ОПЯТЬ В ЛЕНИНГРАДЕ

И вот — мы снова в училище, только поднялись этажом выше, на второй курс. Товарищи вернулись из отпуска. Бубенцов рассказывал:

— Приезжаю я в Сумы. Моряк там — редкость, до моря от Сум, как говорится, три дня скачи, не доскачешь. Все оглядываются, и мне все кажется, что каждый смотрит на меня с укоризной. Подхожу я к своему домику, вечер уже, значит, думаю, дома мать, а постучать не решаюсь. Но не стоять же весь вечер на улице. Постучал! «Кто там?» — слышу знакомый голос. «Я, мама, я!» — «Аркаша? Милый ты мой, родной!» Выбежала, обнимает, целует, ведет в комнату. «Целый год я тебя не видала, дай рассмотрю получше!» Усаживает за стол, хлопочет, достает что-то из печки… а меня так и подмывает сказать: «Мама, я очень виноват перед тобою, но теперь могу смотреть тебе в глаза, не стыдясь. Вот хочу все это сказать — и никак не могу решиться. И вдруг она поняла: подходит ко мне, прижимает к груди: «Я, — говорит, — все знаю, сынок, твои товарищи мне все хорошее о тебе написали. Ну, а чего я не знаю, я сердцем чувствую! Можешь не говорить, Аркаша, себя больше не мучить. Об одном я прошу: живи ты так, как твой отец жил». Тут мы, Никита, с нею всплакнули, — хороший он был, мой отец, а после она уже больше ни разу мне ни о чем не напоминала. И ты знаешь, когда меня не было в Сумах, она по вечерам никуда не ходила, а приехал я — каждый день спрашивает: «Может, пройдемся, Аркашенька?» И идем мы с ней на бульвар или в театр, она идет рядом, маленькая, в очках, все ей кланяются, ее в Сумах все знают. А она, чувствую, мною гордится: «Сын, мол, какой у меня: курсант, моряк, будущий офицер!» Ну, каким бы я был дураком, Кит, если бы до того докатился, что меня бы из училища выгнали!

— Да, Аркадий, счастье твое, что этого не случилось!

Илюша угощал яблоками:

— Покушай, пожалуйста.

Он их привез целых два чемодана.

— У нас в Зестафони — жизнь, как в раю.

— А ты рай разве видел?

— Так я же тебе говорю: хочешь рай посмотреть — поезжай в Зестафони! Яблоки, груши, персики — всего много! Отец товарищей с флота привез, как мы их угощали! А потом в Тбилиси я ездил с отцом к двоюродному брату. Ты знаешь его, Шалико, который в балете танцует. Каждый вечер ходили в театр. И брат, понимаешь, каждый вечер страдал от любви: в «Лебедином озере» — сплошное страдание, в «Жизели» — тоже сплошное страдание, и в «Сердце гор» — тоже. А в жизни — все наоборот: он жену любит, она его тоже, и оба то и дело смеются. Да, ты знаешь, — вдруг вспомнил Илюша, — я у Протасова в гостях был.

— У старшины?

— У него! Иду по проспекту Руставели, а Протасов — навстречу, да не один, а с женой. Узнал, понимаешь, к себе потащил! Целый вечер мы всех вас вспоминали. А когда я собрался уже уходить, Протасов достает из комода коробку тбилисских «Темпов». «Передайте, говорит, Фролу Живцову. Теперь ему, поди, курить разрешают. Напомните, говорит, как я у него отобрал эти «Темпы». Ну, и обозлился Живцов тогда на меня!»

Илюша вытащил из кармана коробку и протянул Фролу.

— Держи, дорогой.

— Чудеса! — удивился Фрол. — Кит, а ведь нам с тобой здорово влетело тогда. К адмиралу водили… Ты помнишь?

— Ну, еще бы не помнить!

— Ай, да Протасов! До сих пор сохранил…

Борис, захлебываясь, делился впечатлениями о Таллине, где был у отца, и о своих новых победах.

— С чудесной девушкой познакомился! Она в беге на пятьсот метров первой пришла. Потом, гляжу, ходит под парусами, ну, как заправский матрос! Исключительная девушка, будущий врач, фотографию свою подарила…

— Боренька! Опять выпросил?

