БУДНИ

По утрам Протасов поднимался раньше всех. Он безжалостно сдергивал с любителей сладких снов одеяла, торопил умываться и чиститься и не допускал к завтраку неряху, пока тот не примет «боевого флотского вида». Старшина учил нас не всасывать с шумом и хлюпаньем суп, есть котлеты не ложкой, а вилкой и не облизывать соус с ножа. Фрол подсмотрел те книги, которые по вечерам читал старшина. Это были «Педагогика» и «Педагогическая поэма». Протасов никогда раньше воспитателем не был. Но когда ему приказали стать воспитателем, он не сказал: «Не умею», а принялся упорно учиться.

После завтрака начинались уроки.

Сразу выяснилось, кто учится лучше, кто хуже, кто трудолюбив, кто лентяй и лодырь. Приглядевшись к товарищам, я заметил, что Забегалов хотя и многое позабыл у себя на эсминце, но старается наверстать упущенное, на уроках не шелохнется, по вечерам, вместо того чтобы играть во дворе в бабки, сидит над тетрадкой — готовит уроки. Девяткину все дается легко, он все быстро запоминает, и учителя начали его отличать как лучшего ученика. Бедный Вова, когда его вызывают к доске, начинает от волнения заикаться. Но как ему хочется не отстать от товарищей! И как он бывает счастлив, когда вечерами старшина Протасов помогает ему готовить уроки! Часто он не понимает самой простейшей задачи. Протасов терпеливо ему разъясняет. Вова с усердием выводит цифры в тетрадке.

Поприкашвили учился в грузинской школе. И хотя он по-русски говорит хорошо, ему приходится трудно. Когда он стоит у глобуса, так и кажется, что он сначала думает по-грузински, а потом переводит на русский. Но он решил не плестись в хвосте. Он по пять раз переписывает письменную работу и едва успевает сдать ее к концу урока. У всех просит русские книжки и часто спрашивает, правильно ли он произносит русские слова.

Однажды вечером, когда я, успев у кого-то списать от строчки до строчки заданное на завтра, увидел, как мучается Поприкашвили, и предложил ему тоже списать, Илико вдруг вскочил, нахмурился так, что его густые брови сошлись на переносице, и вспылил:

— Кого я обманывать буду? Учителя обманывать буду? Не учителя — себя обману. Пятерку завтра получу — хорошо, да? А потом — что? Опять списывать? Вызовут Поприкашвили к доске — отвечай, пожалуйста, на доске пиши. Ай-ай-ай, что же ты так плохо пишешь? Как же в тетрадке ты на пятерку писал? Вот нехорошо как, Поприкашвили… Уходи! — прогнал он меня. — Мне таких пятерок не надо!

Обидевшись на неблагодарного Илико, я отправился во двор играть в бабки, а Поприкашвили сел за стол в пятый или в шестой раз переписывать свою работу.

Авдеенко, если бы захотел, мог бы давно догнать и Юру, и Забегалова. Но он никогда не готовил уроков и, когда его вызывали, смотрел в потолок, что-то мямлил, а потом говорил: «Я, знаете, этого не выучил». Когда ему ставили двойку, он утверждал, что к нему придираются. Особенно не ладил он с учительницей русского языка. А по вечерам, вместо того чтобы готовить уроки, он сидел на подоконнике и смотрел на улицу или писал письма.

Труднее всех приходилось Фролу. Он все забыл, чему когда-то учился, все вылетело из головы, и, конечно, выпустить очередь из автомата или даже привести подбитый катер в базу для Фрола было гораздо легче, чем написать диктант хотя бы на тройку. Показать же на карте реки и города было для него настоящим мучением. Но что поделаешь, если Фрол отказывался от всякой помощи! Не раз подходил к нему Протасов, не раз я ему предлагал помочь, не раз Юра спрашивал: «Живцов, может быть, сядем вместе готовить уроки?» Фрол только отмалчивался и, забравшись на заднюю парту, сидел над книжкой, ничего в ней не понимая. Конечно, это было глупо. В Ленинграде к моему отцу, офицеру, приходили такие же, как и он, офицеры-товарищи, и они занимались вместе и помогали друг другу. И не считалось зазорным, что капитан-лейтенанту и командиру катера поможет подчиненный ему младший лейтенант. Фрол не хотел понять этого и продолжал хватать двойки и тройки. Четверки и пятерки у него были только по военно-морскому делу.

Это был наш любимый предмет. Благодаря капитану второго ранга Горичу любой из нас мог без запинки рассказать о Чесменском или Синопском сражении и Севастопольской обороне. Мы знали русских флотоводцев — Сенявина, Ушакова и Лазарева, Нахимова и Макарова — и могли описать все их подвиги. Наш преподаватель мог быть нами доволен.

Но однажды Горич, нахмурясь, сказал:

— И все же я от вас не в восторге.

Класс замер от удивления.

