня начальство над эскадроном. Я вместо подполковника Фриза взял команду дивизионом. Его Суворов послал на бастион, там переранены все батальонные командиры.

«Зачем не меня, не меня послал! — повторял себе Проворов, довольный и радостный выезжая вперед эскадрона. — Впрочем, дойдет и до нас очередь».

Выехав вперед, он мог лучше видеть все раскрывавшееся пред ним пространство. На северном бастионе хозяйничали наши, поворачивая турецкие пушки дулом к неприятелю, но левее, у Бендерских ворот, колонна бригадира Орлова только подошла еще к Талгарарскому укреплению, и часть ее взобралась по приставным лестницам на вал, а другая часть была по эту сторону рва.

«Пора!» — сказал внутренний голос Проворову.

«Куда пора? » — стал соображать он, но в это время Бендерские ворота зашевелились, распахнулись, и целая лавина турок хлынула в ров по направлению спускавшихся туда казаков Орлова.

Однако Проворов со своим эскадроном летел уже им наперерез, увлекая за собою остальной полк. Он не знал, хорошо или дурно он делает, и чувствовал только, что иначе он поступить не мог.

III

— Помилуй Бог, хорошо! — воскликнул Суворов, увидя своевременное движение воронежских гусар.

На подмогу им он немедленно двинул казаков, и два эскадрона Северского карабинерного полка и бегом два батальона Полоцкого мушкетерского. Вылазка была отбита, и турки, отважившиеся на нее, почти все уничтожены, а немногие оставшиеся спаслись, скрывшись в крепости.

Так был охвачен со всех сторон Измаил, и в ранний утренний час его валы были взяты, и неприятель вытеснен из крепостных верков. Но турки все еще превосходили численностью штурмующих, и последним теперь с оружьем в руках предстояло брать город, куда отступил неприятель. Каждое здание, каждую улицу, площадь приходилось отбивать врукопашную от врага.

Уже во время боя на валах нами были использованы все резервы, и волей-неволей нужно было довольствоваться силами, какие были. Бросские ворота были открыты казаками, и в них вступили три эскадрона Северского полка, а в Хотинские, отворенные колонною полковника Золотухина, вошло сто тридцать гренадер с тремя полевыми орудиями. В Бендерские ворота вошли воронежские гусары.

Однако Суворов запретил коннице идти внутрь города, пока пехота штыками не очистит ей пути. С ружьями наперевес, с развернутыми знаменами и музыкой двинулись суворовские полки в город. С запада повел их родственник светлейшего, генерал-поручик Павел Потемкин, с севера пошли спешенные казаки Платова, а с востока был Кутузов, с южной — Рибас.

Закипел новый бой.

Узкие улицы были полны турками, из окон каждого дома раздавались выстрелы; стреляли не только мужчины, но и женщины. Кромешный ад усилился начавшимися пожарами.

Около полудня Ласси, первым вошедший на крепостной вал, первым же достиг средины города. Здесь он наткнулся на татар, вооруженных длинными пиками и засевших за стенами армянского монастыря. Ими предводительствовал Максуд-гирей, князь чингисханской крови. Он защищался до последней возможности.

Наконец город был очищен картечью, и к часу дня все главное было сделано. Крепость, тот неприступный Измаил, на который Порта возлагала все свои надежды, пала перед несокрушимой доблестью русского солдата и непобедимым гением Суворова. Немедленно на всех бастионах, где находились пороховые погреба, были поставлены сильные караулы, чтобы турки не могли взорвать их.

Каплан-гирей, брат татарского хана, победитель австрийцев при Журже в 1789 году, сделал попытку отбить Измаил у русских. Собрав несколько тысяч разбежавшихся татар и турок, он повел их на занимавших город русских и напал на черноморских казаков.

Мусульмане кинулись под звуки дикой янычарской музыки, изрубили казаков и отняли у них две пушки. Но два батальона гренадер подоспели на помощь с батальоном лифляндских егерей, и минутый успех турок стоил всем им жизни.

Самое сильное сопротивление оказали турки напоследок в хане, близ Хотинских ворот, куда отступил с северного каменного бастиона сам комендант Измаила Махмет с двумя тысячами отборных янычар. Его атаковал полковник Золотухин с батальоном фанагорийцев. Янычары держались в продолжение двух часов, но были перебиты.

