ДЕНЬ ПОБЕДЫ
— Победа!
— Победа, Кит!
Великое слово — победа! Его можно повторять тысячи раз. Оно звучало повсюду: в эфире, на улицах сразу ставшего праздничным города; его повторяли старики, ребятишки, солдаты, матросы; его выводил белым дымом по синему небу летавший над городом самолет. Победа! Мы всегда знали, что произнесем это слово. В тот день, когда на нас напал Гитлер, Вячеслав Михайлович Молотов сказал: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами». И никто не сомневался в победе. Солдаты, уходя на фронт, клялись: «Мы вернемся с победой». Моряки уходили в десанты, высаживались на занятый врагом берег, говоря: «Мы жизни не пожалеем, но победим». Весть о том, что наши в Берлине и над рейхстагом развевается флаг победы, разнеслась быстрее ветра. Мы видели в широко раскрытые окна училища, как из всех домов люди выходят на улицу, целуются, обнимаются, поздравляют друг друга, качают солдат, офицеров.
— Протасова качают, глядите-ка!
Да, Протасов не избежал общей участи и то взлетал вверх, держа в руке бескозырку, то снова попадал в объятия сотен дружеских рук.
И на домах один за другим возникали трепещущие на ветерке флаги, с балконов свешивались мохнатые красные ковры, и на горе над городом вдруг возник такой большой портрет Сталина, что его было отовсюду видно.
В этот день, солнечный, яркий и теплый, все горы вокруг были желтыми, розовыми, сиреневыми и красными от бесчисленного множества цветущих кустов и фруктовых деревьев. Хотелось петь, танцевать, веселиться и без устали повторять: «Победа, победа, победа!»
И мама, которая как раз в этот день проездом в Ленинград попала в Тбилиси, пришла в училище такая счастливая, вся сияющая! Она закружила меня по приемной:
— Победа, сынок, победа! Война кончена! Наши — в Берлине!.. Я ведь еду домой, в Ленинград! — продолжала она. — Теперь скоро все вернутся домой! Папа едет учиться. За парту вы сядете оба — и ты и отец. Я посмотрю, кто кого перегонит и кто будет лучше готовить уроки! А-ка-де-ми-я! — протянула она. — Вы оба станете такими учеными!
Когда я получил разрешение уволиться, она заторопила меня:
— Я жду не дождусь, когда увижу славного Мираба Евстафьевича и Стэллу. Потом зайдем к Шалве Христофоровичу. А вечером будем слушать салют. Подумать только: никакого затемнения больше! Везде огни, всюду свет!
— Я позову с собой Фрола и Юру.
— Отлично, мой маленький.
— Мама, не называй меня маленьким.
— Ах да, я забыла! Ты взрослый… Никиток, да ты действительно стал совсем взрослым. — И она повернула меня лицом к зеркалу.
Передо мной стоял подтянутый, нарядный моряк в мундире, в белых перчатках, в сбитой на ухо бескозырке. Мне ведь пятнадцать лет, целых пятнадцать лет!
Мы вышли из училища. Что творилось на улицах в этот день! Мальчишки не продавали цветов — они их дарили солдатам бесплатно. Девушки были в праздничных платьях. Все окна были настежь раскрыты. По панели шел толстый грузин, прижимая к груди бурдюк с вином и держа в другой руке рог. Вот он остановился, что-то сказал офицеру, попавшемуся навстречу. Тот засмеялся и тоже остановился. Тогда толстяк наклонил бурдюк, осторожно, стараясь не расплескать, налил густого красного вина в рог и протянул офицеру.
— За победу! — сказал он.
— За победу! — повторил офицер и выпил вино.
