«Кумпания», которую застал князь Иван в комнате «господского кабака» Митрича, состояла из нескольких молодых людей, собравшихся отпраздновать поступление в полк одного из своих товарищей, Володьки Ополчинина; они устраивали ему проводы.

В городе такой «кумпании» нигде не позволили бы оставаться всю ночь, и потому они выбрали «заведение» Митрича, как это часто делалось у них, забрали с собою вина и провизии, приехали к Митричу с вечера, пили, играли в карты, шумели на свободе, улеглись было спать в седьмом часу утра, но из спанья у них ничего не вышло, и они решили одеваться и приводить себя в порядок.

У кого-то в погребце нашлись мыло и бритва; поставили на столе, занятом еще остатками вчерашнего ужина, зеркало, и первым принялся за бритье Ополчинин, как наиболее предприимчивый из всех.

Шепелявый Левушка Торусский один готов был заснуть по-настоящему, но его разбудили, поставили на ноги и заставили тоже одеваться.

Ополчинин выбрился, вымылся, надел камзол и был уже совсем готов, как вдруг один из компании, тоже одетый и сидевший у окна, на котором поднял занавеску, проговорил: «Ишь несчастный!» – и показал в окно.

Там, видимо, боясь ступить на мостки, стоял с непокрытой головой прохожий-нищий, по-видимому бывший солдат, судя по облекавшим его отрепьям мундира и рваной штиблета на правой ноге. Левая была у него на деревяшке.

– Ага, не пустили! – улыбнулся Ополчинин.

– Кого, не пускали, куда? – забеспокоился Левушка, тоже подходя к окну.

– Да вот его, – показал Ополчинин, – нынче нищих не велено в Петербург пускать…

– С июня уже не пускают. Указ был, – подтвердил кто-то, – нынче строго…

Нищий действительно стоял с таким расстроенно-беспомощным видом, точно вовсе не знал, что же ему теперь делать! Он бессмысленно-тупо смотрел пред собою на дорогу, как бы не веря тому, неужели должен он будет опять назад мерить ее своею деревяшкой.

– В молду бы дать! – проговорил Левушка.

– Кому? ему? – улыбнулся Ополчинин.

– Я не пло него говолю. Я говолю, зачем его не пустили. Сто-с тепель он будет делать?

Шепелявое косноязычие Левушки показалось забавным. Все опять рассмеялись.

Нищий стоял не двигаясь, словно не живой человек. Только утренний ветерок слегка двигал прядями его седых, жидких волос.

– Вот сто – я ему поесть дам! – решил Левушка и, отрезав большой ломоть хлеба, взял кусок вареной говядины, положил на хлеб и хотел протянуть в окно.

– И совсем не так ты это делаешь, – остановил его Ополчинин, – разве так ему вкусно будет? – Он выдернул у Левушки хлеб с говядиной и, приговаривая: «Вот как надо, вот теперь вкусно будет», – зачерпнул ложечкой из стакана остатки тертого хрена со сметаной; размазал по говядине, потом самым серьезным образом захватил ложечкой же мыльной пены с бумажки, о которую вытирали бритву, и размазал по хрену эту пену, вместе с черневшими в ней сбритыми мелкими колкими волосками. – Вот как надо! – снова повторил он и, прежде чем успели остановить его, высунулся в окно и крикнул: – Эй, ты, дедушка, на вот тебе!..

Старик оглянулся, быстро-быстро заковылял к окну, принял, видимо, привычным движением подаяние, перекрестился и жадно откусил беззубым ртом большой кусок, очевидно будучи голоден. Он зажевал, попробовал проглотить и вдруг остановился, разинул рот; его глаза раскрылись, лицо налилось, покраснело, и старческий, сверх его сил, кашель, затряс все его тело. Нищий выронил кусок из рук, заплевал; от этого кашель усилился, старик затрясся еще больше и закачал головою.

Против ожидания Ополчинина, вышло вовсе не смешно; напротив, всем сделалось неловко, но никто не сказал ни слова. Притихли все, и точно время остановилось. Молчание показалось долгим, томительным, бесконечным.