— Клянусь чем угодно, сама подарила!

— Ох, победитель! А ну, покажи свою жертву…

— Пожалуйста. Вот читайте: «Борису от Хэльми».

— От Хэльми? А ну-ка, давай сюда! — выхватил Фрол фотографию. — Кит! Да ведь это же наша болтушка!

— Откуда ты ее знаешь? — уставился на Фрола Борис.

— Чудак человек, помнишь, я рассказывал, как Никита девочку спас из Куры? Это он Хэльми спасал. И она тебе не сказала, что знает Никиту?

— Да у нас как-то разговора такого не было. Мы о высоких материях говорили. А какая девушка, братцы!

Игнат вздохнул.

— Ох, Борис, Борис!.. Не сносить тебе головы! Нахватаешься со своими победами двоек да троек!

Игнат — тот даром времени не терял. Он все лето работал над историей Севастополя и питал надежды, что когда он закончит свой труд, — это будет не раньше, чем через три-четыре года, конечно, — ему его удастся издать. Ну, что ж? Когда-нибудь, прочтя в «Морском сборнике» его исторический очерк, я вспомню, что учился с офицером-историком на одном курсе…

Мы устроились в новых, отведенных нам кубриках. Радостно встретились мы с Вершининым, с Глуховым, — они поведут нас дальше, до самого выпуска. Лишились мы только Мыльникова, окончившего училище, — и большого сожаления не почувствовали.

* * *

— Ты ведешь дневник? — спросил меня Фрол, застав за заветной тетрадкой. — А я думал, ты бросил.

— Нет, что ты, Фрол. Я всю жизнь буду вести дневник.

Фрол взвесил тетрадь на руке:

— Ого!

— Здесь за весь первый курс.

— Можно мне почитать?

— Почитать-то я дам, да боюсь, ты обидишься. Я ведь все по правде пишу.

— Ну и что?

— Ну, и про тебя тоже там…

— Без прикрас?

— Разумеется.

— А ну-ка, почитай, я послушаю.

— Фрол, сейчас некогда.

— Ну, хотя бы немного…

— Хорошо. Вот последняя запись: «На первом курсе много знакомых лиц, наших младших нахимовцев. Они разыскали нас, стали расспрашивать о порядках в училище; последователи Бориса Алехина интересуются, существуют ли для нахимовцев привилегии. «Вам поблажки нужны? — резко охлаждает их Фрол. — Не воображайте, что вас будут бубликами кормить. У нас все равны — будь ты нахимовец или воспитанник подготовительного училища, или явился сюда из десятилетии и моря не нюхал. Ты сам заслужи уважение. Ясно?»

«У некоторых лица вытягиваются. Они надеялись, что их «выделят» и им «создадут условия». Фрол словно вылил на них ушат холодной воды».

— Так и было, — подтвердил Фрол. — Мои собственные слова. Дальше читай.

Я продолжал:

«Фрол пользовался авторитетом в Нахимовском, поэтому младшие товарищи охотно слушают его советы: «Нелегко вам будет одолевать, окажем, высшую математику. Но я, Живцов, духом не падал. Я сказал себе: на твоем месте, Живцов, быть может, сидел тот герой, что со славой погиб в Севастополе, или подводник, что пятнадцать кораблей потопил, или катерник, что первым ворвался в Новороссийск и в Констанцу. Подумай — и сообрази: удобно ли, сидя на месте героя, получать двойки и тройки?»

— Ну, и память у тебя, Кит! — вскричал Фрол. — Выдающаяся! Все слово в слово. Быть тебе Станюковичем!

— Ну, уж и Станюковичем! Я пишу для себя.

— Но Айвазовским теперь ты уж обязательно будешь!

Это было сказано так уверенно потому, что Вершинин сдержал свое слово и направил меня в Академию художеств, к известному художнику. Художник сказал, что у меня есть способности.

— Но техника, — тут же добавил он, — хромает на обе ноги. Не огорчайтесь, я буду с большим удовольствием заниматься с вами…

И я стал ходить учиться к художнику.

Я стал секретарем комсомольской организации роты. В душе мне было приятно, что товарищи оказали большое доверие, но ответственность увеличилась. Правда, на втором курсе меньше было мальчишеских выходок — все повзрослели, остепенились. Но программа стала обширнее и серьезнее, изобиловала специальными морскими предметами, и с нас спрашивалось все строже и строже.

