С первых же дней своего существования новая конституционная Франция очутилась на краю финансового банкротства. Для погашения четырехмиллиардного государственного долга, оставленного в наследство старым режимом, не имелось никаких средств, и даже проценты по нему нельзя было уплачивать за счет обычных налоговых поступлений. Проект внутреннего займа провалился, — крупные парижские капиталисты отказались на него подписаться. Чрезвычайный налог в размере одной четверти годового дохода дал слишком скромные суммы. Добровольные пожертвования, к которым ораторы Национального собрания призывали французский народ, дали еще меньше. Для предотвращения краха приходилось изыскивать чрезвычайные источники.
Таким источником оказались церковные имущества, стоимость которых по приблизительным исчислениям составляла около 4 миллиардов ливров, т. е. почти равнялась общей сумме государственной задолженности. 2 ноября 1789 года по предложению Талейрана все церковные имущества были объявлены национальной собственностью, в марте 1790 года было постановлено приступить к их продаже, а с конца 1790 года государство начало фактическую их ликвидацию. Выполнение этой задачи было возложено на муниципалитеты, которые должны были покупать у казны национализированные земли и движимость, а затем перепродавать их частным лицам. Муниципалитетам рекомендовалось продавать землю возможно более мелкими участками, дабы как можно шире распылить ее среди крестьянского населения.
Этот принцип остался благим пожеланием. Началась бешеная земельная спекуляция, в которой принимали участие решительно все, располагавшие свободными средствами. Крупные и мелкие буржуа, чиновники, городские ремесленники, зажиточные крестьяне ринулись к земельным фондам, стараясь захватить наиболее лакомые куски. Покупали землю и бедняки, составлявшие для этого особые ассоциации, но их доля была конечно невелика по сравнению с покупками буржуазии и состоятельных крестьянских верхов. Значительная часть национализированных имуществ оказалась в руках крупных спекулянтов, которые разбивали свои владения на небольшие участки и сбывали мелким покупателям. Эта спекулятивная эпидемия захватила и Сен-Симона.
Земельная спекуляция не противоречила его политическим взглядам, — наоборот, она логически вытекала из них. Как мы уже говорили, Сен-Симон был «санкюлотом» не в экономическом, а в политическом смысле этого слова и, ненавидя «привилегии рождения», отнюдь не возражал против личной наживы. Да и с общегосударственной точки зрения ликвидация национализированных имуществ была благодетельной мерой. С одной стороны, распыление церковных земель среди мелких земледельцев должно было способствовать повышению благосостояния крестьянского населения; с другой стороны, реформа эта имела и огромное политическое значение, ибо покупатели церковных имуществ, — а их было очень много, — были непосредственно заинтересованы в сохранении своих новых владений, а следовательно и в упрочении нового строя. Покупать у государства церковные земли значило содействовать успеху революции. Так расценивало распродажу земель общественное мнение, так расценивал ее и Сен-Симон. Земельная спекуляция представлялась ему не только способом наживы, но и общественной заслугой.
Не оставляя своей политической деятельности в пероннской коммуне, Сен-Симон в начале 1791 года с жаром хватается за эту новую затею. Собственные его средства для этого недостаточны, и он начинает добывать деньги со стороны. Он то и дело ездит в Париж, ведет переговоры с денежными тузами, старается привлечь Лавуазье (знаменитого химика и в то же время миллионера), но терпит неудачу. Наконец, ему удается заинтересовать в своих планах барона Редерна, прусского посланника, с которым он познакомился еще в Мадриде, и он приступает к делу.
Трудно представить себе более несхожих компаньонов, чем эти два человека. Сен-Симон — мечтатель, грезящий грандиозными планами, барон Редерн — прожженный делец, не заботящийся ни о чем, кроме личного обогащения. Для Сен-Симона богатство — только средство, для Редерна — самоцель. Сен-Симон убежден, что, наживая себе состояние, он спасает французскую свободу, Редерну так же мало дела до французской свободы, как до прошлогоднего снега. Сен-Симон щепетильно честен, Редерн бесцеремонен и подл. Но Редерн — дипломат и так ловко умеет носить маску порядочного человека, что Сен-Симон принимает ее за подлинное лицо. Даже после того, как Редерн при окончательном расчете ограбил его, Сен-Симон продолжал апеллировать к его благородству и напоминал о дружбе и высоких идеалах молодости.