— Вы готовитесь стать моряками большого советского флота. Вы любите мой предмет, но этого — мало. Моряк должен быть грамотным и образованным человеком. Он должен знать в совершенстве, по меньшей мере, два языка. А вы пишете и по-русски с ошибками. Разве может стать морским офицером юноша, не владеющий родным языком? Мне говорили, что Каир вы ищете в Южной Америке. Моряк, плохо знающий географию, — не моряк. Разве вас не увлекает эта романтическая наука? Кто, как не русские моряки, положил на карту все северные берега Европы и Азии? Кто исследовал север Сибири? Разве не имена моряков носят море Лаптевых, мыс Челюскина? Кому, как не вам, будущим флотоводцам, отлично знать географию?.. А моряк без математики? Нуль! Без математики вы не сможете быть на корабле хорошим артиллеристом, механиком, штурманом… Я вами недоволен. Младший класс учится лучше вас. Я надеюсь, что в дальнейшем я буду иметь дело не с неучами, а с образованными людьми. Настоящий моряк должен учиться всю жизнь, чтобы не отстать, не плестись в хвосте, суметь выйти с честью из любого трудного положения.

Я знаю великолепный пример, подтверждающий мои слова. Но не буду забегать вперед. Я расскажу вам об одном юнге, который родился здесь, в нашем городе, где мы учимся. Это было еще до революции. Отец его был машинистом. Иван — мальчика звали Иваном — учился неплохо. Но умер отец, и мальчику пришлось уйти из школы. Он сказал матери: «Я пойду в правление железной дороги. Попрошусь учеником машиниста на паровоз». — «Пойди, попробуй, — согласилась мать. — Может, ради отца примут». Но на паровоз мальчугана не взяли. Его сделали рассыльным, и он так уставал за день, что едва добирался до постели. Сын с матерью не могли прокормиться в городе. Они уехали в деревню, на родину матери. Иван нанялся пасти лошадей. Но он никогда раньше не имел дела с лошадьми и напоил холодной водой вспотевшую кобылу. Хозяин прогнал его. Тогда он стал писарем. Почерк у него был красивый, и бумаги он составлял ловко.

Однажды он прочел объявление в газете: «В Кронштадте открывается школа юнг». «Поеду!» — решил он… Продолжать?

— Продолжайте, продолжайте! — закричали со всех сторон.

— Продолжаю, — улыбнулся капитан второго ранга. — Приехал он в Петербург, разыскал Кронштадтскую пристань. На борту парохода толпилось множество ребятишек. В Кронштадте их встретил бравый унтер. Он привел их в казарму, где собралось две тысячи ребят. А мест в школе было всего лишь пятьсот. «Принимать будут только очень здоровых», сказал один из бывалых. Все ощупывали друг друга.

«Ой, и тощий же ты!» — говорили про одного.

«В чем душа держится!» — про другого.

«Грудь, как у цыпленка!»

«А ноги, ноги — гляди, сломаются!» «Нет, браток, не бывать тебе юнгой!» «А ну-ка, поглядите меня!» — предложил Иван, скидывая рубашку.

Десятки рук сразу протянулись к нему. Щупали его мускулы. Кто-то тщательно ощупывал грудь. Заглядывали в рот, почему-то залезали холодными пальцами в уши. Здоровенный парень предложил:

«А ну поборемся, кто кого?»

Иван крепко уперся в пол, изловчился и уложил верзилу на обе лопатки.

«Годишься! Примут!» — сказал тот, вставая с пола.

Ивана приняли. Он был здоров и выдержал все испытания. В школе юнг он стал отличным учеником и начал зачитываться книгами о флоте. Береговое обучение было закончено, и юнги пошли на практику на крейсер «Богатырь».

Старый боцман научил Ивана вязать койку. Артиллерийский унтер-офицер ознакомил его со сложным механизмом пушки. Через несколько месяцев юнга почувствовал себя заправским артиллеристом.

Жизнь на корабле приучила юнг с ловкостью взбираться по трапам, влезать на мачты. Если на корабле играли боевую тревогу, юнга в несколько секунд оказывался возле своей пушки. Все были расписаны по специальностям, и когда «Богатырь» вышел в поход, юнги-кочегары подбрасывали уголь в топки, рулевые стояли у штурвала и под руководством старших вели корабль, сигнальщики передавали сигналы.

Герою нашему повезло: он побывал в Средиземном море и в Атлантическом океане. Он стал цепким, как кошка. Руки у него покрылись мозолями. Лицо обветрилось, кожа с носа и со щек слезла, зато он гордо разгуливал по улицам чужих городов в матросской форме и в бескозырке. Окончив школу, он был списан в учебный отряд и, пройдя обучение, стал артиллерийским унтер-офицером…

— А мы тоже пойдем когда-нибудь в дальнее плавание? — спросил Поприкашвили.

— Обязательно пойдем.

Фрол рассердился:

— Не мешай, не мешай! Продолжайте, товарищ капитан второго ранга.

