ЧЕМ КОНЧИТСЯ

Это было седьмое мая — день, памятный для князя Никиты на всю жизнь.

Он встал в этот день, как обыкновенно, рано и отправился на постройку, к которой только что приступил после зимнего перерыва.

Новый дом строился в порядочном от старого расстоянии, на красивом месте, на самом берегу реки, у рощи, в которой предполагалось разбить парк и сад. Этот дом, большой, одноэтажный, на каменном фундаменте, был вчерне почти готов еще в прошлом году и оставлен на зиму с заколоченными отверстиями для окон. Крыша была уже готова; оставалось вставить рамы, настлать полы и сделать тесовую обшивку.

Никита Федорович, с отвесом и мерою в руках, ходил по хрустевшим под его ногами, черным от времени, прошлогодним щепкам и стружкам и распоряжался уроками плотникам на сегодняшний день. В другом конце Лаврентий считал только что привезенные дубовые доски.

— А где ж Филипка меньшой? — спросил Волконский, оглядываясь кругом и ища глазами Филипку, которого он знал за хорошего работника.

— Филипка-то? — переспросил стоявший рядом мужик, дожидавшийся урока, и потупился.

— Ну да, его кликнуть надо!

— Филипка-а! — протяжно, лениво закричал кто-то, и роща отозвалась эхом на этот крик.

Князь Никита кончил уроки, но Филипка не являлся.

— Филипку звали? — спросил Лаврентий, подходя к Никите Федоровичу. — Эх, нехорошо! Ведь убег, пожалуй! Много у нас народа уходит! — продолжал он, понизив голос, когда они отошли от мужиков. — Все эти дворовые сбивают с толка. Понавезли их теперь из Питербурха.

Никита Федорович опустился на сваленное на траве бревно.

— Ну, и Бог с ними! — проговорил он. — Пусть их бегут, если у нас не нравится. Что ж, если не хорошо у меня, пусть ищут, где лучше.

— А объявку бы подать следовало, — почтительно, будто рассуждая сам с собою и не смея давать барину советы, сказал Лаврентий.

Князь Никита сделал вид, что не слышит его слов. Он рассеянно смотрел пред собою и совершенно равнодушно переводил взоры с постройки, которая, видимо, ничуть не занимала его, на реку и на мужиков, застучавших уже топорами. Наконец он взглянул и на Лаврентия.

"Удивительно, как природа человека двойственна, — подумал он, — душа и тело… всюду душа и тело! Ведь вот Лаврентий многое понимает, а советует объявку подать. Удивительно… душа и тело".

— Да, так что ж ты говоришь? — спросил Волконский.

— Я говорю, что дворовые народ портят! — ответил Лаврентий, поняв, что слова его насчет объявки были совсем не к месту. — Вот онамеднись Добрянский, что из Питербурха с нами приехал, ушел совсем и Зайцева сбил с собою.

— Какой это Зайцев? — спросил князь Никита.

— Пропойца был! — коротко, как говорят про скончавшихся уже, сказал Лаврентий.

— А Добрянский?

Лаврентий, видимо, затруднился ответом и наконец коротко ответил:

— Из Питербурха.

Никита Федорович стал припоминать. Добрянский был тот самый человек, который тогда явился и приставал взять его к себе. Потом Никита Федорович видел его лицо в толпе, во время казни Девьера. Он же и принес его домой, когда ему там сделалось дурно.

Это воспоминание было болезненно неприятно. Князь Никита вздрогнул всем телом, точно вдруг пахнул на него сырой, холодный воздух. Образ Добрянского стоял пред его глазами, как живой.

— Ну, Бог с ними! — опять проговорил Никита Федорович и встал.

Странное дело — ему несколько раз приходилось замечать, что как только что воспоминание воскресало у него в голове, всегда за ним следовало какое-нибудь несчастье.

"Ну, что за вздор! — попробовал он успокоить себя. — Что может случиться?"

Но Никита Федорович чувствовал, что сердце его беспокойно, неудержимо забилось, и предчувствие недоброго, никогда не обманывавшее его до сих пор, сжало ему грудь. Он как-то невольно, почти бессознательно обернулся и к ужасу своему увидел, что не обманулся и теперь.

