Каравай-Батынский почувствовал себя немного легче после разговора с секретарем. Он это называл «высказаться», то есть вылить в словах свою злобу.

К обеду он вышел веселее и, покушав, пришел окончательно в доброе расположение духа.

Он решил, что после обеда отправится к своей новой актрисе Маше, к которой не заходил с самого того достопамятного дня, когда Гурлов запустил в него канделяброй.

Несмотря на свой толстый живот, оттопыренные губы, обрюзгшие щеки, наконец, даже несмотря на свои годы, князь воображал себя еще красавцем, способным победить, если захочет, любую женщину. Он всегда был волен и слегка дерзок в обращении с женщинами, но знал секрет меры этой дерзости, которую позволял себе лишь настолько, насколько могло это нравиться им. Поэтому он имел успех в молодости, хотя никогда особенной красотой не отличался, но был лишь, что называется, молодец. С годами эта молодцеватость, конечно, исчезла. Князь опустился, постарел, ожирел, благодаря распущенной, роскошной жизни, состарился раньше времени, но все еще воображал себя прежним победителем.

Пред тем как идти к Маше, он постарался приодеться. Ему было немножко странно делать это для своей крепостной (крепостных он считал своими рабами), но вместе с тем это веселило его. Он знал, что Маша находится в полной его власти, да ему-то хотелось, чтобы бедная почувствовала к нему сердечную склонность. Такова пришла ему фантазия, и он, не знавший до сих пор предела своим прихотям, сейчас же вообразил себе, что так и случится, как он желает.

Одеваясь, князь вспомнил про кафтан, который был вчера во время представления на Труворове, и тотчас же послал своего камергера к Никите Игнатьевичу с просьбою уступить ему этот кафтан за какую угодно цену — все равно, он заранее согласен-де заплатить, какие хотят, деньги.

Кафтан Труворова был оценен князем, как знатоком в хороших вещах, но покупал он его, разумеется, не для того, чтобы носить: он, Каравай-Батынский, не носил платья с чужого плеча. Он велел купить кафтан у Труворова, просто чтобы тот не щеголял пред ним в такой хорошей одежде. Ему было важно лишить этой одежды Никиту Игнатьевича, а вовсе не приобрести ее для себя.

Для того чтобы идти к Маше, он надел белый шелковый камзол с бриллиантовыми пуговицами и кафтан простой, тоже шелковый, алого цвета.

Он подтянулся и оправился, облил пахучею водою себе лицо и руки и, блестя перстнями, пошел по коридору в комнату, где под строгим надзором содержалась, в полном довольстве, однако, Маша.

— Ну, здравствуй! — сказал он ей, входя. — Ты вчера порадовала меня. Хорошо, очень хорошо!..

Маша сидела у окна, в то время как вошел князь. На дворе уже спустились густые сумерки. Огня в комнате зажжено не было. Маша поднялась навстречу князю и остановилась.

— Свету! Дайте свету! — приказал князь, возвысив голос. — Потемки для злых людей любы, а мы ничего не хотим предпринимать недоброго.

Горничная внесла две зажженные свечи.

— Ну, ставь на стол и убирайся! — сказал ей князь. Горничная исчезла.

Гурий Львович сел у стола в кресло и, облокотившись на спинку, заговорил, смотря на Машу:

— Чувствуешь ли ты, Марья, что ты — моя крепостная?

Маша потупилась и ничего не ответила.

— Отвечай! — приказал князь.

— Должна чувствовать! — чуть слышно произнесла она.

— Ну, хорошо! Положим, должна… Ну, а видишь, я пришел к тебе и желаю разговаривать попросту… Поди сюда!..

Маша шевельнулась, но не двинулась с места.

— Или не ходи, — спохватился князь, вспомнив, что хотел быть ласковым, — как хочешь, а только сядь… Сядь, говорят тебе, вот сюда, на софу…

Маша прошла мимо него и присела на софу, подалее от князя.

— Ну, вот так, — одобрил он. — Теперь поговорим. Слушай, Марья: если ты захочешь — будешь первая после меня в Вязниках: бери любой экипаж себе, да не один экипаж — сколько хочешь; сколько хочешь, слуг у тебя будет, наряды такие я тебе прямо из Парижа выпишу, что уму помраченье, — настоящие княгини в столице завидовать тебе будут… словом, всякая прихоть твоя исполняться будет. Что захочешь, то делать будешь. Гостям велю руку тебе целовать, слугам прикажу госпожою тебя звать… Словом, будешь ты у меня как сыр в масле кататься. И все это от тебя самой зависит!..

Гурий Львович старался придать своему голосу и ласковость, и добродушие и щурился на Машу, как согретый кот на лежанке.

Девушка осталась безучастной. Речь князя не тронула ее.

— Ну, что же ты молчишь, не ответишь мне? — произнес немного погодя Гурий Львович.

— Я знаю, — тихо проговорила она, — что вы, если захотите, можете как угодно поступать со мной: морить меня и голодом, и холодом, на скотный двор сослать…

— Ну, вот какая злопамятная! — перебил ее князь. — Ну, что ж, что тебя несколько дней плохо кормили? Зато потом-то разве не вознаградили тебя? Ведь лучшие кушанья подавали…

— И лучшие кушанья можете вы мне давать, все это в вашей воле, — сказала Маша, — но одно только — с душой моей ничего не сделать вам. Она свободна; душа-то моя Божья, а не ваша, и никак вам ничего не поделать с нею, то есть решительно вот ничего!..

— Ты говоришь, у тебя Божья душа, и никому ты душой не предана? — спросил князь.

— Это уж мое дело, князь!..

— Твое дело! Видно, я угадал верно, есть зазноба. Все вы, девки, так вот зря готовы на шею повеситься, а не то чтобы выгоду свою соблюсти. Ну, вот тебе мое последнее слово: я с тобою милостив и желаю эту милость испытать до конца! Ты подумай, обсуди хорошенько, я тебе три дня даю на размышление, из них один, завтра, ты будешь опять сидеть на хлебе и воде, послезавтра тебе дадут опять всякие яства, а в третий день — опять на хлеб и воду. Вот ты и выбери, что лучше, и послушай моего совета: то, что я предлагаю тебе, право, для тебя хорошо будет. Другая, не рассуждая, согласилась бы, ну, а ты подумай, рассуди!..

И с этими словами князь вышел из комнаты.