В два часа все колонны пехоты достигли города. Тогда Суворов приказал эскадронам карабинеров и гусар вместе с двумя полками казаков проехать по всем улицам и совершенно очистить их. В четыре часа пополудни победа была завершена — Измаил был покорен.

Комендантом покоренного Измаила Суворов назначил Кутузова, и тот немедленно поставил патрули по всем направлениям. Подбирались убитые, раненым подавалась помощь. Внутри города был открыт огромный госпиталь. Мертвых было столько, что очистить Измаил от трупов удалось лишь через шесть дней. Пленных направляли в Николаев под конвоем казаков, уходивших теперь на зимние квартиры.

Донесение Суворова Потемкину о взятии Измаила было кратко:

«Нет крепче крепости, отчаяннее обороны, как Измаил, падший перед высочайшим троном Ее Императорского Величества кровопролитным штурмом. Нижайше поздравляю Вашу Светлость».

IV

С той самой минуты, как Проворов выпустил лошадь, всадив ей шпоры в бока, и помчался навстречу выходившим из ворот туркам, делавшим вылазку, он потерял не только сознание времени, но вообще всего окружающего. Схватка с врагом разгорячила его; он махал саблей и рубил направо и налево, забыв о правилах приемов рубки и не отдавая себе отчета, как надо рубить. Движения были размашисты, руками он работал изо всей силы, но руки не устали у него, то есть он, вернее, не знал, устали они или нет, потому что вовсе и не чувствовал их.

И все было великолепно и страшно лихо: великолепно и лихо нес его добрый конь, с которым он чувствовал себя «одним куском», великолепно и лихо рубились наши, и турки тоже рубились великолепно и лихо. Поэтому, когда ряды поредели и уже стало необходимым задерживать в воздухе поднятую саблю, чтобы иметь время подскочить к врагу, стало труднее и, главное, жаль, что эти турки не так уже ловко попадаются под удары.

Когда же они бросились назад к воротам, затворили их и завалили камнями так поспешно, что нельзя было проскользнуть внутрь крепости за ними, — стало досадно, зачем приходилось кончать то, что так хорошо шло.

Проворову было решительно все равно, что его воронежцы блестяще отбили вылазку неприятеля, помогли этим колонне Орлова и что благодаря этому Орлов со своими людьми взял крепостной вал. Весь его интерес сосредоточивался на том, что сначала справа показывалась турецкая рожа, потом — слева, и надо было рубить эту турецкую рожу справа, а потом — слева.

Приходилось отъезжать назад, опять к прежним местам. Так было велено через ординарца, и Проворов, отдав приказание, немедленно увлекся тем, чтобы оно было исполнено как можно лучше его эскадроном.

Он собрал людей, выстроил их и повел бодрой рысцой вразвалку, то есть тем аллюром, когда и люди, и лошади имеют вид, что гордятся собою и тем, что вот, мол, как все хорошо они делают.

Отъехав, они несколько раз возвращались к крепостным валам за ранеными и вывозили их, перекинув через седло. По ним стреляли из-за куртин, в особенности из-за той, которая была у Бендерских ворот, но от этого казалось только веселее и, когда приходилось отъезжать в безопасное место, куда не долетали пули, хотелось туда, где было горячее.

Потом Сергей Александрович, стоя опять в резерве, вел очень обстоятельный и подробный спор с Сидоренко о преимуществах конной и пешей службы. Они говорили об этом так страстно, будто вся суть их жизни зависела от решения вопроса, кому лучше на походе — пехотному или конному.

То и дело приходили вести со всего фронта, вести благоприятные. Пора было хоть съесть что-нибудь, но Проворов с Сидоренко долго говорили, не отрываясь и не слушая друг друга.

Когда ворота были открыты и они вошли в Измаил, впрочем, для того лишь, чтобы сейчас же остановиться по ту сторону вала, пока пехота не завладеет улицами крепости, Проворов огляделся и спросил:

— А где же Чигиринский? Кто видел Чигиринского?

Он вспомнил, что его товарищ был назначен дивизионером вместо подполковника Фриза, помнил, что Чигиринский сдал ему командование эскадроном, и они больше не виделись. Никто не мог даже сказать, как и где участвовал Чигиринский в отражении турецкой вылазки. Что он участвовал в ней, не было сомнения, но никто не мог вспомнить, чтобы видел его во время рубки. Положим, никто никого не мог бы вспомнить в деле (каждый помнил только себя), но Чигиринского нигде не было сейчас, и казалось, что он пропал и раньше. Оставалось предположить, что он упал в самом начале схватки. Раненые были приведены более или менее в известность, но среди них Чигиринского не было.