— Мой сын, Гоги, в Берлине, — сообщил толстяк. — Он говорил сегодня по радио, понимаешь? Тбилиси — где, Берлин — где, а Гоги дошел! И он оказал, что сфотографировался со своим другом Иваном Сивцовым у рейхстага. У самого рейхстага, понимаешь? — продолжал он, подходя к высокому матросу с гвардейской ленточкой. — Очень прошу вас, выпейте за победу, — оказал гвардейцу толстяк, и матрос тоже выпил вино из рога.
— Мама, да ведь это дядя Мираб!
Я ринулся через улицу, расталкивая густую толпу. В этот день ни один человек не обиделся, все уступали дорогу, и я, запыхавшись, остановился перед Мирабом:
— А мы — к вам! Вы знаете, мама приехала!
— Где твоя мама? — спросил Мираб, отыскивая маму глазами. — Нина! — воскликнул он.
Он хотел обнять маму, но руки у него были заняты. Он, не растерявшись, сразу налил в рог вина.
— За победу, Нина! За твоего мужа-героя! За моего сына! Ты слышала, он сегодня по радио выступал из Берлина? Кто мог подумать! Ай-ай-ай, я сам не знал за ним такой прыти — до Берлина дошел! И сегодня весь Союз слушал, как простой грузин, Гоги Гурамишвили, говорил, что его минометная часть стоит у рейхстага. За победу!
— Ну, как же это — на улице пить? — засмеялась мама.
— Пей, Нина, пей, сегодня все можно! Кто сегодня дома сидит? Сегодня все на улице. Все веселятся. Все поют. Все танцуют. Все пьют. Пей, Нина!.. Идемте ко мне, — скомандовал Мираб. — Забирай всех товарищей!
Мы отправились в переулок, всегда тихий, но сегодня тоже заполненный народом, и Мираб до тех пор угощал встречных солдат и офицеров вином, пока бурдюк не опустел и не съежился, а потом Мираб целовался с знакомыми и все поздравляли его.
Тетя Маро принялась показывать новые фотографии Гоги, а Фрол, умудрившийся где-то по дороге достать букет цветов, потихоньку сунул его Стэлле, что было сразу замечено дядей Мирабом.
— Ого, моей дочери моряки уже дарят цветы! — воскликнул сапожник, пока Стэлла, пунцовая от волнения, доставала с комода вазу.
— Нет! Что… это… у тебя? — вдруг уставился Фрол на Стэллу.
— Как «что»? Медаль «За оборону Кавказа». Ты же знаешь, что наша школа над морским госпиталем шефствует. И сам видел — мы в палатах дежурим.
— По… поздравляю…
Фрол сел на тахту: у него подкосились ноги.
— Что, Фрол, не ожидал? — засмеялись мы.
Мираб заставил нас отведать бастурмы — жаркого из баранины, и вареной рыбы — цоцхали, хвалил Стэллу, гордился ее медалью и уверял нас, что мы так выросли, что, честное слово, он нас на улице принял за лейтенантов. Мы знали, что он льстит, но льстит от доброго сердца, этот добродушный толстяк с пестрыми усами. Потом мы отправились к Антонине, и Мираб с сожалением проводил нас до порога.
Стэлла шла между нами, с букетом цветов в руке и с медалью на зеленой с розовыми полосками ленточке, приколотой к платью. Она вся сияла от счастья и болтала без умолку, и прохожие оборачивались, чтобы полюбоваться ее длинными черными косами.
Тамара, увидев нас, закричала:
— Антонина, беги, погляди, кто пришел! Антонина!
— А я-то ждала тебя, Никита, ждала, каждый день ждала! — кричала Антонина, сбегая по лестнице.
Она расцеловала маму и Стэллу, схватила цветы и потащила нас наверх. Шалва Христофорович сидел у окна.
— Никита пришел? — спросил он. — Очень рад! Поздравляю с победой. Какое счастье, Никита! Дай, я тебя расцелую. С тобой Стэлла и твои друзья, да?
— И мама!