— Продолжаю. В революцию артиллеристы избрали своего унтер-офицера председателем батарейного комитета. Когда белогвардейцы окружили Царицын, его послали на Волгу.

Побывав в штабе флотилии, артиллерист вышел на берег. У причалов стояли пассажирские пароходы, буксиры, нефтеналивные шхуны. Военных кораблей не было. Он спросил у моряка, крест-накрест перетянутого пулеметными лентами, где найти корабль, на который его назначили.

«А вот он», — показал моряк.

«По ведь это буксир!»

«А ты что, настоящий корабль захотел? Мы с тобой не на Балтике».

Иван горько вздохнул. Что он, артиллерист, привыкший к морским орудиям, будет делать на буксире, на котором стояли две сухопутные пушки?..

Но буксир, прикрыв стальными листами свои борта, выступил в поход… И сухопутные пушки в опытных руках моряка стали действовать не хуже морских орудий.

Комендор отличился и был назначен на Балтику, на большой корабль. Теперь ему доверили орудийную башню и роту моряков. Так юнга поднимался со ступеньки на ступеньку военно-морской службы. Пришел день, когда партия поручила Ивану принять командование большим кораблем.

— Большим кораблем? — удивился Фрол.

— Да, одним из лучших кораблей Балтики. И вот тут начинается самое интересное…

Фрол подался вперед.

— Однажды к командиру линкора постучался связист. Он рассказал о неполадках в механизмах. «Может, дадите совет, товарищ командир?» А командир почувствовал, что ничем не может помочь: он знал меньше связиста, а… командир корабля отвечает за штурманов, артиллеристов, связистов. Он обязан исправить любую ошибку. Значит, он должен хорошо разбираться и в артиллерийском деле, и в штурманском, и в механизмах… Он не спал всю ночь. Он вспомнил, что отец всегда говорил: «Учись, всю жизнь учись! Необразованный человек — это полчеловека».

«Имею ли я право командовать кораблем? — думал он. — Мне еще так много надо учиться!»

На подъеме флага командир стоял с твердым решением: идти снова учиться…

— Отказался командовать?

— Да. И пошел в штурманский класс.

— Вот здорово! Кораблем командовал — и вдруг в класс!

— Нужно было иметь мужество снова решать на доске задачи, изучать звездный глобус, — продолжал Горич. — Ведь штурман должен быть астрономом. Перепутать звезды он не имеет права — в море они указывают путь кораблю. Штурман всегда точно знает, где находится корабль. Он не расстается ни с компасом, ни с секстаном. По ночам он стоит на мостике и вглядывается в темноту. Мелькнул луч маяка — штурман знает, что за маяк вдали. А днем штурман имеет дело с солнцем, с берегами, которые должен знать как свои пять пальцев… Штурманы составляли карты, и по этим картам смело шли в незнакомые моря корабли.

И молодой командир изучал астрономию, математику, навигацию, географию и историю. Штурман должен уметь чертить, рисовать. Изучал он и иностранные языки.

Когда окончил штурманский класс, его назначили на корабль, уходивший в дальнее плавание. Иван видел Плимут, Неаполь, Аден, Коломбо, Сингапур. Ночью он стоял на вахте, всматривался в темноту, различал огни маяков, кораблей, парусных судов. За один только переход молодой моряк увидел целый мир, множество городов, стран, людей…

Так, шаг за шагом он поднимался со ступеньки на ступеньку. Вот он командует быстроходным эсминцем. Ему доверили крейсер. Он командует соединением крейсеров. А потом он, уже адмирал, командует Черноморским, а после — Тихоокеанским флотом…

Вот видите, каким упорным и долголетним трудом достигается высшее положение на флоте. Но достигнуть его может и юнга, и тем более нахимовец!.. Юнга, о котором я вам рассказал, — не один в нашем флоте. Много юнг, матросов, рядовых комсомольцев стали у нас адмиралами и капитанами первого ранга, всеми уважаемыми на флоте. Перед вами — широкое и огромное будущее, нахимовцы!

В этот вечер все обсуждали судьбу юнги, ставшего командующим флотом.

— Ты смотри! — сказал Фрол, когда мы улеглись на койки. — А не пошел бы учиться — еще неизвестно, что бы из него вышло. Эго понимать надо…

* * *

Однажды вечером Фрол спросил:

— Кит, у тебя есть бумага?

— Зачем тебе?

— Прошу — значит, надо.

Я достал из тумбочки тетрадь:

— Возьми всю, мне не жалко.

— Тебе делать нечего?

— Я уроки уже приготовил. А что?

— Пойдем в класс, подиктуй мне. Только ты не задавайся!

— А почему я должен задаваться?

Фрол испытующе посмотрел мне в глаза и неопределенно гмыкнул. Потом достал из тумбочки своего Станюковича, и мы пошли в класс.

На парте лежало чье-то письмо.

