До рассвета друзья решили не оставлять больного.
Варгин заявил, что он просидит возле него всю ночь. Елчанинов сказал, что сидеть не может, потому что все равно заснет, и лег на скамейку под окна. Кирш ничего не сказал, но, оказалось, один он всю ночь провел без сна у изголовья Трамвиля. Собравшийся бодрствовать Варгин быстро заклевал носом и захрапел, положив руки на стол и беспомощно опустив на них голову. Поляк-лакей расположился на полу. Кирш заставил его лечь и подкрепиться сном, чтобы потом он мог ухаживать за своим барином, когда они уедут и он останется при нем.
Положение Трамвиля было очень серьезно. Однако жизнь не оставляла его. В середине ночи дыхание как будто стало яснее, и маркиз несколько раз бредил, ясно произнося слова. К утру он снова едва дышал.
На рассвете Кирш разбудил товарищей и Станислава и, передав ему попечения о больном, сам заложил чухонскую лошадку в таратайку.
Сонный Елчанинов и едва проснувшийся Варгин, лениво потягиваясь, сели в экипаж. Но утренний свежий воздух быстро заставил их разгуляться.
– Странный этот маркиз, – сказал, когда они тронулись, Кирш, молчавший до сих пор все время.
– Чего страннее! – подтвердил Варгин. – Одно слово – француз.
– В том-то и странность, что он выдает себя за француза, ни слова не понимающего по-русски, – пояснил Кирш, – а между тем ночью в бреду он произнес несколько слов чисто русских и выговорил их совершенно правильно.
– Какие же это слова? – полюбопытствовал Варгин.
Кирш ему не ответил.
Въехав на заставу, они расстались. Варгин отправился в тарантайке домой, чтобы сдать лошадь чухонцу и затем везти порученные ему бумаги на яхту. Их он положил в нагрудный карман и поддерживал все время рукой, из боязни потерять.
Кирш с Елчаниновым пошли пешком до извозчиков. Идти им пришлось долго, почти до Ямской слободы, где они встретили наконец два «калибра», то есть дрожки того времени, на которые седоки помещались верхом.
Усевшись на такой, не отличавшийся особенными удобствами, экипаж, Кирш, простившись с Елчаниновым, затрясся по бревнам старомодной мостовой, на главных улицах уже замененной камнем, но сохранявшейся еще тогда в Петербурге на окраинах. Бревна, положенные рядами поперек улицы, ходили в иных местах под дрожками, как клавиши. Положение седока, сильно напоминало положение морского пассажира во время качки на корабле, но обыватели в силу привычки мирились с этим.
Кирш тоже покорно сносил посланную судьбой пытку, и только когда экипаж уж очень встряхивало, у него вырывалось отчаянное восклицание:
– О, чтоб тебя!
Однако извозчик со своим выпущенным на спину из-за ворота жестяным номером на ремешке не принимал этих слов на свой счет, делал вид, что погоняет лошадь, и дергал вожжами, как будто говоря кому-то:
– О, чтоб тебя!
Был ранний час утра, и улицы пустовали. Но мало-помалу стали попадаться на них чиновники, спешившие в присутственные места, и так же, как Кирш, покорно выносили пытку извозчичьей езды.
Еще недавно, при мудром управлении блаженной памяти императрицы Екатерины II, чиновники почти совсем не бывали на службе, руководясь пословицей, что «дело-де не волк, в лес не убежит»; но теперь, при новом государе, Павле Петровиче, они должны были ежедневно являться к своим местам в шесть часов утра. Порядки изменились. Кто хотел служить, должен был подчиняться им. Еще не отворялись лавки, еще кухарки не выходили со своими корзинками на базар, а уже сгорбленные, с перекосившимися от вечного писанья плечами фигуры чиновников мелькали на улицах...
Когда Кирш въехал на Невский проспект, пробуждение города стало заметнее.
Странный вид представляла тогда лучшая улица русской северной столицы: наряду с большими зданиями, не уступавшими своим великолепием дворцам, тянулись деревянные заборы и попадались одноэтажные деревянные домики с покосившимися мезонинами. Возвышалась постройка католической церкви, а Казанский собор представлял собой низенький четырехугольный корпус с неуклюжей колокольней по типу собора в Петропавловской крепости. Аничков и Полицейский мосты были подъемные, на цепях, с павильонами по углам.
