НОВЫЙ ГОД
Встречать Новый год без Фрола? Но он не замечал меня, словно я был неодушевленным предметом. Я послал телеграммы отцу, Антонине и Стэлле, позвонил Олегу и Юре, пригласил их на Кировский. Они с радостью согласились. Позвал Илюшу и Гришу. Мы сблизились с ним после разговора на набережной.
Уже стемнело, когда меня вызвали в пропускную. Кто-то пришел ко мне. «Кто бы это мог быть?» — соображал я, спускаясь по лестнице. В полутемном проходе я увидел девушку в меховой шубке, в меховой, запорошенной снегом шапочке, из-под которой выбивались огненные кудри. Это была Хэльми, порозовевшая от мороза. Я немного смутился, вспомнив наше прощание на лестнице, но она воскликнула как ни в чем не бывало:
— А, спаситель! — и, вытянув руку из пестрой вязаной рукавицы, крепко пожала мою.
— Вот видишь, я выполнила свое обещание. Приехала прямо из Тарту с университетской экскурсией. Ты помнишь Лайне? Она тоже здесь и хочет посмотреть твои акварели. Ты знаешь, она ходила к большому художнику в Таллине, и он сказал, что она — талант, что она будет настоящей художницей. Ну что ж? Чехов ведь тоже врач, стал писателем! Можешь поздравить, — продолжала она, — я учусь на отлично. Как мама? Здорова? А Антонина, Стэлла? Они тебе пишут? Ты знаешь, Никита, мы хотим идти встречать Новый год в Дом культуры. Я сказала Лайне, что зайду за тобой и хочу, чтобы ты позвал и Олега. Вот билеты на всех!
Но я ответил, что хочу встречать Новый год с мамой, на Кировском, — к нам придут и Олег, и Илюша, и Юра. Пусть она отдаст билеты кому-нибудь и проведет вечер с нами…
— А что ж, это прекрасно придумано! А можно Лайне позвать?
— Конечно. Нам будет с кем танцевать.
— У вас тут есть телефон-автомат? Говори скорее свой адрес.
Она вошла в будку и позвонила в гостиницу.
— Лайне придет, — сообщила она. — Она очень рада. А билеты — бог с ними! Ну скажи, Никита, как мне повезло!
— Подожди меня, Хэльми, я пойду оденусь и позову товарищей.
— А Фрол? — спросила она, когда мы спустились с Илюшей и Гришей. — Где же Фрол? Разве он не будет встречать с нами Новый год?
Я сказал, что Фрол дежурит.
— В новогоднюю ночь? Вот бедняжка-то!
— Мой отец тоже писал, что, может быть, будет в дозоре в новогоднюю ночь. Такова наша служба.
Через несколько минут, на заснеженной улице, Илико изображал в лицах, как его сватали. На Большом проспекте было шумно, светло, все спешили встречать Новый год, и не верилось, что не так давно, в такой же вот вечер тревожно выли сирены, дома рушились, а люди прятались в подвалах от бомб…
Стоял легкий морозец и сыпал частый, сухой снежок, оседавший на густые ресницы Хэльми и ее меховую шапочку.
— Ну, ты совсем снегурка! Не хватает Деда-Мороза! И как по заказу из ближайших ворот вышел Дед-Мороз, в поддевке, осыпанной бертолетовой солью, с длинной седой бородой. Мы так расхохотались, что прохожие стали на нас оборачиваться. А Дед-Мороз, перейдя улицу, вошел в ярко освещенную школу. Мы заглянули в окно и увидели елку. В зале было полно нарядных ребят.
Подошли к нашему дому. Я пригласил гостей подняться по лестнице. Мама, в светлом платье, с чайной розой у пояса, отворила нам дверь; расцеловала Хэльми и огорчилась, что Фрол не придет.
— А тебе авио от Антонины, телеграмма от Стэллы и дяди Мираба!
Антонина писала:
«Чего пожелать тебе? Самого лучшего! Успехов и радостей! Не забывай Антонину. Как я хотела бы быть с тобой в новогоднюю ночь!»
— Вот уж никак Антонина не думает, что я встречаю Новый год с вами! — воскликнула Хэльми. — А какая чудная елка!
Разукрашенная елка касалась золотой звездой потолка.
Пришли Олег и Юра. Они оставили в передней на столике палаши, разделись и шумно вошли в столовую.
— Смотри-ка, Юра, ведь это Хэльми! — воскликнул Олег.
— По-моему, да, она самая!
— Ой, как вы выросли оба! — в свою очередь воскликнула Хэльми.
Она забыла, что сама через три года будет врачом.
— Олег, ты принес свою скрипку?
— Принес!
