ВСТРЕЧА

Спотыкаясь, я поднялся по трапу на палубу и наткнулся на Андрея Филипповича. Я постарался взять себя в руки. Он моих слез не заметил.

— Скучаешь? — спросил он. — Пойди, погуляй, пока не стемнело. Не опоздай к ужину… Пропускать во всякое время, — приказал он матросу у трапа.

О недавнем дожде напоминали лишь капельки на голых ветвях да глубокие лужи. Над болотом клубился туман. Намокшие ивы купали ветви в реке. Каркали, отряхиваясь, вороны.

Небо стало розовым, в мелких лиловых облачках. Дома в деревне стояли высоко над землей, на столбах. Переплывая в ялике речку, пели матросы. «Прощай, любимый город…» — затягивал тенор. «Уходим завтра в море…» — вторил ему баритон.

На краю деревни несколько мужчин убирали сети.

Я спросил:

— Скажите, пожалуйста, где дом Ираклия Гамбашидзе?

— А зачем тебе, бичико,[2] Ираклий?

Я сказал, что мне нужно видеть тетю Кэто, у которой живет Антонина, внучка художника.

— Иди в третий дом по улице, — ответили мне.

Большая собака с обрезанными ушами вышла из ворот, обнюхала мои брюки и повиляла обрубком хвоста.

Я уже собирался было крикнуть: «Тетя Кэто!», как у калитки появилась русоволосая девочка в синей юбке и серой вязаной кофточке. Я сразу узнал ее.

— Антонина!

Она остановилась и сморщила лоб.

— Не помнишь? Мы смотрели с тобой «Кота в сапогах»! В Ленинграде!

— Да, помню, на Моховой, в ТЮЗе! Но откуда ты взялся?

— Я вчера приехал. Ты знаешь, я в Тбилиси видел твоего деда. И он просил передать, что скучает и пришлет за тобой Тамару.

— Тамару? Ты был под горой Давида?

— Да, Мы с мамой были у Шалвы Христофоровича. Какой он замечательный художник! Как жаль, что он больше не может рисовать.

— Да, он стал плохо видеть.

— Нам врач оказал — он ослеп.

— Ты что-то путаешь!

— Он получил…

— Что?

— Нет, ничего.

Я вовремя спохватился. Чуть было не оказал: «Он получил извещение».

Рыбаки что-то нам закричали. Кажется, подзывали к себе.

— Пойдем куда-нибудь, — сказал я. Не до них было мне…

Мы свернули на кладбище. Юркая змейка выползла из-под белой плиты. Я отпрыгнул.

— Это уж, ты не бойся, — успокоила Антонина.

Болотная птица низко пролетела над нами, чуть не задев меня крыльями.

— Так он ослеп? — спросила вдруг девочка. — Нет, он не мог ослепнуть!

Я пробормотал, сжав кулаки:

— Когда я вырасту, я фашистам за все отомщу!

— За что?

— За все!

Она подняла заплаканное лицо:

— Тебя Никитой зовут?

— Да. Ты запомнила? Никита Рындин…

— Рындин? Дядя Георгий ведь тоже Рындин!

— Это мой папа.

— Папа твой?

— Да.

— Значит, твой папа — дядя Георгий? — переспросила она. Положив руки мне на плечи и уткнувшись мне в грудь головой, она отчаянно заплакала. «Знает», — понял я.

Не помню, сколько мы так простояли под мокрою ивою. Когда я опомнился, то с удивлением заметил, что кругом все затихло. Матросы больше не пели. Замолкли на кладбище птицы. Ветер стих. Ветви не шевелились, и камыши перестали шуршать. Где-то далеко, в облаках, захрипело: «Ух-ух!»

— Слышишь? — спросила шепотом Антонина, словно боясь, что ее могут услышать там, в небе. — Слышу!

Уж я-то хорошо знал этот мерзкий хрип «юнкерсов»!

Мы стояли среди могил и крестов. Ну, сейчас им покажут зенитки! Зенитки молчали. Почему? В Ленинграде, лишь только приближались к городу «юнкерсы», все начинало греметь и в небе клубились разрывы.

— Вот так же они прилетали к нам в Ленинград, — шепнула мне Антонина.

— Да, каждый день!

Из-за дерева с оглушительным ревом вылетел огромный самолет.

— Ложись!

Я столкнул Антонину в канаву и сам лег прямо в воду. Что же зенитки молчат? Ведь он сбросит бомбы… Самолет медленно полз над нами. Он скрылся за кладбищем. За ним прополз второй, третий… пятый… десятый… Они гудели, ревели и, наконец, пропали вдали.

Тогда я понял: фашисты не знают, что здесь скрываются катера… И они полетели в другое место. Потому-то и не стреляли наши!

Словно в ответ вдали загремело. Один за другим слышались глухие удары, и при каждом ударе в небе будто вспыхивал лист бумаги. Бомбили город. В городе была мама! Мало пережила она в Ленинграде! Наконец, все затихло. Вымокшие и грязные, мы вылезли из канавы. В небе, подобно фейерверку, сверкали разрывы зениток.

— Ты приехал один? — спросила Антонина.

— Нет, с мамой.

— А где твоя мама?

— Там, — показал я туда, где бомбили.

— Ой, как там страшно, должно быть! — воскликнула Антонина. — У тебя есть мама… — сказала она. — А вот я свою мамочку никогда не увижу… Я ждала, ждала ее в Ленинграде на Шамшевой, и вдруг пришел старый седой командир. «Девочка, — сказал он, — тебе нельзя больше здесь одной оставаться. Пойдем со мной, я отправлю тебя к отцу, к деду». Я пошла с ним…

Она замолчала. Наверное, перед ее глазами встал холодный, пустой Ленинград, и разбитые дома, и улицы в снежных сугробах, тот путь, по которому Антонина шла с уводившим ее с Шамшевой улицы старым командиром.

— Летчик укутал меня в меховую шубу, и мы полетели. Мама, мамочка! Если бы ты была тут, со мной!

— А ты где живешь? — спросила она погодя.

— На корабле, — ответил я с гордостью. — Видала, стоит в кустах?

— Где жил папа мой… и твой… дядя Георгий?

— Да. И я стрелять обучусь и управлять катером. Как Фрол…

— Как кто?

— Один мальчик. Он на катере рулевым. Он спас и катер и командира. И я пойду в море и буду стрелять по фашистам.

— Как я хотела бы быть не девочкой, мальчиком! — воскликнула Антонина.

— Зачем?

— Я бы тоже пошла на войну!