В 1791 году эта дружба еще в самом начале, и дележ прибылей не успел омрачить ее. Редерн, еле сдерживая улыбку, терпеливо слушает туманные тирады своего компаньона насчет будущих преобразований и великих общечеловеческих задач и усваивает из них только одно: на этом деле можно нажить сто на сто, а может быть и больше. А Сен-Симон повторяет: «кто хочет цели, тот хочет и средств» и развертывает планы широких и смелых операций. Планы хороши, практичны и несомненно должны иметь успех. «Какой великий аферист пропадает в этом мечтателе», — вероятно думает про себя немецкий дипломат, заранее предвидя, какую пользу принесет ему это двуликое существо: «аферист» будет стричь покупателей, а «мечтателя» обстрижет сам барон Редерн.
Редерн дает акции, приносящие 25 тысяч ливров дохода (правда, они несколько обесценены, но Сен Симону все же удается получить под залог их свыше 600 тысяч ливров), затем 150 тысяч наличными; Сен-Симон вкладывает все свое состояние — 40 тысяч ливров, и операции начинаются. В течение 1791 года он покупает земель на 800 тысяч ливров. Особенно широко развертывает он свою деятельность в 1792 и 1793 гг., после того как были конфискованы земли эмигрантов, имущества сосланных, казненных и т. д. В 1796 году земель приобретено на 4 млн. ливров, и ежегодный доход с них исчисляется в 150 тысяч ливров. Владения эти (не только земли, но и дома) сосредоточиваются главным образом в Северном департаменте, в департаментах Соммы и Па де Кале, в Париже и его окрестностях.
Успех огромный, по всей вероятности намного превзошедший ожидания компаньонов. Объясняется он тем, что Сен-Симон чрезвычайно умело использовал и особенности революционного законодательства, и общую экономическую обстановку момента. Согласно принятому закону, при покупке национализированных земель можно было вносить только часть стоимости приобретенных участков (от 30 до 12 процентов, — в зависимости от категории данного имущества), остальную же сумму выплачивать частями в течение двенадцати лет. Сен-Симон обычно продавал часть приобретенных земель, чтобы получить деньги для новых покупок, и таким путем добывал оборотные средства, намного превышавшие первоначальный капитал. Другой способ, практиковавшийся не менее часто, заключался в игре на понижение курса ассигнатов. Ассигнаты, выпущенные правительством в начале революции, представляли собою государственные долговые обязательства, обеспечивавшиеся государственным земельным фондом, и в 1790—91 гг. и начале 1792 года курс их понижался сравнительно очень немного. Но по мере осложнения внутреннего и внешнего положения Франции началось быстрое обесценение их, чему немало способствовали так называемые «черные банды» (компании валютных спекулянтов), скупавшие ассигнаты за 50–40 процентов их стоимости. Сен-Симон, продав свои участки за наличные деньги, при посредстве «черных банд» нередко обменивал их на ассигнаты, а этими последними расплачивался за новые покупки. Так как государство принимало ассигнаты по номинальному, а не по спекулятивному курсу, то каждая такая сделка приносила ему немалые барыши. Только благодаря таким приемам ему и удалось в течении пяти лет увеличить затраченный капитал почти в шесть раз.
Даже с точки зрения буржуазных политиков подобные приемы были более чем сомнительны. Многие ораторы Учредительного собрания шли дальше: они называли их преступными и провели ряд законодательных мер, направленных против «черных банд» и игры на понижение. Тревожило ли это революционную совесть Сен-Симона, — неизвестно. Вернее всего, что нет. Ведь «кто хочет цели, тот должен хотеть и средств». Да и кроме того, разве его операции не приносили пользу обществу? Разве он не содействовал успеху государственных продаж? Разве он не распылял крупных владений между мелкими земледельцами? И разве в округе Камбрэ и других местах он не продавал многим крестьянам землю по себестоимости? Эти доводы обезоруживали сомнения, если они вообще у него были, не говоря уже о том, что Америка приучила его к упрощенному взгляду на коммерческие дела.