— Гляди-ка, — сказал Фрол, — ведь это Авдеенко пишет. Подписано: «Олег». Ай, гусь!

— Не нужно читать чужие письма, — сказал я. — Это нечестно.

— А ты послушай-ка лучше, что он пишет, — не обращая внимания на мои слова, продолжал Фрол. — Ай, штучка!

С трудом разбирая почерк Авдеенко, Фрол прочел:

— «Здравствуй, мама! Если ты получила мое письмо, то прошу дать такой ответ, какой я прошу». Ага, изволь дать ответ, какой просит! — фыркнул Фрол. — «Ведь ты не хочешь, чтобы я был моряком…» Не хочет, слышишь, Кит! «…и сама говорила, что лучше быть артистом. Разве ты не говорила, что хочешь сидеть в первом ряду и смотреть на своего знаменитого сына?» Ты погляди, какая знаменитость! — Фрол с чувством свистнул — «Лама, прошу тебя, возьми меня ты отсюда, если отец не хочет понять мою просьбу. Здесь заставляют без конца учиться, никуда не пускают, мне тут плохо. Мама, если хоть капельку любишь, то забери меня домой…»

Как раз в эту минуту Авдеенко вбежал в класс:

— Отдай письмо!

— А разве оно твое? — спросил Фрол. — Мы думали — не твое. Ты что же, знаменитость, будешь в балете танцевать? — Фрол вытянул вперед руки и прекомично изобразил готовящуюся упорхнуть балерину. — Или «тру-ля-ля, тру-ля-ля»? — пропел он фальцетом.

— Отдай! — взвыл Авдеенко.

— Ну-ну, не вздумай реветь! Держи свою писульку. — Фрол с презрением протянул письмо. — Артист!

Авдеенко схватил листок, смял его и разревелся, плюхнувшись на заднюю парту.

Мне не нравилось, что Фрол прочел чужое письмо, но еще больше не нравилось слезливое послание. Я уважал артистов и любил театр. Но разве для того, чтобы быть артистом, не нужно учиться? Подумаешь — «заставляют без конца учиться»! Ведь и на артиста надо учиться не год и не два!

— Ну, ладно, — сказал Фрол, взглянув на всхлипывающего Авдеенко. — Проревется и перестанет. Диктуй!

Он протянул мне книжку, раскрыл тетрадь и обмакнул в чернила перо.

— Ну, что же ты?

— Что тебе диктовать?

— Что хочешь.

— Пиши, — сказал я, раскрывая книгу: — «Жара тропического дня начинала спадать. Солнце медленно катилось к горизонту…»

— Постой, ты не самым полным.

Я стал читать медленнее. Но Фрол все же не поспевал, буквы разбегались по бумаге, как мыши, а кляксы догоняли их, словно большие черные кошки.

— «Подгоняемый нежным пассатом, клипер нес свою парусину и бесшумно скользил по Атлантическому океану…»

— А ты не можешь каждое слово отдельно, да пояснее, по буквам?

Я стал читать так медленно и так громко, что даже глухой разобрал бы каждую букву и написал бы без всяких ошибок:

— «Пусто кругом: ни паруса, ни дыма на горизонте…»

— «Гаризонте» или «горизонте»? — переспросил Фрол.

— Го-ри-зон-те.

— А я думал — «гаризонт». Давай дальше!

— «Куда ни взглянешь — все та же безбрежная водяная равнина, слегка волнующаяся и рокочущая каким-то таинственным гулом, окаймленная со всех сторон прозрачной синевой безоблачного купола…»

Я увлекся и, позабыв о том, что Фрол просил выделять каждое слово, продолжал читать залпом:

— «Воздух мягок и прозрачен; от океана несет здоровым морским запахом. Пусто кругом. Изредка разве блеснет под лучами солнца яркой чешуйкой, словно золотом, перепрыгивающая летучая рыбка, высоко в воздухе прореет белый альбатрос, торопливо пронесется над водой маленькая петрель, спешащая к далекому африканскому берегу, раздастся шум водяной струи, выпускаемой китом, и опять ни одного живого существа вокруг…»

— Вот здорово! — прервал меня Фрол. Он больше уже не писал. Да и мог ли он поспеть за мной, несшимся по строчкам «Морских рассказов» Станюковича со скоростью торпедного катера! — Как это там? «Несет здоровым морским запахом… Воздух мягок и прозрачен». А ведь я это чувствую, Кит. Бывало выйдем на катере ранним утром. «Фрол, — скажет усыновитель, — ты чувствуешь, какая красота?» — «А как же ее не чувствовать, товарищ старший лейтенант?» И тяну носом воздух. А ветер вокруг нас так и рвет, так и рвет! Винты гудят, пена позади так и клубится… Эх, Кит, до чего это здорово! А ты знаешь, мои-то, наверное, не сидят на месте, все, поди, в море да в море… к крымским берегам… Кит! (Тут я заметил, что Авдеенко, сидящий на задней парте, больше не всхлипывает, а, навострив уши и широко раскрыв глаза, слушает Фрола.)