Проворов забеспокоился, разослал людей с нарочною целью разыскать ротмистра, сам, наконец, ездил, насколько имел возможность отлучиться, но никаких следов Чигиринского не было.

Однако эта тревога о приятеле была поглощена тревогой общего дня, давшего такую смену впечатлений, что масштаб важного и неважного, общего и частного совершенно потерялся, и в конце кондов получилась одна лишь физическая непреодолимая усталость. Проворов клевал в седле носом, безуспешно борясь с одолевавшим его сном. Они уже очистили улицы от турок, они сделали все, они теперь уже не мечтали даже об отдыхе и о той минуте, когда можно будет слезть с лошади, лечь, вытянуться и заснуть. Проворову казалось даже, что этот миг не наступит никогда. И странно! Как только выяснилось несомненное приближение его, то есть как только было получено приказание эскадрону вернуться к своему лагерю, этот миг стал казаться дальше, чем прежде. Но он все же наступил.

«А вдруг я вернусь в землянку, а Чигиринский уже там?» — мелькнуло у Проворова.

Он вернулся в землянку, однако не застал в ней приятеля — она была пуста. И тут, в этой пустой землянке, Сергей Александрович вдруг как-то определенно решил, что с Чигиринским они больше не увидятся.

V

На другой день служили торжественный молебен в присутствии всех войск. После молебна Суворов благодарил войска. Сегодня он опять был обыкновенным, простым человеком. Только когда он подошел к своим фанагорийцам, то на миг стал светлый, радостный, как вчера.

Все ликовали и радовались. Победа была совершенная и тем более значительная, чем труднее она досталась. Не было сомнения, что теперь турки будут просить мира. Войскам предстояли спокойные зимние квартиры и возможность хорошего отдыха, а главное — сознание блестяще исполненного долга поднимало настроение.

Проворов, увлеченный общим подъемом, не мог не чувствовать себя по-праздничному.

Во время молебна и после него произошел целый ряд счастливых встреч. Многие, которых считали пропавшими, оказались живы и здоровы и появлялись, к радости и удовольствию товарищей. Только не было Чигиринского. Его не находили ни в числе раненых, ни в числе убитых, и в числе живых он не показывался.

Проворов все-таки ждал и надеялся, пока не приехал к нему вестовой, доложивший, что среди трупов, наполнявших вал у Бендерских ворот, был убитый ротмистр. Узнали его по мундиру и эполетам, лицо же его было обезображено до полной неузнаваемости.

Сергей Александрович и Сидоренко ездили, чтобы посмотреть печальную находку, и видели труп Чигиринского; солдаты на ружьях отнесли его к свежим могилам и предали земле.

Это выбило Проворова из праздничной колеи, и он не мог участвовать в торжестве и генеральной попойке, устроенной офицерами после молебна по случаю одержанной победы. Он ушел в землянку и заперся там, заложив дверь болтом.

В землянке он был один. Он зажег фитиль глиняной лампы и при ее свете с помощью кинжала принялся откапывать зарытую в углу жестянку. Он считал своею обязанностью исполнить волю покойного, совершенно точно сказавшего, что надо было делать в случае его смерти.

Когда Проворов добрался до жестянки, зарытой неглубоко, кинжал стукнул о ее крышку; он не без суеверного трепета ощутил как бы непосредственную связь между ним и умершим Чигиринским. Всего лишь третьего дня ночью последний зарыл эти документы, и вот земля еще не успела утоптаться, а он должен доставать их, как бы протягивая через эту землю руку зарытому в ней товарищу.

В жестянке лежали документы, обернутые в кожу, перевязанные черным шелковым шнурком и запечатанные большой треугольной печатью главной масонской ложи. Проворов вынул их, повертел в руках и спрятал в карман пока, решив потом обдумать, как с ними лучше поступить, чтобы сохранить их.

Под документами лежала тетрадка, написанная рукою Чигиринского. Сергей Александрович взял ее, присел к столу и, развернув, стал читать.

«Меня не будет, когда эти строки попадут тебе для прочтения, — писал Чигиринский, начиная с прямого обращения к приятелю, — и случится это послезавтра, так как я знаю наверное, что после штурма Измаила мы с тобою не увидимся. Прощай, Сережа! Не поминай лихом и верь одному, что вовсе я не был на самом деле таким легкомысленным кутилой, каким притворялся.