"Так и есть!" — мелькнуло у него.

По протоптанной к постройке тропинке бежал, семеня своими босыми ногами, мальчишка Акулька с испуганно выкатившимися глазами и бледный, как полотно.

Волконский зажмурился и поднял руки к лицу. Он понял, что несчастье близко, что оно уже тут, и, несмотря на всю его неожиданность, ему уже казалось, что он давно знает о неминуемости этого несчастья и давно ждет его.

Акулька подбежал к Лаврентию и, запыхавшись, напрасно силясь передохнуть, отрывисто заговорил:

— Дяденька… там на барский двор солдаты приехали, с набольшим, и говорят — всех забирать будут… Коли что — я в лесу схоронюсь, а нужно будет — свистните!

И, едва договорив, Акулька снова пустился бегом по направлению леса.

"Солдаты!" — мог расслышать только Никита Федорович и, не помня уже ничего, кинулся домой.

От постройки до дома было довольно далеко и, когда наконец он очутился в воротах, вся кровь прихлынула к его сердцу, и он едва не упал.

У крыльца стояла телега с солдатом, помещавшимся рядом с ямщиком. Сзади было двое верховых.

Народ с ужасом, и с любопытством толпился вокруг. Бабы голосили. По ту сторону телеги, на крыльце отворилась дверь, и на пороге показалась Аграфена Петровна.

Она была в своем утреннем белом шелковом капоте, который всегда очень нравился Никите Федоровичу, и придерживала его оборку на груди левою рукой; за другую вел ее офицер, отвернувшись и не глядя. Княгиня шла покорно, тихо опустив свое неподвижное, совсем помертвелое лицо, и только ее красивые, сухие глаза бегали из стороны в сторону.

Дверь на крыльце снова отворилась: испуганная Роза выбежала с большой шалью в руках и накинула ее на Аграфену Петровну.

Все это было один миг, одна секунда. Не успел Никита Федорович броситься к жене, как ее уже посадили в телегу. Офицер тоже вскочил туда, и ямщик, повернув затоптавших с места лошадей, закричал расступившейся толпе:

— Берегись!

Волконский в исступлении ужаса, не помня себя, бросился под лошадей и, кажется, схватил одну из них за морду, но чья-то сильная рука остановила его.

В это время откуда-то сбоку, из-за дома, бежал Миша, всхлипывая, и кричал что-то.

Аграфена Петровна вдруг замахала руками, но телега, не останавливаясь, повернула в ворота.

Никита Федорович сильно отдернул державшую его руку, и точно невидимой нитью привязанный к телеге, побежал за нею. Зачем он делал это и чем и кому мог помочь этим, он не сознавал, да и время ли было сознавать что-нибудь! Он бежал, не чувствуя, как большими, размашистыми шагами двигались его ноги, как развевались по ветру его волосы, и грудь тяжело дышала; но свое хриплое дыхание он слышал, не понимая однако, что это хрипит он сам. Точно рядом бежал другой человек, который хрипел так. Должно быть, рот его был открыт, потому что туда набивалась пыль. В руках что-то мешало. Это была палка. Он бросил палку. Голове было тяжело — он скинул шляпу. Телега то удалялась, то была ближе, но князь не мог догнать ее.

Аграфена Петровна металась там, несколько раз делая движение выскочить, но каждый раз офицер удерживал ее, и после этого лошади скакали шибче. Часто тоже сцепившиеся руки Аграфены Петровны подымались, точно она хотела сломать их. Никита Федорович видел, что она страдает, мучается, рвется больше его. Но обернулась она только раз: видимо, она долго собиралась с силами сделать это. Она чувствовала, что ои еще тут, позади, бежит; но посмотреть на него, несчастного, милого, она все не могла. И вот, наконец, она как-то всем корпусом перекинулась назад, и ее лицо мелькнуло пред ним. Потом вдруг ее руки бессильно опустились и голова повисла; и в этом было что-то уже знакомое, девьеровское, жалкое, детское. Она лишилась чувств или умерла.