— А?

— Если писать с ошибками, выгонят из училища?

— Выгонят.

— Правду говоришь? А ну-ка погляди, что у меня получилось.

— У тебя, Фрол, ничего разобрать невозможно.

— Да ты слепой, что ли?

— «Воздук мягок и прозрачен»… Зачем ты пишешь «воздух» через «к»?

— Разве? Ну-ка дай мне сюда, переправлю.

Он переправил «к» на «х», посадил огромную кляксу, рассердился и, вырвав из тетради листок, смял его и бросил под парту.

— Диктуй все сначала. Только помедленнее. Понимаешь? Я не хочу, чтобы меня выгоняли! — стукнул он кулаком по парте. — Пусть Авдеенко выгоняют!

Авдеенко, словно угорь, выскользнул из класса.

В опаловом колпаке вспыхнул свет, старшина Протасов не раз заглядывал в класс, а я все диктовал «Человека за бортом». Фрол, пыхтя, злясь и ломая перья, по нескольку раз переспрашивал каждое слово и сам не раз повторял его, прежде чем написать на бумаге. Хотя он и наделал ошибок, но меньше, чем в первый раз.

— Поставь мне отметку, — предложил Фрол, когда я подчеркнул все ошибки.

— Что ты, Фрол! Как я могу тебе ставить отметки?

— А ты поставь, тебе говорят!

Я поставил ему три с плюсом вместо трех с минусом, которые ему причитались. Фрол был счастлив и не скрывал своего счастья: подышал на листок с диктантом, чтобы он поскорее просох, аккуратно сложил его и спрятал в карман.

Прозвучал отбой, и мы отправились в кубрик, где я, торопливо раздевшись и сложив по всем правилам одежду, ткнулся носом в подушку и заснул, как убитый, без всяких снов.

* * *

Сурков и Кудряшов не раз нам рассказывали, что матросы на их кораблях в перерывах между боями сидели над книжкой: одни готовились, как только кончится война, пойти в высшее морское училище, чтобы стать офицерами, другие — в какой-нибудь другой вуз. Мы внимательно слушали воспитателей, и нам становилось стыдно. Люди воюют и успевают учиться, а мы только учимся — и сплошь да рядом плохо готовим уроки Мы горячо осуждали лодырей. И как весело и радостно было отчетливо ответить выученный урок по истории, решить на доске трудную задачу, найти на карте города, острова и реки, прочесть наизусть большое стихотворение!

В такие дни, когда все шло гладко, мы были довольны преподавателями, а преподаватели — нами.

С каждым днем в училище прибавлялось что-либо новое. Однажды на площадке парадного трапа появился написанный масляными красками портрет адмирала Нахимова во весь рост. В другой раз нас позвали выгружать множество ящиков. Мы снесли их в комнату; на двери появилась надпись «Библиотека», и на следующий день пришли столяры, чтобы сделать книжные полки. Через несколько дней библиотека была открыта. Все стали читать запоем.

Как-то Горич пришел с заговорщическим видом, приказал нам построиться и повел всех в дальний конец коридора, к наглухо запертой двери. Он достал из кармана ключ и велел дежурному открыть дверь.

Мы очутились в военно-морском кабинете. Там стояли модели кораблей, катеров и подводных лодок, развешаны были по стенам морские карты. Мы рассыпались между столами.

Военно-морской кабинет был делом рук Горича, и он им очень гордился.

Он часто стал запираться в кабинете после занятий с Фролом, с Забегаловым или с Девяткиным, и появлялась парусная яхта или гребная шлюпка с тщательно выточенными миниатюрными веслами.

Адмирал приказал назначить заместителей старшин из воспитанников. Заместителем Протасова был назначен Девяткин. Это не понравилось Фролу: он должен был подчиняться Юре. Но Юра не возгордился, и Фрол поостыл.

Начальник и офицеры изо всех сил старались сделать училище похожим на корабль. Оно всегда отличалось корабельной чистотой. Я никогда не подумал бы дома вымыть полы, а тут, вооруженный шваброй, надраивал палубу.

По субботам, во время большой приборки, новый заместитель старшины не командовал и не распоряжался, а сам, засучив рукава и брюки, первый вооружался шваброй и ведром с водой и показывал всем пример, как надо драить палубу так, чтобы она блестела. И класс, и кубрик, и наш участок коридора, и парадный трап, которым мы, как старшие, владели, сверкали такой чистотой, какой славятся корабли на флоте. И если Авдеенко возмущенно заявлял, что дома его никто никогда не заставлял мыть полы, это всегда делали другие, — Юра спокойно отвечал, что он тоже дома даже не прибирал за собой тарелок. И Авдеенко, морщась и боясь запачкаться, лениво тер шваброй пол. Все остальные охотно участвовали в авралах. Наблюдавший за нами Кудряшов подбадривал нас, говоря, что мы бы с нашим усердием не посрамили даже его «морского охотника». Но тут же добавлял, что нерадивых (он намекал на Олега) матросы не потерпели бы.