А притворялся я потому, что это было единственной моей защитой против масонов: ведь им не было смысла опасаться и преследовать бесшабашного кутящего пропойцу. Я был одет для них бронею этого моего кажущегося легкомыслия и жил спокойно, потому что они считали меня ничтожеством, безопасным для них.

Теперь они знают, что ошибались и что я владею губительным для них секретом. Они сделают все возможное, чтобы погубить меня, и мы с тобой больше не увидимся. Сохрани по возможности документы и доставь их куда следует.

Теперь слушай! Самый серьезный и важный завет, следовать которому прошу неотступно, состоит в том, чтобы ты не соблазнялся участием в тайных обществах. Если дело хорошее, честное, то оно не может требовать тайны и не должно скрываться под покровом черных занавесок и под сводами чуть ли не гробовых склепов. В тайных обществах направляющая сила скрыта и неизвестна, и, будучи членом тайного общества, ты не знаешь, чьему делу ты служишь и какая это сила, которой ты повинуешься, и куда ведет она. Какие бы заманчивые перспективы ни открывали там, какие бы ни ставили соблазнительные цели, не верь ничему, если ты твердо знаешь, кто именно в конце концов руководит тобою и кому в конечном результате ты содействуешь. И чем соблазнительнее будут предложения и обещания, тем осторожнее относись к ним, чтобы не попасть в ловушку и не стать орудием людей, которые действуют как враги твоей родины. Особенно опасайся вступать в тайные общества открытые, которые будто бы являются противомасонскими. Такие общества, направляемые против масонов, часто учреждаются самими же масонами для того, во-первых, чтобы лучше распознать своих противников, а во-вторых, объединив их в тайное общество, втянуть в губительную историю и запутать в какой-нибудь такой гадости, от которой потом не отделаешься ни пестом, ни крестом. Если же тайное противомасонское общество основано даже людьми, истинно считающими вольных каменщиков вредными для человечества, все-таки в конце концов туда под видом энергичных деятелей, пользуясь своим опытом тайных организаций, проникают сами же масоны, быстро захватывают власть и ведут сочленов, куда им нужно, а наивные слепцы работают на пользу вольных каменщиков, воображая, что борются против них. Нельзя, желая уничтожать тьму, держать свет под глиняным горшком, нельзя учреждать тайные общества для утверждения правды и истины.

Что же делать? Как же бороться с масонством, если оно в корне своем вредно и идет против России?

Вот в ответе на этот вопрос и заключается главная цель настоящих моих записок, из которых ты увидишь, кто такой и что такое был, собственно, я! »

VI

Проворов низко склонился над рукописью и продолжал читать.

«Вот видишь ли, — читал он дальше исповедь Чигиринского, — для того чтобы противодействовать такому тайному обществу, как масонство, не нужно собираться в отдельные тайные кружки, ибо, во-первых, то, что знают двое или трое, уже перестает быть тайной, а во-вторых, твои сообщники могут легко испортить то, что тобою сделано, или ты можешь напортить им. Единственная и опасная для масонов борьба против них — та, что ведут отдельные люди, о которых они не знают: эти неизвестные им люди, никак не подозреваемые ими, имеют возможность действовать ежеминутно, длительно, постоянно, соображаясь лишь с тем, выгодно ли это может быть вольным каменщикам или нет, и если выгодно, то воздерживаясь от действий, которые клонятся к выгоде масонства. Вот и все. Только такой „заговор“ против масонства людей „самих собою“, без образования тайных обществ, может быть опасен масонам и действителен против них. Все остальное, все иные виды борьбы уже использованы и известны им и могут служить лишь им на пользу, потому что у них уже выработаны долголетние приемы противодействия. Каждому же единичному усилию они противодействовать не в состоянии, так как, действуя все вместе, они должны напрягать слишком много усилия на сравнительно маленькие нападения, и между тем среди этих отдельных маленьких источников нападения могут попасться весьма опасные силы.