Кукушка прокуковала половину двенадцатого.
— Где же Лайне? Наверное, заблудилась? — забеспокоилась Хэльми. Но раздался звонок. Сегодня Лайне еще больше походила на Снежную королеву, в белом вязаном платье с цветной каймой, в белой вязаной шапочке — она сняла ее, и по плечам рассыпались русые кудри. Олег и Юра уставились на нее с восхищением — для них появление Лайне было новогодним сюрпризом.
Она попросила меня показать мои акварели. Я вынул папку. Лайне разложила рисунки на столе.
— «Адмиралтейство в солнечный день», чудо, как хорошо… «Исаакий с Невы», «Сфинксы», «Памятник «Стерегущему», «Медный всадник»… У вас, Никита, большой талант… Мне стыдно дарить вам свою мазню…
Но ее «мазня» оказалась прекрасной акварелью: рыбачьи суда в маленькой бухте, сети на берегу и разноцветные домики. Я подарил ей взамен своего «Медного всадника».
— За стол, за стол! — позвала нас мама.
Чего только не было на столе! Мама хотела отпраздновать Новый год на славу. Лайне сидела между мною и Гришей, Хэльми — между Олегом и Юрой. Она по-прежнему была болтушкой, всех засыпала вопросами, и мы едва успевали ей отвечать. Кем будет Юра? Кораблестроителем? А Олег будет инженером? Морским? Замечательно! И он ходит в консерваторию? И все успевает?
— Ну, и молодец ты, Олег! Кажется ты, Никита, рассказывал, что композитор Цезарь Кюи был инженер-генералом? Ну, а Олег будет инженер-скрипачом! Не обижайся, Олег, я пошутила! Ты приедешь к нам в Таллин и дашь концерт в театре «Эстония».
— Нет, о концертах не может быть речи! Я буду моряком, не артистом. Но когда я приду на своем корабле к тебе в Таллин, я захвачу с собой скрипку и, если ты, Хэльми, захочешь, сыграю тебе и твоему отцу…
— Смотри, не забудь! Завяжи узелок!
Тут мама напомнила:
— Никита, без пяти двенадцать.
Я включил приемник.
— Эх, жалко, нет с нами Фрола! — огорченно вздохнул Юра.
— Да, очень жаль! — согласилась с ним Хэльми.
Стали бить куранты Кремля. Уверенный, мерный звон! Он слышен повсюду, и все мысли людей в этот час обращены к Москве.
— За тех, кто в море! — провозгласил Илюша.
— За тех, кто в море! — подхватил тост Олег. — За Юрия Никитича Рындина! За Виталия Дмитриевича Русьева!
Пили за будущих врачей, чокались с Хэльми и Лайне. Пили за будущих моряков. За моряков — ветеранов войны. Все потянулись с бокалами к Грише. Юра предложил выпить за наше Нахимовское.
— И за нашего дорогого начальника! — подхватил Илико и, обращаясь к концу стола, произнес речь перед воображаемым адмиралом: — Спасибо за то, что учили, за то, что любили нас. Вы думаете, мы вашей любви не ценили? Ценили! Бывало, собираемся натворить что-нибудь, вдруг командуем себе: «Стоп»! Натворишь, подведешь начальника! Скажут: «У него невоспитанные нахимовцы». И за то, что папиросы у нас отбирали, спасибо, — поднял Илюша пачку «Казбека». — Выросли из нас благодаря вам моряки, а не дохленькие человечки!
— Да, уж ты, Илюша, никак не похож на «дохленького человечка»!
Было что вспомнить, и мы наперебой вспоминали и нашего славного Николая Николаевича, и Протасова, и Горяча с Кудряшовым, и Забегалова с Бунчиковым, и наших тбилисских друзей…
— Олег, сыграй нам, пожалуйста, — попросила Хэльми, — так хочется музыки! Сыграй Чайковского или Грига!
Олег принес скрипку, Юра сел за пианино. Мама, закрыв глаза, слушала. Хэльми восторженно восклицала:
— Как играет! Даже не верится, что это Олег!
— А ты забыла, как он играл нам у Стэллы?
— Тогда и теперь — небо и земля!
Но вот импровизированный концерт был окончен; снова включили радио и принялись танцевать. Я танцевал с Хэльми, с Лайне, с мамой. Мама была легка, словно перышко. Ей было весело. Она повторяла:
— Какой замечательный Новый год!
Он был бы совсем замечательным, если бы со мной была Антонина! И танцуя с Лайне и с Хэльми, я представлял себе, что танцую с ней, с Антониной, и на сердце становилось так радостно! Взявшись за руки, мы водили хоровод вокруг елки, играли в разные игры, и мама во всем принимала участие, словно она была нашей сверстницей.