— Ленивый и нерадивый человек подводит товарищей, — говорил воспитатель.

Не знаю, доходило ли все это до Авдеенко.

По утрам Юра приносил свежую газету и до начала уроков прочитывал нам сводку Совинформбюро, а потом показывал на карте, как фронт продвигается к западу. Нас волновало то, что происходило за дальним хребтом, который был виден со двора в хорошую погоду. Наш класс первым захватывал в библиотеке «Красного черноморца», и мы читали вслух о боях, происходивших на подступах к Крыму. Здесь Фрол знал все: что такое «сейнеры», «мотоботы», как высаживается десант. Он радовался, когда в газете сообщалось о нашем соединении, об офицерах и матросах, с которыми он вместе ходил на катерах. Юра с чувством читал стихи:

Ночь… И море вздыблено норд-остом.
Вражий берег. Минные поля…
Знаем мы: не очень это просто
Город свой от немцев вызволять! Смелый штурм!
Вперед, на дело чести,
С палубы шагнул ты корабля.
Подлый враг не скроется от мести!
Под ногами — милая земля…

Фрол притопывал, будто под его ногами была земля, отвоеванная у фашистов.

— Эх, — говорил он, — наши катера там!

— Мой «Серьезный» — тоже, наверное, — подхватывал Забегалов.

— И мой батальон, — добавлял Девяткин.

Кудряшов, оказывавшийся тут же, подтверждал:

— Да, они выполняют боевые задания на пятерки. И, по-моему, нам будет стыдно, если мы будем отставать от своих старших товарищей — моряков и плестись на тройках, в хвосте. Следует и нам подтянуться. Ведь придет день — и мы отрапортуем флоту: «Смена растет и придет на флот знающими и образованными моряками». Не так ли?

Слова Кудряшова заставили многих из нас призадуматься.

Мы несли вахты, как на корабле. Нас назначали помощниками дежурного офицера, который встречает всех приходящих в училище — военных и «вольных» — и следит за порядком. Я чувствовал себя в такие дни совсем взрослым, вахтенным офицером, который отвечает за благополучие и порядок на доверенном ему корабле. У меня даже походка переменилась — стала более уверенной, четкой.

Однажды на вахте у знамени училища я стал мечтать, чтобы именно в эту минуту зашел в училище фотограф, заснял меня, а потом поместили бы снимок в газете. Или чтобы на меня напали какие-нибудь ворвавшиеся в училище диверсанты (я весьма смутно представлял себе, что за бандиты могут ворваться в училище). Я был убежден, что буду защищаться до последней капли крови и крикну им в лицо: «Умираю, но не сдаюсь!» Или чтобы в училище возник пожар и все про меня забыли, но я стоял бы среди дыма и огня. А когда станет рушиться потолок, я спрячу знамя на груди и выпрыгну в окно. И адмирал скажет: «Вы — настоящий нахимовец, Рындин. Я горжусь вами».

* * *

В воскресенье утром Протасов обрадовал нас:

— Сегодня идем в театр.

Фрол, густо намылив голову и подставив ее под холодную струю лившейся из крана воды, отфыркивался и сообщал Бунчикову, что уж если в театре устраивают пожар на сцене, так он настоящий, и чтобы тушить его, вызывают пожарную команду. Я не посовестился соврать, что однажды видел в театре корабль, плывший по настоящей воде. А Авдеенко хвастался, что он в театре бывал чуть не каждый день и видел и оперу, и драму, и балет, и даже оперетту. Что такое оперетта, он так и не сумел объяснить, как мы ни допытывались.

Когда мы, позавтракав, построились, перед тем как выйти на улицу, и Кудряшов, одетый по-праздничному, в черной тужурке и с черным галстуком на накрахмаленной сорочке, оглядел нас, он остался нами доволен.

Приехав в театр, мы с любопытством рассматривали большой зеленый зал с креслами, крытыми зеленым бархатом.

После третьего звонка заняли места в ложах. Рядом со мной сидели Фрол, Девяткин, Поприкашвили, а позади нас — Протасов и Кудряшов. Свет погас, дирижер взмахнул палочкой. Возле ложи в партере сидел молодой лейтенант. Он громко разговаривал с девушкой даже тогда, когда на него сзади зашикали.

— Этот офицер плохо воспитан, — оказал шепотом Кудряшов.

В антракте он повторил это и горячо стал доказывать, что разговаривать в театре, когда играет музыка или на сцене уже поднят занавес, — это значит быть плохо воспитанным человеком, и только невоспитанный человек будет стучать каблуками или передвигать стулья, усаживаясь, когда опоздает: ведь он мешает другим слушать, а музыкантам и актерам — играть.