Пока Сен-Симон ездит по провинциям и посещает аукционы, общее положение страны становится все тревожнее и тревожнее. С востока границам Франции грозят войска европейской коалиции. Страна с каждым месяцем левеет, Учредительное собрание сменяется Конвентом, и 21 сентября 1792 года Франция провозглашается республикой. Париж неузнаваем. Сословия, состояния, утонченность, грубость, культура, безграмотность, буржуа, аристократы, санкюлоты, — все перемешалось в этом кипящем котле. Нет «вчера» и нет «завтра», есть «сегодня», — одних оно зовет к предельному усилию, к последнему героизму, других — к последней оргии, к последнему наслаждению.
Вот как Шатобриан описывает жизнь столицы в этот период:
«Во всех уголках Парижа происходят литературные собрания, собрания политических обществ и спектакли; будущие знаменитости блуждают в толпе, никому неизвестные, подобно душам на берегу Леты, приготовляющимся насладиться светом… Люди то и дело переходят из клуба фейянов в клуб якобинцев, с балов и из игорных домов к группам, собирающимся в Пале-Рояле, от трибун Национального собрания к трибунам на открытом воздухе. По улицам то и дело проходят народные депутации, пикеты кавалерии, патрули инфантерии. Вслед за человеком во фраке, с напудренной головой, со шляпой подмышкой, в шелковых чулках — шествовал человек с обстриженными и ненапудренными волосами, в английском фраке и американском галстуке. В театрах актеры сообщали со сцены новости и партер пел патриотические куплеты. Толпу привлекали злободневные пьесы. Стоило только появиться на сцене аббату, как публика кричала ему: «дурак!» — и аббат отвечал: «господа, да здравствует нация!» Поглядев, как вешают Фавра, бежали слушать Мандини и его жену в оперу Буфф.
Аллеи бульвара Тампль и Итальянского бульвара, аллеи Тюльерийского сада были наводнены кокетливыми женщинами. По перекресткам, где кишели сан-кюлоты, проезжало множество карет, и можно было наблюдать, как мадам де Бюффон восседает в фаэтоне герцога Орлеанского, дежурящем у дверей какого-нибудь клуба.
Изящество и вкус аристократического общества можно было найти в отеле Ларошфуко, на вечерах мадам Пуа, д'Экен, де Водрейль, в нескольких салонах высшей магистратуры, еще открытых. У г-на Неккера, у графа Монморанси можно было наблюдать всех новых знаменитостей Франции и все виды свободы нравов. Сапожник, одетый в форму офицера национальной гвардии, снимал с вас мерку; монах, который еще в пятницу волочил по грязи свою белую или черную рясу, в воскресенье носил круглую шляпу и буржуазный костюм; выбритый капуцин читал журналы, в толпе обезумевших женщин появлялась какая-нибудь важная монахиня: это была тетка или сестра какой-либо из них, выгнанная из своего монастыря. Толпа посещала эти монастыри, ныне открытые для всех, подобно путешественнику, который, блуждая по Гренаде, осматривает покинутые залы Альгамбры.
…Если люди не видели друг друга 24 часа, нельзя было быть уверенным в новой встрече. Одни шли по революционным путям, другие замышляли гражданскую, войну, третьи уезжали в Огио, строя планы новых замков, которые они воздвигнут среди дикарей, четвертые присоединялись к принцам. Все это делалось весело, причем часто люди не имели в кармане ни одного су; роялисты утверждали, что в один прекрасный день все это кончится арестом собрания, а патриоты, столь же легкомысленные в своих надеждах, провозглашали наступление царства мира, счастья и свободы…»
Надо заметить, что несмотря на все это Шатобриан-монархист признает этот период ярким и увлекательным.