— Какая у вас чудесная мама, Никита! — оказала Лайне.
— А ваша? — спросил я.
— Моя давно умерла…
Перед тем как разойтись — кукушка напомнила, что уже четыре часа, — Илико предложил никогда не забывать «нахимовского товарищества»:
— Даже если нам придется служить на разных морях, мы найдем время встретиться, а если встретиться не удастся, будем писать друг другу, делиться радостями о выполненных заданиях! Обещаем, друзья?
— Обещаем!
— Отныне и Гриша — наш, правда?
— Ну, — засмеялся Пылаев, — я-то уж слишком стар для нахимовца. Но раз вы хотите — вхожу и я в ваше товарищество!
— Ура!
— А нас вы забыли? — воскликнула Хэльми. — Вы эгоисты!
— Нет, — отвечал ей Юра. — Мы никогда не забудем ни Хэльми, ни Лайне, ни этого чудесного вечера, который запомнится на всю жизнь!
— Давно бы так!
Вышли на Кировский. Морозило здорово. Окна, разрисованные узорами, в лунном свете блестели.
Олег и Юра пошли провожать Хэльми и Лайне в «Асторию», где поселились студенты из Тарту. Гриша пошел в училище. Илюша решил ночевать у нас. Поскрипывал снег под ногами.
— Ох, я устала! — призналась мама. — Если бы вы только знали, как весь вечер жали мне новые туфли!
Но тем не менее она легко взбежала на четвертый этаж.
Мы с Илико стали дурачиться: пожелали кукушке, куковавшей пять часов, счастья. Она — мне ровесница, куплена в тот самый год, когда я родился.
— Спокойной ночи! — наконец, угомонила нас мама.
— Спокойного утра! — поправил Илюша. Он с размаху кинулся на диван.
— Илюша! — окликнул я друга.
— А?
— Спишь?
— Сплю, генацвале!
— А как ты думаешь, что ждет нас в Новом году?
— Большое плавание, Кит! Гаси свет!
* * *
В училище обменивались впечатлениями. Ростислав и Игнат Новый год встречали в Нахимовском (им это было легко — их родное Нахимовское было под боком, в Ленинграде). Борис подвизался на елке в школе, и ребята ему поднесли пионерский галстук.
— А пионервожатая?
— Что пионервожатая?
— Выпросил у нее фотографию?
— Довольно вам, черти! — озлился Борис. Но я был убежден, что фотографией он обзавелся.
А вот с Фролом не хорошо получилось: решив остаться в училище, он разорвал увольнительную; но тут Платон передал ему приглашение Вадима Платоновича. Тогда Фрол воспользовался увольнительной Серегина — и попался. Большого преступления в этом не было: ему разрешили уволиться, но старшина должен быть примером для остальных. И Фрол получил крепкий нагоняй от начальника курса, да вдобавок его вызвал к себе Глухов. А Мыльников прочел ему нотацию, грубо и в таком унизительном тоне, что Фрол стал мрачен, как туча. Я хотел было друга ободрить, но он даже глаз не поднял от книги.
А на класс посыпались, как из рога изобилия, всякие беды. Платон с Бубенцовым схватили двойки. Платона не оказалось на вечерней поверке. Бубенцов откликнулся за него, но его тут же разоблачили. Мыльников резко отчитал его перед строем. Досталось и Фролу. Мыльников опять был с ним груб и несдержан… После поверки Бубенцов исчез и был застигнут дежурным по курсу в кабинете Вершинина, где он спешно звонил по телефону Лузгину.
Это было неслыханное событие! У нас давно уже не случалось самовольных отлучек. А укрывательство самоотлучника считалось столь позорящим честь курсанта проступком, что, казалось, о дальнейшем пребывании в комсомоле Бубенцова и Лузгина не могло быть и речи. Газета училища назвала наш класс «отстающим».
На ротном бюро Фрол услышал много суровых и справедливых слов. Костромской сказал, что старшина, борясь за первенство класса, действовал грубейшими административными методами.
— На военной службе воспитывать надо примером, — сказал Зубов, — а является ли примером Живцов? Нет, это показал его проступок в новогоднюю ночь. Живцов игнорирует комсомольскую организацию, вот результат — история с Бубенцовым и Лузгиным. Конечно, в этом виновата и комсомольская организация класса… но старшина должен понять свою неправоту…
— А он понять и не собирался! — бросил Мыльников. В свойственном ему пренебрежительном тоне, тоне полного превосходства, он заявил, что старшина не оправдал доверия партии, комсомола, командования. — Я доверял ему, а он распустил людей, — сказал Мыльников так, будто он один олицетворял и партию, и комсомол, и командование, — развалил дисциплину… Он сам распущенный, недисциплинированный, испорченный человек, которому в комсомоле не место.