Гостиный двор, похожий скорее на базар или рынок, был облеплен ларями мелких торговцев. Магазинов было мало. Попадались вывески аптек с нарисованными на них чашами, в которые, обвив их, опускают голову змеи. Помещенные над лавками надписи часто вовсе не соответствовали тому товару, который можно было найти в них. В помадной лавке продавалась свежая сельтерская и пирмонтская вода; в овощной линии, в лавке Ярославской мануфактуры, предлагали покупателям русские песни с нотами для фортепиано, «которые и на скрипке можно играть»...
Длинный и широкий Невский проспект был обсажен по обеим сторонам деревьями, правда, довольно тощими, которые росли без всякого за ними ухода. Грязь, пыль и нечистоты царили повсюду, и это неустройство ничуть не уменьшалось, хотя по всему проспекту тянулся ряд хорошо знакомых Киршу будок для блюстителей порядка. От этих будок, раскрашенных косыми полосами – черными и белыми, – немилосердно рябило в глазах.
Год тому назад, когда государь возвращался из Москвы после коронации, военный губернатор Петербурга Архаров императорским именем распорядился, чтобы к приезду Павла Петровича все заборы обывательских домов были выкрашены одинаково, под стать будкам, – косыми черными и белыми полосами. Распоряжение последовало внезапно, и на исполнение его было дано так мало времени, что в Петербурге вздорожала в один день чуть ли не вдвое черная и белая краска.
Архаров думал доставить этим удовольствие государю, но Павел Петрович, разумеется, рассердился на такую нелепость, и Архаров лишился места.
С ним вместе выгнали со службы полицмейстера Чулкова, за его безобразные распоряжения, в силу которых сено страшно вздорожало.
Варгин все это изобразил в карикатуре, ходившей потом по всему городу и вызывавшей неразрешимые догадки о том, кто ее автор. Он нарисовал Архарова, лежавшего в гробу, выкрашенном косыми черными полосами, как полицейские будки, по четырем углам изобразил уличные фонари, а в изголовьях гроба – Чулкова в полной парадной форме, плачущего и вытирающего глаза сеном. Эта карикатура почему-то вспомнилась Киршу, и он улыбнулся, подумав о ней.
Солнце уже взошло и светило яркими лучами. Воздух был чистым и теплым. После вчерашней грозы наступал хороший, ясный день.
Кирш слез и отпустил извозчика, не доезжая до Зимнего дворца, потому что не счел удобным подъезжать на калибре к императорской резиденции.
Большое здание дворца с колоннами и вычурными украшениями широко растянулось и показалось Киршу сегодня особенно объемистым. Он никогда не бывал внутри и положительно не знал, к какому подъезду ему направиться. Почему-то он решил, что с площади, где выдвигались широкие вестибюли, не следует идти, а лучше поискать со стороны набережной более скромного входа.
Он обогнул дворец. Перед ним открылась широкая Нева. Она была так красива, что Кирш всегда останавливался, чтобы полюбоваться ею.
У парапета набережной он заметил человека в партикулярном платье, который стоял и оглядывался по сторонам, как будто поджидая кого-то. Цвет его лица был более чем смуглый, почти темно-коричневый.
Кирш подошел к нему, вежливо приподнял шляпу и не без некоторой запинки спросил, стараясь сделать это как можно учтивее:
– Я имею честь говорить... то есть вижу перед собой, вероятно, одного из придворных арапов?
Он никогда не разговаривал с придворными арапами и решительно не знал, как следует вести себя с ними.
Арап внимательно глянул на него своими черными, как уголь, глазами и, точно прочтя его мысли, ответил:
– Да, я – придворный арап Мустафа.
– Вас-то мне и нужно! – вырвалось у Кирша.
Мустафа снова оглядел его.
– Если вам нужно меня, – ответил он, – то, значит, вы, должно быть, тот, которого я жду.
По всей видимости, Кирш разговаривал именно с тем лицом, к которому у него было поручение от маркиза де Трамвиля, но он все-таки не пожелал так сразу отдать ему письмо, не убедившись окончательно, что оно попадет по назначению.
Кирш помнил, что Трамвиль настаивал еще на пребывании сегодня в Петербурге государя.
– Если вы меня ждете, – сказал он арапу, – то, очевидно, знаете, с чем я пришел к вам.
– С письмом, – ответил Мустафа, добродушно улыбаясь и как будто одобряя этой улыбкой осторожность Кирша.
Тот поднял было руку к карману, где у него лежало письмо, но потом вдруг опустил ее и спросил:
– А государь сегодня провел ночь в Петербурге?