Это описание относится к 1791 году. В 1793 году жизнь столицы стала еще оживленнее, но оживление это стало зловещим, трагическим. Казнят короля (21 января 1793 года), но смерть Людовика не устраняет внешних опасностей и не смягчает внутренних осложнений. Партийная борьба обостряется с каждым днем. Республиканцы раскалываются на умеренных и радикалов (жирондистов и монтаньяров), у монтаньяров образуется левое крыло, возглавляемое Маратом, а народ парижских предместий — рабочие, мелкие ремесленники — идет еще дальше и жадно ловит лозунги экономического уравнения, которые немного спустя Гракх Бабеф разовьет в стройную революционно-социалистическую систему. Монархическая Вандея, контрреволюционный Прованс объяты восстанием. Тулон сдался англичанам. Предательство, заговоры грозят задушить республику, и настороженное ухо «патриотов» всюду слышит шёпот измены. Муниципалитеты составляют списки «подозрительных», революционные трибуналы работают день и ночь, и часто не только за неосторожное слово, но и за малодушное молчание люди платятся головой.
А Сен-Симон попрежнему покупает и продает, продает и покупает. Пока гильотина рубит головы, он мечтает об огромных промышленных предприятиях, о научных обществах, совершенствующих материальный быт и общественное устройство. Речи монтаньяров и жирондистов, — думает он, — это только отвлеченные идеи, которые не выведут человечество на новую дорогу, если под ними не будет материального базиса. Только с помощью индустрии можно преобразовать страну. И эта заветная цель как будто уже недалека, — еще несколько миллионов, и можно будет бросить спекуляции и приступить к настоящему творчеству, к «великому делу». Поглощенный этими мыслями, он не замечает, как обстоятельства сплетают вокруг нег сеть, мало-помалу запутывающую его в своих петлях.
Эта сеть — слухи, сплетни, догадки, подсказанные напуганным воображением. «Странный человек, — говорят про него пероннские санкюлоты, — он спекулирует национальными имуществами, ворочает большими капиталами, — куда же денет их этот бывший граф?» «Странный человек, — вторят парижские якобинцы, — как будто революционер, — но почему же он якшается с прусским бароном?» «Да и семья неблагонадежная, — поддакивают агенты комитета общественной безопасности: — два брата эмигрировали за границу, туда же бежал и кузен, маркиз Сен-Симон, член Учредительного собрания, под начальством которого наш патриот сражался в Америке. Странно, очень странно! Подозрительна и его сестра, Аделаида, которая, — как уверяет гражданин Дюбуа, — «сторонится от людей».
9 декабря Аделаиду, урожденную графиню де Сен-Симон, арестовывают, а еще через несколько дней из Перонна поступает донос и на самого Клода Анри. В это время Сен-Симон проживает в Париже, на улице Закона (бывшая Ришелье). Друзья предупреждают его об опасности, и он решает бежать.
Наступает 19 декабря. Сен-Симон собрался к отъезду. Оседланная лошадь уже дожидается на улице. Одевшись, он спускается по лестнице и в дверях подъезда встречает двух людей, которые обращаются к нему с вопросом:
— Скажите, где тут живет гражданин Симон?
— Во втором этаже, — спокойно отвечает беглец и, пока агенты подымаются по лестнице, вскакивает на лошадь и уезжает.
Узнав, что «подозрительный» уехал, агенты арестовали домохозяина, гражданина Леже, обвиняя его в содействии побегу. Сен-Симон узнает об этом. Он не может допустить, чтобы из за него погиб невинный человек. В тот же день он является в революционный трибунал и отдает себя в руки правосудия.
Сначала его сажают в тюрьму Сент Пелажи. Он протестует, пишет объяснительные записки, излагает свои воззрения, рассказывает о своей революционной деятельности. Напрасные усилия. Точных обвинений против него нет (по крайней мере в документах их не сохранилось), на гильотину его отправить как будто не за что, но он вышел из подозрительной семьи, дружит с подозрительным иностранцем… Лучше попридержать. Так проходит четыре с половиной месяца. 5 мая 1794 года его переводят в Люксембургскую тюрьму. Это плохой знак, — Люксембургскую тюрьму называют «преддверием смерти», и кто попал туда, почти никогда не возвращается в мир живых.