Художник встал:
— Где же Нина? Что же вы молчите? Подойдите ко мне, дайте обнять вас и поздравить с победой. Какое счастье, какое счастье! — повторял он, целуя маме руку. — Наконец, мы все можем вздохнуть свободно… Как Георгий? Как мой Серго?
— Они в Севастополе, — сказала мама. — Сегодня они так же счастливы, как все в нашей стране… И, конечно, вспоминают нас с вами.
— Я слышу, бурлит весь Тбилиси, — сказал художник. — Можно подумать — дома все пусты.
— Да, — подхватила мама, — чудеснее дня я еще не видела в жизни!
Мы пошли в комнату Антонины и увидели Хэльми.
— С победой, мальчики! — вскричала она, бросаясь навстречу. — Я так счастлива! Мы уезжаем домой.
И она принялась рассказывать о Таллине, который, как видно, очень любила. Сколько там древних башен и памятников! И одну башню зовут «Длинным Германом», а другую — «Толстою Маргаритой». И есть домик Петра в парке Кадриорг и памятник русскому броненосцу «Русалка», погибшему в море. Теперь она все это снова увидит!
— А я еду на свой крейсер, — сообщил Фрол.
— Не-ет, тебе дали крейсер? — удивилась Стэлла.
— Мне? Ты не так поняла. Командовать крейсером я, разумеется, буду, но только лет через двадцать. А пока буду матросом.
— Матро-осом? — протянула Стэлла.
— Какая ты непонятливая! Ты ведь пойдешь на практику на электровоз? А потом сама станешь строить электровозы. А я вначале стану на вахту в орудийную башню. Чтобы быть командиром, надо все знать, что делают механики, артиллеристы и штурманы. Чтобы я мог исправить любую ошибку.
— Ах, так? Ну, понятно. И когда вы вернетесь?
— Через три месяца.
— Так не скоро!.. — протянула Антонина.
— Зато мы вам столько расскажем!
Стэлла, зная, что Фрол всегда сердится, когда хвалят какую-либо другую профессию, кроме профессии моряка, заспорила с Фролом, кем лучше быть — моряком или минометчиком, как ее брат Гоги.
— Не-ет, — дразнила Стэлла Фрола, — ну как бы ты очутился на крейсере в Берлине, если там моря Нет? Другое дело, скажем, Японию брать — она ведь на островах, ее можно окружить флотом…
— Что ты понимаешь! — рассердился Фрол. — Под Берлином река, и по ней наши катера ходят!
— Ну, не сердись! — попросила Стэлла. — Разве можно в такой день сердиться? Пойдемте-ка на фуникулер. Скоро салют.
На улице уже темнело.
— Мама, ты пойдешь с нами? — спросил я.
— Нет, я посижу с Шалвой Христофоровичем… Мы отсюда… («увидим», хотела она сказать, но запнулась) услышим салют.
Дневная жара спала, и с гор тянуло приятной свежестью. В сгущавшихся сумерках выступали белые стены. Повсюду слышался смех. За стеной, в саду, мужские голоса пели веселую песню; в другом доме кто-то играл на рояле.
Нам долго пришлось стоять в очереди, прежде чем мы попали в вагончик: слишком много людей стремилось в этот день наверх, в парк культуры! Дворец наверху весь сверкал. Гирлянды разноцветных огней свешивались между колоннами. С хохотом мы втиснулись, когда подошла наша очередь, в переполненный до отказа вагончик. Фрол смешил нас, говоря, что Стэлла вылетит и покатится вниз по откосу, а ему придется ловить ее за косы.
Весь парк наверху был полон народу. Мы с трудом пробрались к ограде.
Кто-то сказал:
— Осталась одна минута.
Фрол вынул часы и, подтвердив, что осталась одна минута, захлопнул крышку. И сразу все стихло. Антонина схватила меня за рукав:
— Гляди, Никита!
— Куда?