Такой опасной силой был я. Дело в том, что от природы я обладал способностью усыплять нервных людей и затем делать им внушения сообразно моей воле. Как и почему развил я в себе эту способность, не буду тебе описывать, потому что, с одной стороны, это может показаться тебе невероятным, а с другой — в данном случае это знать тебе не необходимо. Достаточно сказать тебе, что при известных обстоятельствах я как бы обладал, например, шапкой-невидимкой. Стоило мне внушить нескольким людям, даже целому собранию их, чтобы они меня не заметили, не видели, и я мог бы входить к ним как бы прикрытый шапкой-невидимкой. Они не подозревали, что я нахожусь в их среде, и говорили все, не стесняясь, а между тем я присутствовал тут, все видел и слышал. Подобным «массовым» внушениям не удивляйся. В Индии факиры производят их, показывая даже фокусы. Бросает, положим, факир вверх веревку, она виснет сама собой в воздухе, и по ней карабкается вверх обезьяна. Все это видят, а между тем веревка, конечно, в воздухе повиснуть не может и, подкинутая вверх факиром, падает обратно на землю, так что никакая обезьяна лезть по ней не может, но факир внушает толпе, чтобы она видела лазающую по веревке обезьяну, и та видит.

Обладая силой внушать свою волю сразу целым группам, отдельные личности я подчинял совершенно легко. Большинство из них исполняло все, что я приказывал им, беспрекословно. Вследствие этого мне не нужно было никаких обществ, никаких братств для борьбы против масонства, и я действовал единолично и противопоставлял их хитро обдуманным совместным козням свою единоличную волю без помехи.

Насколько действия мои были успешны, можешь судить по тому, что, несмотря на все старания масонов раскинуть свою сеть по России, несмотря на затрачиваемые ими на это средства, им ничего не удалось достигнуть у нас. Никто не знает и, вероятно, не узнает, что причиной этого был легкомысленный кутила, совершенно несерьезный человек Ванька Чигиринский. Я говорю «никто не узнает», потому что ты должен сохранить это в тайне, ибо болтать тут нечего. Почем мы знаем, сколько еще таких, как я, работает в одиночку, защищая Россию от масонской кабалы? Мешать им излишней болтливостью, давая знать масонам, чтобы они остерегались, конечно, незачем; напротив, надо помочь им.

Одному, в особенности тому, кто владеет, подобно мне, силой внушения, сподручнее управляться без всякого «тайного общества», обыкновенно сводящегося к кукольной комедии переодеваний и нелепых по существу ритуалов.

Организация тайного общества хороша разве для взаимного шпионства и вообще для установления «наблюдения». Да еще дисциплина обыкновенно довольно развита у таких «братств», как масонство. Но скажи, пожалуйста, зачем мне шпионы и наблюдения, если я лично в своей шапке-невидимке могу присутствовать при любом заговоре или, усыпив человека, могу заставить его рассказать все, что он знает и даже что он думает? Пример этому ты видел на денщике-молдаванине, благодаря которому мы узнали, что камер-юнкер Тротото подсыпал яду, чтобы отравить нас. Согласись также, что мне не нужна никакая дисциплина, раз я путем внушения могу приказать почти любому человеку все, что мне вздумается или, вернее, все, что найду нужным и полезным.

Я поставил себе задачей разоблачение масонской деятельности и выполнил это, раздобыв документы, уличающие их, и твердо уверен в том, что эти документы будут переданы государыне или наследнику и сохранятся на все времена в секретном архиве как улика с тем, чтобы навсегда помешать деятельности масонов в России. Теперь, когда ты знаешь все, что касается моей работы на общественном, так сказать, поприще, я считаю долгом сказать тебе о тебе самом. Насколько мне думается, ты уже не так сильно вздыхаешь по той «принцессе», как мы называли ее — предмет твоих мечтаний. Хоть ты и говоришь, что не забыл ее, но на самом деле ты заговаривал о ней реже и, вероятно, вспоминал о ней еще реже, чем до похода. Я вполне понимаю, что в походе быть влюбленным трудно. Но пусть это твое видение, эта твоя принцесса так и останется для тебя «видением». Ведь ты грезил ею во сне. Думай, что это я тебе внушил эту грезу, а на самом деле ее не существует. Или нет, она существует, но только в твоем сне. Может быть, тебе будет тяжело отказаться от мысли, что она существует во плоти, но подумай, ведь зато она всецело принадлежит тебе, и никто другой «обладать» ею не сможет, потому что никто другой не сможет мечтать твоею мечтою. Я внушил тебе представление о принцессе, и пусть так это и останется плодом внушения, мечтою, сном, и пусть она растает и исчезнет вместе с новою открывшейся для тебя деятельной, походной, военной жизнью. Почем знать, может быть (и я почти уверен в этом), ты раньше или позже встретишь на своем пути девушку, которая тебе понравится и которую ты найдешь достойной себя. Не отворачивайся от своего счастья! Будь счастлив по-земному, живи на земле, а мечты оставь сновидениям».