Арап ответил не сразу. Он выждал некоторое время, как бы раздумывая, и потом проговорил:
– А вам было сказано, что он должен провести ночь здесь?
– Да.
– В таком случае и я вам могу сообщить, что государь, действительно, в настоящее время находится здесь, во дворце, но приехал сюда вчера из Петергофа инкогнито. Об этом никто не должен знать.
Это было сказано так, что Кирша невольно взяло сомнение, правда ли это. С какой стати было приезжать императору в свою столицу инкогнито, когда он мог посетить Петербург совершенно открыто?
«Врешь ты, черномазый», – подумал он, поглядев на арапа.
Мустафа, словно поняв это, но нисколько не смутившись, вскинул плечами и сказал:
– Впрочем, пребывание здесь государя совсем не важно для вас. На письме должны стоять вместо адреса пять латинских литер: «J. Н. В. М. L.» Если у вас письмо с этими литерами и вам велено передать его придворному арапу Мустафе, чтобы он отнес его, куда следует, то не сомневайтесь дальше и давайте мне письмо, потому что я – Мустафа.
Арап оказался хорошо осведомленным. На письме, которое лежало в кармане Кирша, стояли вместо адреса названные Мустафой литеры: «J. Н. В. М. L.»
Это убедило Кирша. Он вынул письмо и отдал его.
– Мне нужен ответ, – заметил он при этом.
– Я вам принесу его, – кивнул головой Мустафа.
– Мне ждать вас здесь, на улице?
– Зачем на улице? Я проведу вас в более подходящее для ожидания место. Пожалуйте за мной!
«Как этот арап хорошо и правильно говорит по-русски!» – думал Кирш, входя за Мустафой в маленький подъезд, служивший входом на каменную витую лестницу с отлогими и спокойными ступенями.
Они поднялись на один пролет и вошли в просторную прихожую, оттуда повернули в длинный сводчатый коридор. Кроме старика-солдата, стоявшего у подъезда и являвшегося, вероятно, помощником швейцара, никто не попался им по дороге.
Мустафа отворил первую дверь в коридоре направо и ввел Кирша в небольшую комнату, по-видимому приемную, потому что в ней, кроме стола и стульев по стенам, никакой другой мебели не было.
Кирш думал, что арап оставит его здесь, а сам уйдет с письмо, но тот затворил дверь и приблизился к окну, поманив за собой Кирша.
– Судя по вам, – заговорил он, пригибаясь близко к Киршу, – вы петербургский житель?
– Да, я – петербургский. Но откуда вы это заключаете? – спросил Кирш.
– Вас зовут барон Кирш... Я вас знаю, – сказал арап.
Кирш невольно отступил, удивленный, каким образом этот Мустафа, которого он видел в первый раз в жизни, знает его фамилию.
– Вы меня не знаете, – продолжал Мустафа, – а я вас знаю, и знаю даже, какие книги вы читаете, вдруг бросив кутеж и запершись у себя в полном уединении.
Удивление Кирша росло. Если бы не он сам своими ушами слышал то, что ему говорили, он не поверил бы – до того оно казалось невероятным, почти сверхъестественным.
Мустафа не мог не видеть, какое впечатление производят его слова.
– Но дело не в этом, – заключил он, – мне нужно знать, каким образом это письмо попало к вам в руки и почему именно вы привезли его сюда?
Как ни был поражен Кирш, он все-таки помнил, что маркиз наказал ему ничего не упоминать о нем и не рассказывать, что с ним произошло. Он совладал с собой и ответил, судя по внешнему виду, очень спокойно:
– Вы знаете обо мне так много, что мне самому о себе говорить не приходится.
– Но я все-таки прошу вас сказать... – начал было снова арап.
Кирш не дал договорить ему. Он наклонился и, как научил Трамвиль на случай расспросов со стороны Мустафы, шепнул ему на ухо:
– Он жив в сыне!
Кирш не знал значения и тайного смысла этих слов, хотя по тем книгам, которые он читал, смутно догадывался.
На Мустафу они произвели немедленное и словно неотразимое действие. Он вдруг оборвал свою речь, смолк, поклонился и приложил руку ко лбу.
– Будьте добры, – тихо произнес он, став вдвое почтительнее, – повремените здесь, пока я вернусь. Лучше всего заприте дверь на ключ, чтобы не вошел кто-нибудь и не увидел вас здесь одного. Я постучу треугольным ударом.
Он поклонился еще раз и вышел из комнаты.