— Да вниз же! Как там широко, глубоко… совсем море…
Вдруг все осветилось, словно при вспышке молнии, — и дальние горы, и река, и башни замка над нею. Антонина вздрогнула. Я взял ее за руку:
— Что ты? Это же весело, а не страшно!
И верно! Залп был праздничный и веселый.
Разноцветные ракеты, одна ярче другой, зеленые, синие, красные кометы стали вспыхивать то тут, то там — и на горах и в лощине, — световые контуры очертили все набережные, проспекты и вершины холмов, и над нашими головами, наверху, в парке, вспыхнули сотни ярких солнц.
Опять темнота — и снова все осветилось и загремело, и понеслись по небу хвостатые звезды, описывая дугу и затухая в Куре.
В эти мгновенья я думал: сейчас в Севастополе, на Приморском бульваре, стоят три друга — отец, Серго, Русьев — и тоже слушают залпы боевых кораблей. Ракеты вспыхивают ярко и весело, и лучи прожекторов бегают по небу, скользят по бортам и мачтам. И папа думает о нас с мамой, дядя Серго — об Антонине, а Русьев — о Фроле.
И в моем Ленинграде тоже гремят орудия, и народ на Неве любуется кораблями, Петропавловской крепостью и иллюминованными мостами и радуется, что никогда больше не бывать Ленинграду в блокаде.
И на родине Хэльми, в Таллине, салютуют корабли, возвещая: «Мы победили! Победа!», и летают ракеты над городом, похожим на сказку, говоря ему: «Ты свободен!»
А в Москве салют громче, чем везде, и прожекторов сотни, и ракет тысячи, и они самые красивые и самые яркие, потому что это — Москва.
Раздался последний залп — и угасли ракеты. Но лучи прожекторов принялись быстро бегать в темноте, словно играя в пятнашки.
А что творилось вокруг! Все кидали в воздух фуражки и шляпы, бросались на шею друг другу и целовались. Некоторые вытирали слезы. И Стэлла вдруг принялась целовать всех подряд — Антонину и Хэльми, меня и Юру. А когда дошла очередь до Фрола, он чуть не опрокинулся *за ограду. Но Стэлла все же расцеловала и его. Она готова была перецеловать всех, кто попадется ей на пути.
Заиграл оркестр, и все принялись танцевать.
Наконец, мы выбрались из толпы.
«Да, — думал я, — нам еще долго придется учиться, чтобы Антонина могла выращивать цитрусы, какие захочет, Стэлла — строить электровозы, которые поведут через горы поезда в двести вагонов, а мы с Фролом — командовать даже небольшими кораблями на флоте. Но «настоящий советский человек, если он чего-нибудь захочет, все сможет», говорит мой отец. И мы все добьемся, чего хотим — и Антонина, и Стэлла, и Юра, и я, и Фрол, — потому что растем в Советской стране, где для нас все дороги открыты. Мы придем с Фролом к морю, и оно станет для нас родным домом!»
* * *
В воскресенье мы пошли в республиканскую галерею. На белом здании висел большой транспарант: «Выставка картин народного художника Ш. Гурамишвили». Было очень много народу. Светлые залы со стеклянными потолками походили на зимний сад: повсюду раскинули листья пальмы, цвели камелии, олеандры. Сколько картин написал Шалва Христофорович! При виде суровых пейзажей Военно-Грузинской дороги вспоминался лермонтовский «Демон», а при виде горных дорог и сел, похожих на птичьи гнезда, — «Путешествие в Арзрум» Пушкина. На одних полотнах мы увидели старый, с узкими улицами, Тбилиси, на других — Тбилиси, каким он стал перед самой войной — красивый, разросшийся, с широкими набережными и белыми большими домами. На пейзажах Черноморского побережья с лазоревым морем, казалось, шевелились кружевные верхушки пальм и лакированные листья магнолий. Художник словно приглашал за собой и, показывая людей, города, горы, цветущие сады, море, говорил: «Смотри, как хороша твоя Родина, любуйся вместе со мной!»