"Умерла!" — как молотом, ударило Никиту Федоровича.

Он вдруг приостановился и только теперь заметил, как: скоро ехала удавлявшаяся пред его глазами телега.

— Что ж я? — проговорил он и закричал почему-то: — Пустите! — и снова хотел бежать, но ноги его были уже: тяжелы, как свинцовые, и помимо его воли отшатнули его в сторону.

Под ногами его была трава, он зацепился за кочку и упал.

Холодное, сырое прикосновение земли было приятно князю. Сознание будто прояснилось, но это было лишь для того, чтобы он мог еще осязательнее почувствовать свою муку.

"Увезли, «ее» увезли!.. Безбожники, жизнь мою увезли!.. Куда? Зачем?… Кому она мешала и кому она сделала что?" — терзался Никита Федорович.

Он лежал ничком, бился о землю головою, царапал руками землю и скрипел челюстями. Щеки его неудержимо прыгали, рот сводился в сторону, и все тело судорожно вздрагивало.

— А вот еще… а вот еще! — со злобою, сквозь скрипевшие зубы, с бешеным злорадством приговаривал князь Никита, и тело его дергалось новыми судорогами.

Слез не было у него. Рыдание, одно сухое рыдание остановилось в горле и не могло вырваться.

Так лежащим у дороги нашли его Лаврентий со слугами.

Его подняли, положили в коляску и повезли домой.

Навстречу им попался другой офицер, тоже с конвоем, разобравший переписку Аграфены Петровны и увозивший теперь ее письма. Князь Никита не узнал и не понял, что это был за человек.

Дома его отнесли прямо в его комнату, приведенную в беспорядок хозяйничавшим тут офицером.

Никита Федорович не потерял способности двигаться. Его посадили — он сел; ему дали воды — он выпил. Но только произвольно он как-то не мог или не хотел двинуть ни рукою, ни ногою. Он смотрел прямо пред собою неподвижными глазами, а когда ему нужно было поглядеть в сторону, он не переводил туда одних только глаз, но поворачивал всю голову, глаза же оставались по-прежнему неподвижны.

Лаврентий принес ему вместо его запыленного, загрязненного, истерзанного платья чистый шлафрок и туфли вместо испачанных башмаков.

"Нет, не надо, к чему т_е_п_е_р_ь это?" — хотел сказать князь Никита, потому что в_с_е уже теперь кончилось для него.

Но вместо того чтобы произнести эти слова, он издал лишь неясное мычание, воображая, однако, что все-таки сказал то, что хотел, и даже махнул рукою, хотя вместо всякого другого движения только щеки у него опять запрыгали и рот скривился.

Лаврентий, видя его беспокойство, поспешно отошел прочь со шлафроком и туфлями.

Волконский не знал, сколько времени прошло с тех пор, как его посадили так; время для него остановилось. Ему казалось, что он все еще бежит за телегою и видит блестящий на солнце шелк белой одежды Аграфены Петровны. Он раскрыл рот, чтобы ему легче было бежать.

Не отходивший от него Лаврентий подумал, что он хочет пить, и поднес ему опять воды. Впрочем, Никита Федорович действительно хотел пить и с удовольствием сделал несколько больших глотков. Это освежило его. Лаврентий догадался намочить ему голову.

Князь Никита встал, удивленно посмотрел на Лаврентия и вдруг, сделав несколько шагов, сел на пол, и ему стало легче.

Он увидел свою комнату и все предметы в ней снизу, под таким углом, под каким никогда не видал их, и эта разница производила своего рода впечатление, разбивала воспоминание. Комната казалась гораздо-гораздо выше, чем была в действительности, потолок не так давил, и воздуха словно стало больше.

Лаврентий, с испугом всплеснув руками, остановился и смотрел на своего "князиньку".

— А где Миша? — вдруг певучим голосом протянул князь Никита, и эта певучесть собственного голоса ему очень понравилась; ему захотелось еще раз услыхать ее.

"Что ж, если запою, если это так надо?" — подумал он и не то запел, не то снова протянул, как-то раздельно:

— Со-о свя-тыми упоко-ой…

Лаврентий закрыл лицо руками, зарыдал и выбежал из комнаты.