Но никто из нас и не подумал бы нарушить тишину. Самые отчаянные, облокотившись на плюшевый барьер и опершись на руки подбородком, казалось, оцепенели, жадно ловя глазами происходящее на сцене, настороженными ушами — чудесные звуки. Я поглядел на Фрола. Передо мной сидел новый Фрол, совсем незнакомый, с задумчивым, мечтательным лицом. Вот что делает с человеком музыка!

Юра подался вперед, покачивая головой, и беспрерывно шевелились его пальцы, лежавшие на бархате барьера. А Авдеенко, наверное, представлял, что он поет там в черном фраке: «В вашем доме я встретил впервые…»

В антрактах мы разглядывали в фойе фотографии артистов. На нас все тоже поглядывали. Старик в золотых очках задал Бунчикову вопрос, сколько лет надо учиться, чтобы стать моряком. Вова заморгал, покраснел и смутился. Кудряшов тут же рассказал старику о нахимовцах, а когда мы вернулись в ложу, сказал:

— Нахимовец — будущий морской офицер, а морской офицер должен быть вежливым, общительным и воспитанным человеком. Вы пойдете в дальние плавания и будете встречаться с людьми, которые знают нашу страну только по газетам. Вы должны будете показать им, что такое советский человек.

Мы вернулись в училище, и разговоров хватило на целый день.

Фрол изображал дуэль Онегина с Ленским, нацеливаясь на Бунчикова подушкой, и требовал, чтобы Вова немедленно спел: «Куда, куда вы удалились…» Поприкашвили, довольно правильно уловив мотив, напевал: «Любви все возрасты покорны…» Все выдумывали небылицы, вроде того, что Олега Авдеенко разыскал директор театра и предлагал ему завтра же выступить на сцене, петь Ленского, что генерал Гремин похож на нашего Горяча и что старик, пристававший с вопросами к Бунчикову, обратился к Кудряшову с просьбой зачислить его в воспитанники училища. И мы хохотали до слез. Я и Поприкашвили завернулись в простыни, как в плащи, и разыграли сцену дуэли. Фрол несколько раз провозгласил хриплым басом: «Убит», тыча меня, лежавшего на полу, босой пяткой, а Авдеенко вспоминал: он в Большом театре в Москве слушал Козловского, и Козловский выходил раскланиваться с публикой после того, как его наповал убили.

— И мама сказала, что если я хочу быть скрипачом — я ведь на скрипке учился, — она пригласит самого лучшего музыканта, чтобы со мной заниматься. А отец…

— Послушай! — вспылил Юра. — Зачем ты тычешь всем в нос маму и папу? Вот я, например, — продолжал он горячо, — ни за что не хотел бы, чтобы меня только за отца уважали. Я бы добился… и я добьюсь, — оказал он с уверенностью, — чтобы мой отец мог мною гордиться. Я не знаю — может быть, музыку сочинять буду.

Кто-то хихикнул.

— Ну, чему смеетесь? — спросил Юра. — О Римском-Корсакове вы слышали?

— Слышали.

— Он был моряком. Другой композитор — Бородин, который написал «Князя Игоря», был химиком. А Цезарь Кюи — этот был инженер-генералом. Значит, можно быть моряком и в то же время музыкантом.

— Мой усыновитель Маяковского читал, — подхватил Фрол, — про советский паспорт. Боцман на аккордеоне играл, химист — на балалайке, а лейтенант пел: «О дайте, дайте мне свободу…» Ну и голосище же у него был! В бараке переборки шатались… Вот и мы можем устроить вечер.

— И показать, что и моряк может быть артистом, — добавил Юра.

— Отличная мысль! — сказал слушавший наш разговор Кудряшов. — Я поговорю насчет вечера с адмиралом.

— Разрешите воспитанникам получить письма, — обратился к нему появившийся в дверях Протасов.

Все кинулись в канцелярию — даже те, которые наверняка знали, что никаких писем не получат.

* * *

— Авдеенко! Рындин! Живцов! Поприкашвили! — выкликал писарь.

Мы хватали с жадностью письма, и каждый старался забраться в укромный уголок, чтобы прочесть письмо без свидетелей. Я ушел в кубрик, на свою койку. Один конверт был надписан знакомым почерком матери; другой, серый, из плотной бумаги, был со штампом полевой почты, и почерк был мне незнаком. Когда я вскрывал письмо, руки дрожали.

«Никита! — прочел я. — Мой старый друг, начальник училища, сообщил мне, что ты учишься хорошо, а Живцов старается наверстать упущенное. Я очень рад за вас. Ведь оба вы представители нашего соединения, и я убежден, что вы не запятнаете его недостойными поступками, тем более что, по приказу товарища Сталина, мы отныне — гвардейцы. Мы уже находимся далеко от той тихой речки, где ты был у нас в гостях. Я не могу сообщить тебе, где мы, но мы с каждым днем продвигаемся на запад и надеемся, что и ты и Живцов приедете к нам в Севастополь. Севастополь в непродолжительном времени будет нашим, поверь слову гвардейца! От имени всего личного состава я шлю вам самый горячий привет и пожелание дальнейших успехов. Выше головы, ребята, смело шагайте к морю!»