Шалву Христофоровича мы нашли там, где было больше всего народу: он стоял, опираясь на плечо Антонины, на голову возвышаясь над всеми, весь в черном, красавец с гривой седых волос и с пушистыми седыми усами.
Мы увидели тут же Стэллу, Мираба и Хэльми. Они увлеченно рассматривали большую, во всю стену, картину: матросы, высоко подняв автоматы, выходили из морской пены — они казались живыми; в море покачивались катера.
— Гляди, Кит, гляди! — схватил меня за руку Фрол. — Совсем как на самом деле!.. Гляди, того, маленького, почти с головой накрыло: не помоги ему старшина, совсем захлестнуло бы! А мичмана ранило в руку, видишь, опустил автомат… Хорошо, что товарищ перехватил, поддержал… А всплески видишь за катерами? Это с берега по десанту бьют. Ну, ничего, их приглушат быстро… До чего все правильно схвачено!
Фрол с уважением посмотрел на Шалву Христофоровича.
— «Их не остановит ничто», — повторил он название картины. — А ведь в самую точку названо. Морскую пехоту черта с два остановишь! Поди попробуй!
Вокруг все зааплодировали.
— Это Фрол? — спросил Шалва Христофорович. — И Никита здесь? Ну как, понравилось?
— Нет, Шалва Христофорович! Не понравилось, а зацепило за самое сердце! — воскликнул Фрол с чувством.
— Значит, работа моя хороша, — удовлетворенно сказал художник. — А «Возвращение с победой» вы видели?
Последнюю картину Шалвы Христофоровича так обступил народ, что к ней почти невозможно было пробраться. Все говорили:
— Как хорошо!
— Замечательно!
— Сколько радости!
— Сама жизнь!
И самые хмурые, озабоченные лица озарялись улыбкой.
— А вы знаете, — шепотом сообщил человек, стоявший впереди нас, соседу, — что картина не вполне закончена?
— Не нахожу. По-моему, совершенно закончена.
— Художник ослеп, не завершив работы.
— И это лучшее, что он написал!
Наконец, нам удалось протиснуться поближе. Фрол воскликнул:
— Кит, гляди, капитан-лейтенант — как живой! Постой, постой, да ведь он… — Фрол осекся.
«Художник был уже слеп, когда Серго вернулся с победой, — хотел сказать Фрол. — Когда же Шалва Христофорович написал картину?»
Вот что было написано на холсте: знакомая комната под горой Давида залита солнечным светом. За высоким окном все цветет, и на ковер сыплются алые лепестки граната. Дверь широко распахнута. Серго Гурамишвили, раскрыв объятия, вбегает в комнату. Девочка со светлыми волосами, в светло-зеленом платье (в ней нетрудно узнать Антонину), бежит навстречу. Радость светится на их лицах. И так и кажется, что Антонина кричит отцу, как тогда, когда мы пришли с Серго: «Ты вернулся, вернулся! Я знала, что ты вернешься!»
Все с любопытством оборачивались на Антонину, заметив необычайное сходство с девочкой на картине.
— Дед, ты устал? — опросила Антонина смущенно. — Пойдем, сядем.
Они отошли в сторонку и сели на мягкий диванчик под пальмой. Их тотчас же окружили, люди жали Шалве Христофоровичу руку, благодарили его, восхищались его искусством.
А к картине подошла группа школьников. Молодая учительница сказала вполголоса:
— Когда мы говорим «мужество», мы говорим о мужестве, проявленном не только на фронте. Перед вами, — показала она на картину, — пример подлинного мужества. Запомните: художник творил, когда зрение ему отказывалось служить, когда его сын, которого вы видите на картине, пропадал без вести и враги находились у ворот Грузии. В эти дни над его родным городом кружились фашистские самолеты, но художник верил в победу и творил, прославляя ее…