За дверями, прижавшись в угол, сидела Роза.

— Роза Карловна, подите туда, — сказал ей Лаврентий, показывая головой на дверь к князю Никите, — мочи моей, нет… не могу… не могу, сердце на куски расходится…

Роза отрицательно покачала головой.

— Если нужно, я тут, — ответила она, — я все сделает, я для того тут; а как же я пойдет туда, к господину князю?

Лаврентий махнул рукой на нее.

Миша с самого утра пропал в суматохе. Когда его хватились и стали искать, его нигде не было. Наконец его нашли у реки, где он сидел на берегу без шапки.

— Батюшка кличет вас, — сказал ему нашедший его и обрадованный этим человек.

— Ах, да! Батюшка! — вскрикнул вдруг Миша и побежал к отцу.

Никита Федорович все по-прежнему сидел на полу, скорчив ноги, обняв колена и опираясь на них подбородком, когда вошел к нему сын. Он долго молча смотрел на него, вполне понимая что это — его сын, его Миша, которого он любит, но никакого чувства к нему не находил теперь в себе.

— У вас шиворот-навыворот! — вдруг старательно произнес он, обращаясь к сыну и показывая на одну из пуговиц его камзольчика, которая действительно была перевернута.

Князь Никита отлично сознавал, что говорит почему-то сыну «вы», и что вообще его слова были странны и неуместны, и что он может удержаться, чтобы не сказать их, но как-то ему вот не хотелось удерживаться, и он сказал.

У Миши было то самое растерянное, виноватое выражение, с которым он приходил обыкновенно, когда не знал урока. После того, что случилось утром, ему уже не казалось ничего странным, и он не удивился, зачем отец так сидел пред ним на полу и зачем, обращаясь с ним на «вы», он говорил о какой-то пуговице. Он думал только о матери и о том, что теперь могло быть с нею.

— А что, маменька не вернется к нам? — спросил он.

Этот вопрос не раз уже приходил Никите Федоровичу в голову в течение этого дня. Он вдруг широко открыл глаза и схватился за голову.

Миша был прав: ведь она могла вернуться. Это было не невозможно. Но вот что можно было сделать еще: поехать в Москву и там добиться ее освобождения.

В голове его появилась тень прежней ясности, и он вдруг заторопился и задвигался.

Лаврентий не мог понять, чего он ищет. С этой минуты в голове Никиты Федоровича упорно засела одна только мысль — что Аграфенушка может вернуться. Он искал шляпу, чтобы идти навстречу жене. Он забыл, что шляпа была потеряна утром, и, не найдя ее, вышел на двор с непокрытою головою.

Он прошел к воротам довольно бодро и сел на прилаженную к ним скамеечку, с которой видна была далеко дорога.

Солнце уже низко спустилось на небе. От деревьев и строений легла длинная, косая тень. Вдали на дороге, скрывавшейся в лесу, куда, не отрываясь, смотрел Никита Федорович, синел уже полупрозрачный вечерний туман.

И вдруг в этой дымке тумана зашевелилось что-то. Никита Федорович протер глаза. Они не обманывали его — какой-то экипаж подвигался к усадьбе. Лошади уже ясно были видны.

— Видишь? — показал князь Никита Лаврентию.

— Да, — тихо произнес старик, не смея выразить свою радость, так как подумал:

"А вдруг это — княгиня?"

Волконский так и впился глазами в этот приближавшийся экипаж. Это была коляска. Вот она ближе, ближе. Ее бубенчики давно уже стали слышны, и наконец князь Никита увидел растерянное, но старавшееся зачем-то улыбаться, лицо Феденьки Талызина. Он один сидел в своей коляске.

Никита Федорович вскочил и, как сумасшедший, побежал назад домой, к себе в комнату.

Талызина встретил Лаврентий.

— Ну, что у вас тут? — спросил гость с таким видом, что он уже знает, что переполох тут был, и что он сейчас "все устроит".

— Горе, батюшка-барин, большое горе, — ответил Лаврентий, помогая Талызину выйти из коляски. — Приехали утром сегодня… — начал он.