Капитан первого ранга не забыл нас!

Я вскрыл другой конверт.

«Никиток, мой любимый! — писала мама. — Есть надежда, что я скоро увижу тебя; я должна ехать в Тбилиси за литературой. Очень может быть, что я скоро уеду отсюда, куда — расскажу при встрече. Так радостно чувствовать, что наша армия все время идет вперед, что мы со всех сторон окружили Крым и, наверное, близок тот день, когда будет освобожден Севастополь. Ты помнишь, папа рассказывал, какой это красивый город? Фашисты его разрушили, там теперь одни развалины, но его снова построят, еще красивее и лучше, чем раньше. Я очень скучаю без тебя, мой любимый, и меня радует, что ты учишься хорошо. Какой у тебя, наверное, бравый вид! Как я хочу увидеть тебя в морской форме!

Я послала тебе немного денег, может быть, ты захочешь себе что-нибудь купить или угостить друзей. Крепко целую тебя. Твоя мама».

Я разыскал Фрола и прочел ему письмо капитана первого ранга. Фрол в свою очередь показал мне письмо Русьева.

«Фролушка, — писал Русьев, — ты ни разу не сообщил мне, как ты живешь в училище. Я знаю, ты рассердился на меня за то, что я тебя не взял больше в море. А ведь я оказался прав. Вскоре после того, как ты уехал, мы попали в такую переделку, что я лежу в госпитале. Фокий Павлович лежит на соседней койке. Гуськову придется перенести тяжелую операцию, его увезли от нас. Что бы было, если бы я тебя не списал в училище? Я бы никогда себе не простил этого. Ведь воина — не игра, а тяжелое и трудное дело. Я скоро выпишусь, и у меня будет новый катер. Надеюсь, успею повоевать и очистить от фашистской погани наше Черное море. Учись, Фрол, учись так, чтобы не осрамить нас. Будь в училище славным гвардейцем! Вперед, на полный!»

— Вот видишь, что получилось! А меня с ними не было.

— Но тебя бы и в живых не было, — возразил я.

— Я бы уцелел! — сказал самонадеянно Фрол.

Тут вбежал Бунчиков:

— Фрол! Кит! Где же вы запропали? Идите в кубрик. Поприкашвили из Зестафони посылку получил, угощает! — Вова с наслаждением жевал.

В кубрике, над горою орехов, вяленой хурмы, коричневых яблок, каких-то длинных синих колбасок, стоял Поприкашвили и радушно приглашал:

— Ешьте, хватайте! Ничего не жалко, на всех хватит.

Он тут же наделял всех и пояснял, что синие колбаски называются чурчхелой и делаются из сгущенного виноградного сока и орехов, а лучше хурмы нет плода на свете.

Все принялись жевать и похваливать угощение, а Поприкашвили следил, чтобы все ели досыта, и говорил, что у его бабушки в Зестафони сад — всем садам сад.

Угостив всех, Илико принялся искать Авдеенко. Он нашел Олега в умывалке, на подоконнике.

— Зачем плачешь? — сказал Поприкашвили. — Возьми чурчхелы, набей рот и расхочется плакать.

Продолжая рыдать, Авдеенко принялся жевать чурчхелу, а Поприкашвили допытывался:

— Плохие новости? Кто-нибудь заболел? Ой, как нехорошо!

Подошел и Юра.

— Олег, в чем дело? — спросил он. — Скажи, может быть, мы поможем?

— Мне никто не поможет! — захлебываясь слезами, бормотал Авдеенко.

— Все равно расскажи. У тебя несчастье?

И столько искреннего участия было в Юрином голосе, что Авдеенко молча протянул ему скомканное и залитое слезами письмо. Я заглянул через Юрино плечо и прочел:

«Пишу тебе в последний раз. Мама и бабушка тебя избаловали, забили тебе голову театром. Я в твоем возрасте пас гусей в деревне и рад был, если имел горбушку хлеба и миску щей на обед. Я не имел возможности учиться. Тебе дана эта возможность, так учись и не задирай нос выше, чем тебе положено. Писем не жди, пока не узнаю, что ты стал человеком. Если тебя исключат из училища, я тебе больше не отец».

— Олег, — сказал Юра, — мы поможем тебе, если хочешь.

— Отлично! — одобрил подошедший Николай Николаевич Сурков. — Товарищи обещают помочь вам. Надеюсь, вы не откажетесь от их помощи?.. Пойдемте-ка, Олег, потолкуем…

И, обняв Авдеенко за плечи, Николай Николаевич отвел его в сторонку, сел рядом с ним на диван совсем по отечески, будто беседуя с сыном. Его сыновей фашисты убили в Дорогобуже — бросили их в глубокий колодец и закидали гранатами…