На другой же день после своего разговора со стариком Зонненфельдтом Елчанинов отправился бродить вокруг дома на Пеньках, желая проверить, все ли там было так, как рассказывал старик.

О странности совпадения, что отставной коллежский асессор был когда-то владельцем именно этого дома, Елчанинов не задумывался. Он посмотрел на дело просто, ему подвернулся благоприятный случай, и он пошел, не рассуждая.

Осмотр подтвердил вполне, что в стене у сада за домом, кроме калитки, было еще углубление, и в этом углублении – железная дверь. Ее ржавые петли оказались смазанными, а у скважины замка на железе виднелись свежие царапины.

«Эге, – сообразил Елчанинов, – отцы иезуиты, видно, пользуются этой дверью и знают о ее существовании! Ну что ж? Воспользуемся и мы ею».

Он попробовал, крепок ли замок.

Дверь запиралась очень плотно.

«Кирш, наверное, подумал бы, что я хочу сокрушить замок, – рассуждал мысленно Елчанинов, – и ошибся бы. Я тоже понимаю, что в данном случае сила только испортит дело!» Он вынул из кармана заготовленный кусок воска, размял его и сделал несколько слепков с замочной скважины.

Возиться долго у двери было опасно. Хотя закоулок и состоял почти из одних заборов и был совсем пустынный, но все-таки мог попасться какой-нибудь прохожий, да и из домашних, чего доброго, кто-нибудь мог выглянуть ненароком из калитки.

Сделав слепки, Елчанинов смело направился было к первому попавшемуся, как он решил сначала, слесарю, но по дороге догадался, что обращаться по восковым слепкам неосторожно, да и едва ли слесарь решится взять такую, явно подозрительную, работу. И он остановился в раздумье, как ему быть.

Ему стоило больших трудов и усилий мысли найти выход из встретившегося ему вдруг затруднения. В глубине души он уже склонялся к тому, чтобы разнести дверь силой. И вдруг словно внезапная вспышка осветила его мозг: он нашел выход, придумав пойти к тому же Зонненфельдту.

Отставной коллежский асессор был домовладельцем; у него, верно, есть знакомый слесарь, через него можно сделать заказ. Он, по-видимому, человек не особенно проницательный, и его можно будет обвести, рассказав какую-нибудь историю.

Елчанинов, не откладывая, отправился к Зонненфельдту и нашел его опять на скамеечке у дверей на дворе в неизменном халате, туфлях и колпаке.

Он рассказал ему, стараясь сделать это как можно развязнее и естественнее, что затеял любовную интригу с одной знатной дамой, которая пропускала его к себе через потайную дверку, так как познакомились и сошлись они случайно, и в дом к ней, как гость, он, Елчанинов, совершенно не был вхож из страха перед старым ревнивым мужем. У него был ключ от этой дверки, и вот он потерял его и не может теперь проникнуть за заветную дверь и дать об этом знать знатной даме тоже не может. Остается только одно: сделать новый ключ, для чего он снял с замка восковой слепок и убедительно просит почтенного Матвея Гавриловича, у которого, вероятно, как у домовладельца, есть знакомый слесарь, поручить тому сработать новый ключ по слепку.

Елчанинову казалось, что он придумал это очень хорошо и, главное, очень правдиво вел свой рассказ.

Должно быть, старик Зонненфельдт был в достаточной степени наивен и действительно непроницателен, потому что очень легко поверил в не совсем правдоподобную повесть и легко согласился исполнить желание Елчанинова.

У него был знакомый слесарь.

– Молодости подобает, – заметил он даже, – любовная интрига, ибо кому же и любить, как не молодому человеку?

Через несколько дней ключ был готов, и Елчанинов, едва дождавшийся этого, получил его от отставного коллежского асессора.

«Он не подозревает, как я его одурачил, – усмехнулся внутренне Елчанинов, – и как бы он удивился, если бы я сказал ему, что этот ключ – к той двери, о которой сам же он мне рассказал. Но я ему, разумеется, ничего не скажу». И, не сказав ничего Зонненфельдту, Елчанинов, как только спустился вечер (тогда начинало уже темнеть по ночам), отправился, довольный своей предприимчивостью, к дому на Пеньках.

Расчет у него был таков: он заберется в подземный ход, дождется ночи, а там поступит смотря по обстоятельствам, но во всяком случае, так или иначе, освободит злосчастного поляка.