В переполненной тюрьме душно, нет воздуха, маленькие оконца, проделанные на самом верху, почти не пропускают дневного света. Грязные соломенные матрасы, никогда не меняющиеся, издают тошнотворный запах. Из ведер с нечистотами, поставленных посредине камеры, текут зловонные, едкие испарения. На койках много больных, — их почти не переводят в больницу. Мертвых не убирают по нескольку дней. Кружится голова. Ухо чутко прислушивается к стонам и хрипам, к лязгу окованной железом двери, через которую люди уходят из жизни. То и дело чудится, что там, в коридоре, уже произнесли фамилию «Симон». А тут еще жестокие приступы лихорадки, которой узник заболел вскоре после перевода его в новую тюрьму.
Среди этих тяжких физических и моральных страданий одна только мысль ободряет Сен-Симона: не может быть, чтобы он погиб, не выполнив своего великого дела. Все его прошлое и особенно великий предок тому порукой. И в разгоряченном мозгу из глубин памяти выплывает образ императора Карла, разгоняя мрак и тоску.
«В самую жестокую пору революции, — рассказывал впоследствии Сен-Симон, — когда я сидел в Люксембургской тюрьме, ночью мне явился Карл Великий и сказал мне: «С тех пор, как существует мир, никакой семье не выпадало на долю чести родить и первоклассного героя, и первоклассного философа. Честь эта выпала моему дому. Сын мой, твои успехи в философии сравняются с теми, которые достались мне, как воину и политику». С этими словами он исчез».
27 июля 1794 года (9 термидора по революционному летоисчислению) казнили Робеспьера. Кончился террор, начинается царство «термидорианцев», подготовлявших под эгидой Директории похороны революции. Тюрьмы опустели, — даже явных контрреволюционеров выпустили на свободу. А Сен-Симона все держат и держат, о нем забыли. Наконец, 9 октября 1794 года — почти через четыре месяца после термидорианского переворота — двери тюрьмы распахиваются перед Сен-Симоном, и он снова возвращается к своим спекуляциям и своим мечтам.
Опять покупка и продажа, продажа и покупка… В промежутках между аукционами Сен-Симон приступает к новым коммерческим начинаниям. В коммуне Бюсси он основывает прядильно-ткацкую полотняную мануфактуру и одновременно с этим создает план выпуска в продажу карт нового, «республиканского» образца. «Никакой республиканец, — пишет он в напечатанном проспекте, — не может пользоваться выражениями, которые постоянно напоминают о деспотизме и неравенстве, а человек с хорошим вкусом не может не возмущаться глупыми фигурами игральных карт и их бессмысленными названиями. Эти соображения навели гражданина Сен-Симона на мысль изготовить новые карты, соответствующие французской республике. Нет более королей, дам, валетов — их заменят гении, свобода, равенство. Их будет увенчивать закон (туз) и т. д.» Таким образом и здесь Сен-Симон стремится сочетать личную наживу с общественными интересами, — он хочет использовать карты как способ республиканской пропаганды. Надо заметить, что это происходит в 1795 году, когда революция уже на ущербе и бывшие аристократы сотоварищи Сен-Симона по классу, не стесняются сбрасывать республиканско-демократическую личину.
В 1796 году земли и недвижимость, приобретенные Сен-Симоном, оцениваются в 4 млн. ливров и приносят около 150 тысяч ливров дохода. Он надеется получить на свою долю половину этого имущества и живет на широкую ногу. Он собирает в своем салоне ученых и политических деятелей и надеется в скором времени приступить к осуществлению своих индустриальных планов. Это — самая благополучная полоса его жизни которой, однако, не суждено долго длиться Но в 1797 году возвращается во Францию барон Ридерн, благоразумно удалившийся оттуда в эпоху террора, и благополучию Сен-Симона сразу наступает конец.