В морском корпусе тактика флота изучалась поверхностно. История военно-морского искусства вовсе не изучалась. В нашем училище делалось все, чтобы мы стали всесторонне образованными, знающими моряками. Нашими преподавателями были люди, участвовавшие в одной, в двух, в трех войнах, они были авторами исторических и научных трудов, учеными моряками. Они передавали нам свои знания и свой большой опыт.

Основная морская наука — кораблевождение — учила нас, будущих офицеров флота, по морским картам, очертаниям берегов и небесным светилам проводить корабль наивыгоднейшим, безопасным путем. Мы учились управлять сложными корабельными механизмами.

Больше других полюбил я кабинет морской практики. На одной стене его было изображено море. Тут же стоял небольшой бассейн, в котором разместилась гавань с причалами, с якорными стоянками, доками… Стоя на «ходовом мостике» и переставляя ручки машинного телеграфа, каждый из нас приводил в движение винты миниатюрного корабля, и он «управлялся», послушно меняя в бассейне ходы… Подчас я увлекался так, что воображал себя на ходовом мостике настоящего корабля, экипаж которого точно выполняет мои приказания!

Каждый день приносил нам все новые и новые знания. И если, бывало, мы и позевывали на «скучных» лекциях (что греха таить, были и такие), то как загорались мы, когда преподаватель умел нас увлечь!

Мы восторгались «дедусей» — так с нежностью называли мы одного из преподавателей, старого моряка: «На его лекциях не заснешь».

Рассказывая о тактике, о выполнении боевых задач в дни Великой Отечественной войны, «дедусь» не забывал главного выполнителя этих задач, моряка, человека; «дедусь» умел так обрисовать командира — со всей его сущностью, со всеми душевными качествами, что можно было отчетливо представить, почему этот человек выполнил операцию безупречно. Одну из лекций «дедусь» посвятил Вадиму Платоновичу. Говоря о том, что капитан первого ранга Лузган — скромнейший из скромных, что он любит флот больше жизни, что он учился всю жизнь и всю жизнь учил своих подчиненных, «дедусь» подчеркнул, что своих подчиненных Вадим Платонович горячо и крепко любил.

Любил, а потому с них спрашивал вдвое, был даже строже других командиров, от каждого требовал — знать противника, знать его силы, уметь выбрать у него самое слабое место и по этому месту ударить… Вот почему он всегда добивался успеха. И еще потому, что он сам был для подчиненных примером: был отважен, смел, настойчив и непреклонен в достижении цели. Его матросы шли за ним без оглядки. Они шли на выручку своих товарищей. И спасли, рискуя собственной жизнью, своего раненого командира…

Лекции «дедуся» заставляли обо многом задумываться. Через два года мы сами выйдем на флот. И мне придется людей воспитывать, тех людей, которые, может быть, пойдут со мной в бой. Сумею ли я воспитать их?

— Сумеете, — говорил мне Глухов.

Сколько задушевных бесед — не со мной одним, а со всеми провел этот поседевший в боях офицер. Никто из нас не сомневался в том, что Глухову можно рассказать все, чего не расскажешь даже близким товарищам. От Глухова никто никогда не слышал: «Мне некогда, зайдите в другой раз». Он выслушивал каждого, не перебивая, глядя чуть исподлобья внимательным взглядом своих живых умных глаз. Проходило несколько дней, он напоминал о недавней беседе. Он до тонкости знал все, что волновало класс в целом и каждого отдельно, и вникал во все мелочи так, будто сам учился вместе с нами. А ведь у него был не один класс — целый курс!

Глухов отличался редкой скромностью. Я никогда не слышал, чтобы он говорил о своих подвигах, а ему было что рассказать! Он старался не бросаться в глаза — и этому у него многим из нас следовало поучиться.

Когда Фрол со свойственной ему восторженностью перед всем классом поставил в пример Игната, который работает над историей Севастополя, Игнат расстроился и рассердился. Глухов сказал, что Игнат совершенно прав. Наши люди не любят хвастовства подвигами и достижениями, не терпят высокомерия и высказываний об их превосходстве.

Приводя примеры из жизни, Глухов заставлял меня призадуматься.