Елчанинов шел и как бы внутренне извинялся перед Станиславом за то, что несколько лишних дней оставил его в погребе. Но в то же самое время он деловито рассуждал и успокаивал себя тем, что иначе поступить было нельзя и что зато сегодня он, наверное, освободит его.

На небо набегали тучи, заволакивая звезды и сгущая тьму. Елчанинов узнавал дорогу по редким тусклым уличным фонарям, а в закоулке ему пришлось пробираться чуть ли не ощупью.

Вот наконец и углубление в стене, и дверь.

Елчанинов в темноте нащупывает замок, всовывает ключ, тот бесшумно поворачивается в замке (пружины его, видимо, жирно смазаны), дверь отворяется без скрипа. Елчанинов осторожно пробует ногой за порогом, ступеньки! Он запирает за собой дверь, прячет ключ в карман и в полной темноте, как в могиле, начинает спускаться между двух каменных стен, считая ступеньки.

С левой стороны железная полоса в виде перил; воздух спертый; с каждым шагом он становится прохладнее, пахнет сыростью, землей, жабами.

После двадцать второй ступеньки под ногой чувствуется ровная каменная плита, проход становится шире, но все же можно, расставив руки, касаться обеих стен, и Елчанинов, ничего не видя, идет вперед, не отнимая от стен рук и осторожно передвигая ноги, чтобы не оступиться, если начнется новая лестница.

Ему вовсе не страшно одному в темноте, напротив, он ощущает какое-то словно подымающее чувство, ближе всего подходящее к любопытству: что будет дальше?

Проход вдруг круто завернул, под руку снова попалась железная полоса, а нога наткнулась на ступеньку.

Елчанинов стал подниматься, не зная, куда приведет его эта лестница.

Последняя заканчивалась в упор деревянной дверью, на которую непременно наткнулся бы Елчанинов, если бы не луч света, проникавший сквозь маленькое круглое отверстие в этой двери, как раз на высоте человеческого роста.

Елчанинов понял, что это лестница во внутренней стене дома, а потому удвоил осторожность и не шел, а почти полз так тихо, что казалось, попадись ему мышь по дороге, он и той не спугнул бы.

Теперь он знал весь путь по подземному ходу и мог узнать сейчас же, куда приводил этот ход.

Он осторожно приник к двери и приложил глаза к отверстию в ней: судя по той части комнаты, которую он увидел, это была столовая; посредине стоял стол, возле него сидел католический патер, а напротив – какой-то господин во фраке, очень модно, щегольски одетый. Он говорил что-то.

Елчанинов приложил ухо вместо глаза к отверстию и тогда ясно услышал каждое слово.

– Она постоянно тычет мне в глаза, что я ее управляющий! – говорил щегольски одетый господин. – Вообще это такой нрав, что очень трудно держать ее в должном решпекте! Она своенравная и самовластная натура.

– Как всякая хорошенькая женщина! – возразил патер спокойным и рассудительным тоном.

– О, она не только хорошенькая, но и красивая! – подхватил управляющий.

– А это нам только и нужно!

– Да, но все-таки я просил бы вас, отец, повлиять на нее. Уж я и так слежу за ней, не спуская глаз, не отхожу от нее, и все-таки вчера, во время бала, она улучила-таки минуту и скрылась в атласный альков, за драпировкой, в каюте!

– Не одна?

– Ну да! В этом дело.

Патер жиденько захихикал.

– Ну, что же из этого? Ей нужно дать некоторый простор для действия сообразно инструкциям; ведь и альков на яхте устроен не для того, чтобы она была там в единственном числе!

– Я отлично понимаю это и не желаю возражать против инструкций, но ведь они не могут относиться к какому-то проходимцу-художнику, потерявшему от нее голову и почти обезумевшему от восторга перед ней.

– Как к художнику? Разве она была с ним?

– С ним!

– Быть этого не может!

– А между тем это так.

– Вы сами видели?

– Я нашел его шляпу в алькове.

– Что же особенного в этом художнике?

– Ничего, просто каприз женщины, польщенной тем, что он потерял от нее голову до самозабвения, как я говорю вам!

– Это тот самый художник, который привез к ней по поручению маркиза документы?

– Да! Большая была неосторожность посылать чужих, незнакомых людей.

