На другой день после вечера у Творожниковых Левушка сидел с князем Иваном и рассказывал ему впечатления вчерашнего. Он и слышать не хотел, чтобы Косой съехал от него.
И действительно оказалось, что помещение найти в Петербурге было гораздо труднее, чем думал князь Иван. К тому же его камердинер Дрю на третий или четвертый день пришел отказываться, говоря, что он думал, что у князя есть свой «дворец» в Петербурге и что он, француз Дрю, будет вознагражден за «все усталости» дороги жизнью во дворце, а между тем никакого дворца нет и Дрю нашел себе место у французского посла, который сейчас же взял-де его к себе, а потом он пойдет в учителя к кому-нибудь из «бояр».
Левушка посоветовал «дать фланцузу в молду» и рассчитать его. Князь Иван рассчитал француза и остался пока у Левушки.
– Вы понимаете, сто я влюблен, совелшенно влюблен, – говорил ему Торусский, – она такая холосенькая, такая холосенькая, сто плосто ужас. И все говолят это, и Ополчинин. Он танцевал с нею менуэт…
Князь Иван сидел глубоко в кресле, положив ногу на ногу, и усмехался в усы.
– Да, я помню ее, она очень мила, – согласился он с Левушкой.
– Не мила, а плосто класавица, плосто класавица, и танцует как – загляденье!.. – Левушка выкинул ногою особенное па. – Я ей пеледал от вас поклон.
– От меня поклон? – удивился князь. – Зачем?
– Да уж очень она была холосенькая… Нельзя было не пеледать. Ну, как же, вы все-таки знакомы были и вдлуг без поклона. Я и пеледал…
– Да, разве что так!.. – опять усмехнулся князь Иван. – Но почему же именно ей, а не ее матери или сестре? Ведь у ней и сестра есть.
– А я их и не видел, совсем не видел… Сто мне было искать их? А ее я слазу увидел. Вы когда к ним поедете?
Левушка с такой уверенностью спросил это, точно не могло быть никакого сомнения, что князь Иван непременно должен был ехать к Соголевым.
– Что ж, я съезжу как-нибудь, – согласился князь Иван.
– Не «как-нибудь», а неплеменно на этих днях. Ведь вы все лавно ничего не делаете…
– Положим, что так, но все-таки без позволения неудобно. Вы спросите их, а потом я поеду.
– О, я, конечно, сплосу, конечно, сплосу, сегодня же поеду к ним и сплосу! Ну, а вам Петелбулг все не нлавится?
Князь Иван ответил, что Петербург ему и сразу не то, что не понравился, а просто произвел на него грустное впечатление, но вообще это, по-видимому, город, который может иметь будущность.
– Да ведь вы эти дни только внесность его видели, – заговорил опять Левушка, – а потому и судить о нем холосенько не можете. Погодите, я вас свезу кой-куда, познакомлю. Тут бывает весело, и можно влемя пловести холосо… Вот поедемте к Соголевым, к Тволожниковым, еще в нескольких домах я вас познакомлю. Лябчич наплимел. Она очень тоже мила… Потом велно встлетите знакомых васего отца и устлоитесь отлично!.. А эта Сонечка Соголева все-таки – плелесть… – закончил Левушка и повернулся на каблуках. – Вот сто: я сейчас поеду, мне нужно в голод, и заеду между плочим к Соголевым. Я им скажу, что завтла повезу вас к ним… А пока вот сто я поплосу вас: если без меня плиедет доктол, то плимите его и покажите этого больного сталика.
– Какого старика? – переспросил Косой.
– А того, котолого мы подоблали у заставы, нищего, когда с вами встлетились, хломого… ему, кажется, хуже, так я за доктолом послал.
Князь Иван от души улыбнулся Левушке. По тем временам послать за доктором для какого-то больного старика нищего, когда многие не делали этого даже и для бедных родственников, было признаком и проявлением такой доброты, которой нельзя было не сочувствовать.
Князь Иван успокоил Левушку, что сделает все, как надо, и Торусский, засвистев, пошел из комнаты.
Князь был рад остаться один. Он с самого своего приезда в Петербург не мог привести в порядок свои мысли и разобраться в новых впечатлениях, слишком большою массою вдруг охвативших его.
Причиною этому была, конечно, не новизна города, Петербург не мог произвести впечатление на князя Ивана, отлично помнившего Париж и другие города Западной Европы, через которые им приходилось проезжать с отцом. Петербург совершенно не нравился князю Ивану, и он только из деликатности не говорил этого Торусскому.
Но дело было вот в чем: там, в провинции, возле Москвы, дела шли не блистательно, но люди, от которых зависела судьба окружающих, были все-таки русские, и с ними можно было знать, чего держаться. Была система, ужасная, несправедливая, тяжелая для обывателей, но все-таки система, по которой так и знали, что будет иметь перевес богатый и сильный. Так там и жили, и говорили, что за богатым не тянись, а с сильным не борись.
Здесь же, в Петербурге, ничего даже разобрать нельзя было. Город построен лишь невступно сорок лет, а что ни шаг, что ни дом, то ужасная, самая неожиданная трагедия. Большинство каменных плит принадлежало не только сильным и богатым людям, но таким, которые в свое время могли бы всю Россию согнуть в бараний рог, и вдруг они же сами, эти люди, сгибаются и их или ведут на плаху, или отправляют в ссылку.
Князь Иван еще раз перебрал в своей памяти виденные им на улицах Петербурга палаты, и все почти владельцы их, казалось, для того лишь возвышались, чтобы пасть ниже прежнего. Почести, власть и могущество тут были как будто ступенями к эшафоту. И все-таки всем хотелось этих почестей, и все искали их, и русские и иностранцы.
Теперь власть была заполнена иноземцами. Они были полными хозяевами. И хоть чужой граф Линар, карету которого (он, наверно, на охоту ехал тогда) встретил князь Иван при своем въезде в Петербург, готовился распоряжаться Русью, как своим домом. Положим, Бирон распоряжался, но за Бироном все-таки стояла власть русской императрицы Анны, а теперь что?
И этот вопрос: «А теперь что?» – не давал покоя князю Ивану, и с самого дня приезда его в Петербург мерещился ему дом на Царицыном лугу, в Па-де-Кале, где, показали ему, жила великая княжна Елисавета Петровна. Неужели так-таки молчат все покорно и безропотно?
Но скоро, в тот же день, князю Ивану пришлось убедиться, что нет, не молчат, а напротив, делают дело, и дело это спорится.