— Как, вы думаете, — спрашивал он, — поступил бы настоящий коммунист в таком случае, а не человек, только называющий себя коммунистом?

И я, уже впоследствии, будучи офицером, принимая то или иное решение, всегда вспоминал советы Степана Андреевича Глухова…

* * *

Заниматься приходилось много, но Борис успевал навещать своих подшефных школьников. Ростислав, Игнат и Пылаев проводили экскурсии «друзей флота» по Военно-морскому музею… Бубенцов и Платон стали деятельными помощниками Вадима Платоновича, и старик с гордостью именовал свой кабинет «конструкторским бюро». За одну из моделей они получили премию, и Аркадий свою долю послал в Сумы, матери.

Не забыто было и «нахимовское товарищество». Друзья-нахимовцы встречались по-прежнему. Веселой гурьбой они врывались в опустевшую, нежилую квартиру на Кировском.

Заходил Юра, появлялся Олег, приходили Игнат, Борис, Ростислав и Илюша. Фрол кипятил воду в чайнике, заваривал «флотский» чай и священнодействовал, разливая его по стаканам. Фрол презрительно гмыкал, когда кто-нибудь просил «долить кипяточку». Сам Фрол пил чай пахучий, терпкий и черный, как деготь. На столе появлялись хрустящие трубочки с заварным кремом, яблочные и миндальные пирожные из кондитерской «Север», толстые ломти шоколадного торта.

Однажды, когда все были в сборе, почтальон принес письмо от Мираба. Друзья потребовали, чтобы я прочел письмо вслух.

«Никита, ты можешь поздравить меня, — запинаясь, читал я неразборчивый почерк Мираба. — Отныне я — дедушка».

— Что-о? — Фрол пролил чай из чайника мимо стакана, на скатерть.

— «Отныне я — дедушка». А почему бы ему не стать дедом, Фрол?

— Нет, погоди! Значит, Стэлла…

— Что — Стэлла?

— Она все-таки вышла за этого Нахуцришвили?

— Ну при чем Стэлла, Фрол? Тут написано: «У Гоги родился маленький Гоги, радость нашего дома».

— Ах, Гоги, у Гоги… Ну, это дело другое!

— А что, Фрол, разве ты влюблен в Стэллу? — спросил с наивным видом Олег.

— Влюблен, да еще вдобавок ревнует! — вышел в атаку на Фрола Борис.

— Борис в этом вопросе разбирается лучше всех, — подлил масла в огонь Илико.

— Разбирается! — вскричал Фрол. — Об этом писатели романы и повести пишут и то не всегда разобраться умеют. А ты мне — Борис! Разбирается! Теоретик! Этот теоретик недавно чуть из комсомола не вылетел!

Да, у Бориса была неприятность. Какой-то Кротов прислал в училище письмо. Он обвинял Бориса в том, что тот больше внимания уделял пионервожатой Зое, чем военно-морскому кружку, и работа среди «друзей моря» совсем захирела. На Бориса сейчас же набросились, и из него перья и пух полетели. Глухов посмотрел на дело иначе.

— Вы знаете, Рындин, — сказал он, покачав головой, — к сожалению, еще есть людишки, которые получают огромное удовольствие, если им удается опорочить другого. Вот что я вам посоветую: чем верить на слово этому никому неизвестному Кротову, пойдите сами и разберитесь.

Я пошел в школу. Борисом его подшефные были довольны, военно-морской кабинет был оборудован на славу, кружок работал отлично. Кротов же оказался заинтересованным в Зое лицом, преподавателем физкультуры. Когда я заговорил с ним, его пустые, мутные глазки забегали, он смотрел в сторону и бормотал что-то нечленораздельное. Я понял, что имею дело с мелкой душонкой. Возвращаясь в училище, я обвинял себя в том, что чуть было не поверил доносчику: Борис пережил несколько неприятных минут.

Вот об этом-то случае и напомнил Фрол.

— Да разве Борис умеет любить? — спросил Игнат, выколачивая трубку о пепельницу. — Сегодня он клянчит карточку у одной, завтра — у другой, послезавтра — у третьей. Разве это любовь?

В нашем возрасте эта тема всех волновала.