– Маркиза нельзя винить в этом случае: он действовал так, как следовало. Ведь он мог умереть в этом несчастном трактире, и тогда все бумаги попали бы в руки здешних властей. Весьма понятно, что выбора у него не было, и он рискнул лучше доверить пакеты людям, на первый взгляд показавшимися ему достойными.

– Да, а теперь возись с этими верными людьми!

– Ну, один из них уже покончил свои счеты во славу Божию!

– Да, кстати! Как бы не нажить хлопот с этим делом!

– Все было обставлено самым лучшим образом, и не только тело, но и все концы канули в воду. На берегу матрос нашел его платье, оно было представлено в полицию, представлено его приятелям, те признали, что это подлинная одежда, и теперь решено и подписано, что он утонул во время купания.

– Ну, и Бог с ним.

– Amon.

– Так вот я и говорю, что художник...

– А чем он опасен еще, кроме того, что она соблаговолила к нему?

– Вот чем: он знает, что она жена Станислава.

– И верит этому?

– Едва ли; но если он расскажет ей о своем разговоре со Станиславом, то она-то будет осведомлена, что ее муж был в лакеях у маркиза и приехал сюда в Петербург.

– Но каким образом Станислав мог догадаться, что английская леди похожа на его жену?

– Вся беда, что он оказался художником: он так поразился красотой леди, что, вернувшись в трактир, при Станиславе нарисовал на доске стола ее профиль.

– Как же вы узнали это?

– Доску с нарисованным на ней профилем со стола положили в карету для устройства постели маркизу, чтобы привезти его сюда. А здесь Станислав сохранил эту доску, как святыню; я увидел ее у него, сразу узнал профиль и спросил, откуда он взялся. И надо же было случиться такому обстоятельству, чтобы, как нарочно, попал к маркизу в услужение именно муж этой женщины! Удивительно странный случай!

– Брат Иозеф! Случаи кажутся странными лишь для тех, кто не умеет управлять ими! С нами не бывает странных случаев! Маркизу было предписано отыскать Станислава, а тому было подсказано, чтобы он поступил к нему в услужение, якобы для того, чтобы пробраться в Петербург, где теперь его жена. Он нам нужен здесь!

– Зачем же?

– А хотя бы для того, чтобы держать ее в руках, когда это понадобится. Имея Станислава в своем распоряжении, мы всегда можем припугнуть ее тем, что у нас есть несомненное доказательство, кто она такая. Вот отчего я и велел оставить его здесь запертым в подвале и не допустил, чтобы он разделил участь другого, с которым подглядывал за нами.

– Но вы согласитесь, что этот художник достоин разделить участь бывшего своего приятеля?

– А разве просто его нельзя не пускать к ней?

– Трудно. Она твердо стоит на своем. Я вам говорю, что у нее невозможно строптивый характер; побеседуйте сами с ней!

– Она сегодня здесь?

– Должна уже приехать! Вероятно, здесь.

– Позовите ее ко мне!

Весь этот разговор Елчанинов слушал ни жив, ни мертв. Он опять заглянул в отверстие и видел, как в комнату вошла красивая рыжая женщина. Прежний собеседник патера ввел ее и сам удалился.

Этюд Варгина был очень хорошо сделан, и потому Елчанинову было нетрудно узнать в вошедшей красавице леди Гариссон.

Она села напротив патера свободно и, видимо, не чувствуя никакого стеснения, заговорила первая весело и бойко, словно сама знала, что ей надо делать и как поступать.

– Вас можно поздравить, мой отец, – заговорила она по-французски, – вы торжествуете, как всегда и везде. Я еще раз преклоняюсь перед вашей ловкостью и уменьем и от души поздравляю вас!

Она говорила так быстро, что Елчанинов едва успевал распознавать французские слова, которые он понимал не без труда, догадываясь только о значении некоторых из них.

«Мой отец» рыжая женщина произнесла особенно, как-то певуче и звучно, и вообще ее голос был тверд, но вместе с тем мягок и вкрадчив.

– Погодите! Не надо так много слов сразу! – довольно строго остановил ее патер. – О каком торжестве вы говорите и с чем вы поздравляете меня?