VII

«Нет, он с ума сошел! » — говорил сам с собою Проворов, ходя по маленькому пространству землянки.

Рукопись Чигиринского, только что прочитанная им, лежала на столе, освещенная масляною лампою.

— Нет, он с ума сошел, — повторил он вслух, поворачиваясь. — Как это, чтобы я забыл мою принцессу… нашел другую и был счастлив «по-земному, живя на земле»? Да без нее, без мысли о ней я и жить-то не хочу вовсе! Вот что!.. Он говорит, что внушил мне этакий сон. Но какое имеет он право внушать? Впрочем, я не то… все равно, если даже и внушил… но ведь тогда она не существует… Как же это так?

Проворов почувствовал, что запутался в своих мыслях, сел на койку, оперся локтями о колени и закрыл лицо руками. Он вспомнил, что ведь когда он увидел свою принцессу в первый раз в окне домика Китайской деревни, то сейчас же встретился с Чигиринским. Значит, последний был тут поблизости. Это являлось теперь в связи с полупризнанием (Проворову хотелось верить, что это — лишь «полупризнание»), сделанным в рукописи, весьма знаменательным. И потом, когда он уснул в кресле и увидел принцессу, а она ему во сне сказала, чтобы он приходил к Елагину на маскарад, опять тут же был Чигиринский. Он ведь мог знать о том, что маскарад назначен у Елагина.

«Батюшки! — вспомнил Проворов. — Да ведь костюм-то Пьеро, который мне нужно было надеть, тоже был готов у Чигиринского и пришелся на меня, как будто был сшит по моей мерке, точь-в-точь… Опять тут, значит, были его штуки. Но если это так, то зачем он это делал? Все это так сложно, что и понять ничего нельзя, и сообразить. Если вспомнить все обстоятельства, то, действительно, выходило, будто все было подлажено и внушено Чигиринским. Но зачем это было нужно ему?

А слово принцессы: «Надейтесь», — а фраза, которую она повторила о розах на маскараде! — пришло вдруг в голову Проворову, — ведь Чигиринский даже и не знал, что она дала опознать себя этою фразою на маскараде, и даже удивился этому».

Опять новые соображения закружились у него в мыслях, соблазнительно клонившиеся к тому, что его принцесса существует и что он видел ее во плоти, несмотря на признание Чигиринского в рукописи.

«Но зачем это ему было нужно? » — предлагал он себе в сотый раз вопрос и не находил ответа.

В дверь постучали, и так настойчиво и властно, что сразу было видно, что не перестанут стучать, пока не отворят.

— Кто там? — спросил Проворов. Ответа не было, но стук повторился.

Сергей Александрович поспешно сунул тетрадку назад в жестянку и бросил в разрытый угол землянки плащ, чтобы прикрыть яму и вырытую из нее землю. Затем он подошел к двери и снял болт.

Дверь моментально отворилась, в землянку втерся, не спрашивая разрешения войти, камер-юнкер Тротото. Он был свеж, румян и улыбался.

— Радость моя! — начал он, разводя руками, как будто вместе с Проворовым хотел обнять весь мир. — Я пришел соболезновать вам… Какая утрата, какая ужасная утрата!

— Вы о чем это, собственно? — осведомился Проворов.

— Как о чем? О смерти вашего друга Чигиринского. Подумать только, такой молодой и уже убит! Какая потеря для вас, прелесть моя! Я думаю, ужасно потерять молодого друга. Ведь дружба, сие священное чувство… Ужасно!

Тротото говорил, а глазки его так и бегали кругом; он явно высматривал и хотел найти что-то.

— Что же делать — война! — коротко ответил Проворов.

— О да, — подхватил Тротото, — война! Я всегда говорю, что война есть ужасное явление. Но знаете, моя радость, я ведь к вам пришел по делу. Я пришел к вам по поручению братства масонов. — И Тротото сделал рукою знак, открывавший, что он принадлежит к довольно высокой степени, которой, по статусу, Проворов, как неофит, должен был беспрекословно повиноваться. — Вот видите, мой милый, после смерти вашего друга должны остаться документы. Вы, вероятно, знаете, что он тоже принадлежал к братству вольных каменщиков?