Студентки, работницы, художницы, молодые актрисы приходили на вечера в училище. Среди них были красивые и дурнушки, умницы и весьма ограниченные, много было хороших, но попадались и искательницы мужей среди будущих офицеров.

— Нет, братцы, — продолжал Игнат. — Уж если любить, так любить: всей душой и всем сердцем. Тебе должно быть дорого все, что ей дорого — и профессия ее, и ее интересы. «Любовь слепа», говорят, — не согласен. Нашим дедам казалось весьма романтичным, что де Грие пошел за ветреной девицей Манон на край света, или Вертер покончил с собой потому, что любил чужую невесту, а Хозе ради Кармен нарушил свой воинский долг. Я могу полюбить, и глубоко полюбить. Но на сделку со своей совестью я никогда не пойду. И если я почувствую, что ей… ну, той, которую я полюбил, чуждо то, что мне дорого, что она мешает мне выполнять мой долг моряка, я уйду…

— Вот это по-флотски! — пришел в восторг Фрол. — Присоединяюсь к Игнату! Уж коли ты полюбила флотского человека, люби все, что он любит — и флот, и службу его, как его самого! А любишь — так помогай! А если ты себя любишь больше всего — уйди и оставь в покое флотского человека!..

— Браво, Фрол! — воскликнул Олег.

— Ай, да Фрол! — подхватили мы хором.

— А Стэлла? — спросил Борис. — Любит Стэлла то, что ты любишь?

— Да что вы все — Стэлла, да Стэлла?

— Стэлла — замечательная девушка, Фрол! — похвалил Юра. — Правда, она резковата, но зато — великолепный товарищ…

— А вот мне больше нравится Хэльми, — сказал Олег.

— Да, уж другой такой скоро не сыщешь! — с энтузиазмом поддержал Олега Борис.

— Ну, что в ней хорошего, в Хэльми? — поморщился Фрол. — Болтушка!

— А Стэлла? Любого заговорит! — сказал я.

— Что любого заговорит, это правильно. Да, но где же письмо? Читай, читай дальше, Никита!

— «Маро, Анико и я очень счастливы, а Стэлла возится с малышом целый вечер. Никита, окажи, пожалуйста, Фрол жив и здоров? Она все ждала от него писем, каждое утро наведывалась в ящик на двери и, наконец, перестала наведываться. Подозреваю, что они в Сухуми поссорились…»

Фрол опроверг:

— Мы не ссорились. Ты, Кит, свидетель…

— Почему же ты ей не пишешь?

— Ну, что я ей буду писать?

— Напиши одно слово «жив», сунь в конверт и пошли без марки.

— Дальше читай!

— «…что они в Сухуми поссорились…»

— Это слышали!

— «В институте у нее — большие успехи. Нахуцришвили взял ее в помощники, для Стэллы — большая честь!»

— Ага, опять этот Нахуцришвили! — воскликнул Фрол.

— «Шалва Христофорович подарил мне свою новую книгу. Ее читает с увлечением весь Тбилиси. Антонина заходит, — о, она стала такая ученая, прямо беда! — и мы вспоминали тебя, Никита, и Фрола, и надеемся, что придет день, мы снова увидим вас у себя».

— А хороший он человек, — сказал Фрол.

— Симпатичнейший, — подтвердил Илюша. — Душа-человек. Вы помните? Мы приходили к нему, как домой…

— А вы помните, он в день Победы ходил с бурдюком и с рогом и уговаривал встречных выпить вина за победу! До чего было весело!

Приятно было снова воскресить в памяти те времена, когда мы начинали путь к флоту, вспомнить гостеприимный город, где началась наша дружба…

— А ведь чай-то остыл, — заметил, наконец, Фрол и понес разогревать чайник в кухню. Раньше это делала мама…

* * *

Полгода прошло, как ее нет на свете… Мы стоим с Фролом над бурым от талого снега холмиком. Страшно подумать, что она лежит там, в сырой, холодной земле, она, которая минуты не могла посидеть спокойно, всегда куда-то торопилась, стремилась, спешила… Фрол вздыхает. Ему тяжело. Мне — еще тяжелее. Я приду в училище и напишу отцу на «Дельфин», что побывал у нее. Долго стоим мы молча. Наконец, Фрол трогает меня за плечо. Пора идти, уже спускаются сумерки. Мы уходим.