— Знаю, знаю, и у меня были и все бумаги выбрали.

— Какое бумаги: тут не одни бумаги, — княгинюшку взяли и так, как была, увезли.

Талызин раскрыл рот, и все его обнадеживающее выражение пропало.

— Как, княгинюшку? — переспросил он. Лаврентий подробно рассказал все случившееся утром.

Талызин слушал, опустив в немом отчаянии голову и руки.

— Ну, а князь Никита? — спросил он, когда Лаврентий кончил.

— Да что он, мой батюшка! Словно дитя малое убивается, без ума совсем. Весь день у себя на полу сидел. Потом вот на дорогу вышел, да вас увидел и снова к себе убег. С лица за день так изменился, что не узнать… И не плачет! Хотя бы слезинку уронил…

Талызин пошел к Волконскому.

Никита Федорович сидел опять у себя на полу, но при входе гостя встал. Феденька не без робкой неловкости поздоровался с ним и оглядел его не как человека, а как какое-то словно иное, невиданное существо.

Князь Никита дейстительно сильно изменился. Глаза его были широко открыты, лицо чуть перекосило, скулы выдались, и лоб мертвенно побледнел.

— И он так с самого утра? — спросил Талызин у Лаврентия.

— Что с самого утра? — злобно сказал Волконский, сдвигая брови.

— Нет, ничего, — испуганно ответил Феденька, как будто удивляясь, что князь Никита не мог понять его слова.

— Я вот что думаю, — вдруг быстро заговорил Никита Федорович, глотая слова и не оканчивая их:- как хотите, а вы должны что-нибудь сделать нам. Так сидеть нельзя. Она может вернуться, и мы должны помочь вернуться. Вы как хотите, а я решил уже, что еду завтра в Москву.

Он говорил без придыхания и остановок, ровно, не понижая и не повышая голоса, как будто говорил все одну и ту же фразу.

Талызин помолчал.

— Слышишь? — обернулся он к Лаврентию шепотом, но не стесняясь, однако, присутствием Никиты Федоровича:- Хочет в Москву ехать. Нельзя пускать: может и себе, и другим бед наделать.

С этими словами Талызин повернулся к двери.

— Я посмотрю, кто не пустит меня! — громко крикнул ему вслед Волконский, ударив по столу кулаком.

Талызин остался на ночь.

Князю Никите принесли постель в его комнату. Он велел постлать ее на полу и лег, не раздеваясь. Лаврентий остался у него в комнате, но Никита Федорович прогнал его. Лаврентий сел за дверями.

"Им кажется, что я — сумасшедший, что я сошел с ума! — подумал Волконский, оставшись один, и улыбнулся этой мысли. — Господи! Да ведь сумасшедшие ничего не понимают, а я все могу сообразить, все вижу и чувствую, и мучаюсь".

Он поднял голову и, облокотившись на руку, лежа стал смотреть пред собою.

Ему вспомнилось широкое поле с убегавшею вдаль дорогою, но не такое, как было сегодня пред его глазами, и на дороге всадники, и она, его будущая жена, в красной накидке и зеленом платье, потом охота, скачка в лесу, старый замок и черный доктор с его предсказанием. И князь Никита вспомнил тоже, что всю свою жизнь учился побеждать в себе ч_е_л_о_в_е_ч_е_с_к_и_е страсти и страдания, что хотел быть выше их, и вот страшный искус был уже пред ним, и он не знал, как выдержит его. Легко ли сказать: что выносил он, и что еще ждет его!..

"А они думают, что я — сумасшедший!" — снова улыбнулся он.

Была уже средина ночи, а князь Никита все еще лежал с открытыми глазами, не смыкая их ни на минуту.

— Ну, пора! — проговорил он и поднялся.

Он тихонько приотворил дверь. Она скрипнула. Никита Федорович притаил дыхание, но все было тихо. Лаврентий спал на стуле за дверью. Волконский, сам не слыша своих движений, как тень, прошел мимо него. В средней комнате лежали шляпа и трость Талызина; князь взял их, открыл окно и вылез из него. Теперь он был на свободе.