— Кажется.

— Не «кажется», моя радость, а в действительности так: он принадлежал и носил кольцо на руке и треугольник на ленте на груди под камзолом. И вот ему, как масону, были поручены документы на хранение. Теперь, после его смерти, он должен вернуть их…

— То есть как это — он должен вернуть их, если уже умер?

— Ах, моя радость, это — только игра слов! Я хочу сказать, что теперь, после смерти вашего друга, документы должны быть возвращены… Вы слышали что-нибудь о них?

— Право, я не знаю, что вам ответить: мало ли о каких документах я слыхал на своем веку, но если я не знаю, о каких именно вы говорите, то как же вы желаете, чтобы я вам ответил?

— Ваши слова похвально доказывают вашу скромность и ваше искусство в диалектике. Но я вас спрашиваю, известно ли вам, остались ли после смерти вашего друга Чигиринского документы или нет? Если известно и документы у вас в руках — какие бы они ни были, — дайте их мне, я их рассмотрю, и, если это не те, которые нужно, верну их обратно.

— Послушайте, Артур Эсперович, ведь это пахнет насилием.

— Ах, моя радость, теперь нет тут никакого Артура Эсперовича! Пред вами брат-масон и гораздо высшей, чем вы, степени, и вы обязаны повиноваться ему.

— Извините, но я не считаю себя обязанным повиноваться. Ведь я ни в какую степень посвящен не был и никаких обетов не давал. Я был только неофитом.

— О, это — недоразумение! Вы были признаны достойным посвящения, вас испытывал доктор Герман!

— Но за этим испытанием ничего не последовало. Меня никуда не посвящали.

— Ах, какое важное упущение! Но, моя радость, все равно вы и в качестве неофита обязаны повиноваться. Ведь вы же будете посвящены.

— Нет, покорно благодарю!

— Но разве вы не жаждете узнать свет истины?

— Полноте, какая же это истина! Вам нужны какие-то документы, и вы желаете получить их через меня, заставляя повиноваться вам. При чем тут свет истины, скажите, пожалуйста? Тут дело идет о документах, а не об истине.

— Но путем повиновения вы познаете истину.

— Нет, путем моего глупого, извините за выражение, повиновения вы получите только документы, а на каком основании? Только потому, что уговорите меня, как ребенка, играть в масонство. Ты, дескать, — масон, и я — масон, и потому ты мне повинуйся, и дело с концом. Нет, дудки! Я не так уж глуп.

— Но, моя радость, подобным образом никто никогда не говорил, когда речь заходила о братстве вольных каменщиков.

— Ну вот, а я говорю.

— Но ведь вы косвенно признаете, что документы у вас есть, только вы не желаете отдать их.

— Я не сказал вам, что документы у меня, и не мог сказать, тем более что не знаю, какие именно документы вам нужны.

— Но, моя радость, помните, что вы можете понести наказание за неповиновение. Братья-масоны карают очень сурово за неповиновение.

— Например?

— Например… ну, я не знаю. Ну, для вас может быть навсегда закрыт путь к познанию света истины.

— Но ведь надо еще доказать, что масонство обладает этим светом.

— Но это доказано веками.

— Под спудом, в тайниках лож, из которых масоны боятся выйти на свет… Нет, все это нестрашно и незанятно.

— Но есть вещи более страшные.

— Отрава, кинжал?

— Может быть.

— Послушайте, господин Тротото, вы, кажется, хотите пугать меня смертью, и когда же? Во время войны, в действующей армии, где каждый день грозит смертельная опасность! Право, даже смешно!

— Ну, именно смешно: ведь я, моя радость, пошутил только, ведь я несерьезно говорил… Ну, конечно, все это — вздор. Надо справиться хорошенько: может быть, ваш друг Чигиринский еще при жизни вернул документы, и тогда все хорошо, и нам не о чем заботиться. До свидания! Большое спасибо за очень интересный разговор. До свидания!

Проворов проводил Тротото и, взяв тетрадь, пошел и бросил ее в костер, который разложили солдаты, чтобы греться. Документы, оставленные Чигиринским, он спрятал у себя на груди под камзолом.

«Что бы ни было, а ее я не забуду!» — решил он, глядя на сворачивающиеся в огне листы тетрадки.