– Как же! Я слышала о вас чудеса, именно чудеса, потому что иначе, как чудом, нельзя объяснить это. При дворе только и говорят теперь о вас: вы исцелили императрицу от зубной боли и сумели понравиться императору, приготовив ему шоколад[1].

– Ах, вы говорите об этом! – усмехнулся патер. – Действительно, мне посчастливилось быть полезным ее императорскому величеству и помочь ей лучше, чем это могли сделать ее медики! А государь, еще со своего заграничного путешествия, помнил о шоколаде, приготовленном по способу, известному нашим братьям. Но не в этом дело!

– Как не в этом дело? – перебила леди Гариссон, не давая ему говорить. – Это огромный шаг, и, раз вы только получили возможность войти во дворец, вы утвердитесь там, я в этом уверена!

– Все это прекрасно...

– Еще бы, еще бы, мой отец! Все, что вы делаете, прекрасно, и я, повторяю, удивляюсь вам и преклоняюсь перед вами! Должна вам признаться, что, направляясь сюда, я плохо верила в возможность осуществления задуманного плана; мне казалось, что огромные расходы, которые были сделаны на мою обстановку, на эту роскошную яхту, не оправдаются; но теперь я должна признать, что вижу в вас такого руководителя, который может достичь всего, чего он желает. Я прямо свидетельствую, что без вас я бы втрое длиннейший срок не успела поставить себя в петербургском обществе, несмотря на все данные мне к тому средства, так, как это сделано теперь. Вы человек исключительный!

– Но речь идет не обо мне, а о вас! Ни ваших похвал, ни вашего мнения я не требую; затраты касаются вовсе не вас, а тех, кто их делает и кто дает на них деньги. От вас требуется лишь точное исполнение приказаний и действий в том духе, как это вам предписано.

– Так разве я не действую? Все, что я могла сделать до сих пор, я сделала; я, кажется, сумела поставить свой престиж. Пока вы только этого от меня и требовали. Если нужно что-нибудь еще – говорите!

– О том, что нужно, вы знаете отлично, и говорить вам об этом нечего! А я хочу вам сказать о том, что не нужно делать!

– Я не понимаю, на что вы намекаете, мой отец?

– Намекать тут нечего. Я прямо заявляю вам, что вы ведете себя...

– Не так, как следует, или что-нибудь в этом роде? – подсказала леди Гариссон, нисколько не смутившись. – Мой отец, хитрить с вами напрасно, вы слишком хорошо знаете человеческое сердце; и, прямо скажу, я догадываюсь, что вы хотите упрекнуть меня за молодого художника.

– Вот это хорошо! – опять усмехнулся патер. – По крайней мере, вы не отнекиваетесь!

– Зачем? Повторяю, всякая хитрость напрасна с вами.

– Хорошо!

– То есть вы хотите сказать, мой отец, что вовсе нехорошо то, что я делаю? Но вы сами преподавали мне наставление, что я не должна разбирать, что хорошо, что дурно!

– Да, относительно лиц, по чьей воле вы должны действовать. Но никто вам не приказывал... – начал Грубер.

– Обращать внимание на бедного художника, мой отец? Но не забывайте, что я женщина! У меня может же быть своя личная жизнь.

– Нет. Этого не должно быть. Наше первое правило говорит: perinde ac cadaver. Ни личной воли, ни личной жизни мы не допускаем.

– Так положено для братьев вашего ордена, мой отец, но я не вступала в него и состою только скромной слугой, готовой пожертвовать собой для благой цели. Вы могли бы упрекать меня, если бы я совершила какой-нибудь поступок, способный повредить этой цели... мало того, если бы с моей стороны была выказана хотя бы малейшая небрежность в ущерб делу. Но этого нет: я, не хвастая, могу сказать, что другой женщины, лучше меня, вы не найдете на мое место; я готова делать и делаю все, что мне приказано, а остальное – мое, и я считаю себя вправе поступать, как мне захочется, если это не вредит ни нашей цели, ни нашему делу. А чем может повредить какой-то бедный художник, которого никто не знает? Он никому не опасен!

– Довольно; теперь я знаю, опасен он или нет, и буду действовать сообразно этому. Вы его больше не увидите!

– Может быть, я и не буду жалеть об этом! – хладнокровно произнесла леди Гариссон.

– Тем лучше! – сказал патер.

– А может быть, я и увижу его еще!

Патер выждал немного и ответил ей:

– Нет!