– Этот подлый народ всегда притворяется, – проговорил наконец, словно оправдываясь, Ополчинин и так, не то для того, чтобы сделать что-нибудь, не то – чтобы придать себе куражу, налил из недопитой бутылки полный стакан хереса и выпил его залпом.

– О-ох… чтоб вас… о… о… чтоб вас! – силился сквозь кашель выговорить старик.

– Да долго это ты будешь так? – вдруг, неожиданно для всех, вспылил Ополчинин и ударил кулаком по подоконнику. – Молчи!..

Бессонная пьяная ночь, после которой он успел уже отрезветь к утру, теперь, после выпитого залпом стакана хереса, снова дала себя знать. Он опять опьянел сразу и от этого хереса, и от усилия крика, и удара кулака.

– Да дайте ему воды, – нашелся наконец кто-то, – дайте ему воды, пусть горло прополощет!

– Я ему дам, подлецу, воды! – сквозь зубы проговорил Ополчинин и с сжатыми кулаками и налившимися кровью, пьяными глазами, кинулся вон из комнаты. За ним выскочили остановить его. Однако он вылетел, как сумасшедший, из двери. – Молчи, молчать! – неистово заорал он. – Убью!

Но здесь сильные, здоровые руки остановили и встряхнули Ополчинина; его держали в упор, и незнакомое, чужое, строгое лицо было близко к его лицу. Не понимая, откуда взялся этот чужой человек, державший его, безобразник попробовал рвануться, но его не пустили. Князь Иван, успевший вовремя вскочить и остановить его, держал его крепко.

Несколько секунд между ними происходила молчаливая, упорная борьба. Ополчинин, кряхтя и тяжело дыша, напрасно силился вырваться. Наконец, когда проблеск сознания мелькнул в его лице, князь Иван выпустил его.

Ополчинин остановился, втянув голову в плечи и продолжая дышать тяжело, несколько раз оглянул своего оскорбителя, каким казался теперь ему князь Иван, и, с трудом переводя дыхание, заговорил:

– Милостивый государь мой, сударь, за такие поступки разводятся поединком! Вы имеете дело не с подлым народом, чтобы хватать так людей…

Он отступил на шаг и потянул из ножен свою шпажонку. Князь Иван улыбнулся, как улыбается человек, которого хотят поучить в том, что ему слишком хорошо известно. И тут на мостках, возле мазанкового здания, под качавшейся вывеской заезжего двора, они начали драться.

Князь Иван сразу увидел, что его противник фехтует гораздо хуже, чем он сам, и, не переставая улыбаться, стал легко играть оружием, свободно парируя неумелые выпады.

– Что вы, что вы!.. бросьте, бросьте!.. – заговорили кругом. – Граф едет, граф!..

Это слово «граф» произносилось с таким благоговейным смятением, что, видимо, вся молодежь забыла все, кроме него, и несколько рук уцепились за князя Ивана и Ополчинина и растащили их.

На дороге возле мостков стоял верховой и, громко разговаривая, показывал назад, где виднелась на быстром ходу приближавшаяся группа всадников и между ними запряженная шестеркой цугом карета.

– Нехорошо, граф едет! – повторил верховой, когда разняли дравшихся, и, оглянувшись, еще раз назад, поскакал дальше.

Тяжелая карета, окруженная несущимися вскачь рейтарами, быстро мелькнула мимо, простучав колесами, и, когда она проехала, князь Иван, оглянувшись, не нашел уже никого вокруг себя. И бешеный молодой человек, которого инстинктивно остановил он, и затем убедился в его плохом уменье драться на шпагах, и его товарищи, испугавшиеся так окруженной рейтарами кареты, в которой проехал какой-то «граф» – скрылись, должно быть, в дом.

Только один, шепелявый, стоял, опустившись на одно колено у конца мостков, и, оглядываясь на князя Ивана, звал его.

– Сьюсайте, плидите, плидите сюда, посколей!.. – говорил он, махая рукой князю Ивану.