«Перехватил, — подумал я. — Разве можно говорить о Фроле такими словами? Распущенный! Испорченный! Это неверно! Что же никто не возразит Мыльникову?»
А тот продолжал, с такой злобой глядя на Фрола, будто перед ним сидел враг:
— Да, я считаю, что Живцову в комсомоле не место! Он должен лишиться комсомольского билета. Что же касается Бубенцова и Лузгина, то самый лучший выход из положения, — Мыльников состроил пренебрежительную гримасу, — избавиться от них навсегда…
Как это просто! Фрола выгнать из комсомола, от Бубенцова и Лузгина избавиться навсегда! Тут уж меня взорвало. Я попросил слова и, позабыв о том, что Мыльников — начальник, старшина роты, заговорил:
— И это говорит человек, который через полгода будет офицером! Вы и на флоте будете избавляться от беспокойных подчиненных, списывать их с корабля, а не воспитывать? Пусть, мол, воспитанием их займутся другие. Чтобы начальник пользовался любовью у своих подчиненных, он должен уметь помочь им исправить свои ошибки и быть им не только начальником, но и товарищем…
— Полегче, Рындин, — угрожающе процедил Мыльников.
Но во мне все кипело. Меня понесло. Я говорил о том, что Живцов не сумел найти пути к сердцу товарища, узнать, что ему мешает учиться, и за это Мыльников предлагает исключить его из комсомола. А сам Мыльников умеет найти пути к сердцу своих подчиненных?
— Начальник не должен с пренебрежением относиться к ним, он должен быть скромнее, и тогда его больше полюбят. А вас мало любят, товарищ Мыльников, вы это хорошо знаете и знаете, чем эту нелюбовь заслужили…
Глухов охладил бушевавшие страсти: авторитет начальника подрывать нельзя, каким бы ни был этот начальник, в нем разберутся партийная организация и командование и сделают свои выводы так же, как сделают выводы и о старшине класса.
— Конечно, об исключении Живцова из комсомола, — взглянул Глухов на Мыльникова, — не может быть и речи. Что же касается Бубенцова и Лузгана, попробуем последнюю меру: попросим командование вызвать Бубенцова и Лузгина на учебно-воспитательный совет…
На учебно-воспитательном совете судьбу курсанта решают люди вдвое, а то и втрое старше его. Бубенцову и Лузгину предстояло суровое испытание.
Костромской сказал:
— И я предлагаю вызвать на заседание отца Лузгина.
Предложение было принято.
На другой день старшиной класса вместо Фрола был назначен Гриша Пылаев.
Фрол страшно переживал, я переживал не меньше его. Я подошел к нему, но он отвернулся. Мы стали чужими. Утешительно было то, что Мыльникова заменили курсантом четвертого курса Смолиным, человеком тихим, немного даже застенчивым и совсем не похожим на прежнего старшину.
Вечером я хотел поделиться радостью с Фролом, но он не откликнулся.
— Фрол! — повторил я.
Молчание.
— Товарищ Живцов!
— Я вас слушаю… Вы что хотели?
— Нет, ничего…
О прежней дружбе не могло быть и речи.
* * *
Я помог Грише подготовиться к экзаменам — они были нелегкие. Когда сдавали службу наблюдения и связи, вошел начальник училища. Приказав продолжать, он сел в сторонке, большой, плечистый и очень суровый на вид.
Я как-то встретился с ним в коридоре, и адмирал, спросив фамилию, поинтересовался:
— Юрия Никитича сын?
— Так точно.
— Поблажек давать не стану, спрашивать буду вдвойне: сын должен быть достоин отца, — предупредил адмирал.
— И вздраит, будь покоен, и не поморщится, — подтвердил Гриша, когда я ему рассказал о встрече. — Только держись!
Курсанты старших курсов рассказывали, что начальник мог остановить в коридоре курсанта, потребовать показать носовой платок — чист ли, или снять ботинок — не порван ли носок. Осмотрев руки, давал пять минут на чистку ногтей. «Во время войны, в море, в бою, мы находили время, чтобы быть чисто выбритыми, одетыми по форме, в чистом белье, — говорил он неряхе. — Стыдно, курсант!» Если он обнаруживал вину интендантов — попадало и интендантам.
На экзаменах — горе ловкачу, запасшемуся шпаргалками! Зато тех, кто отвечал без запинки и разбирался в предмете, а не зазубривал, как попугай, по учебнику, адмирал отличал и, раз отличив, не упускал из виду. Это не значило, что у него были любимчики. Любимчиков он не имел и крепко взыскивал с офицеров, которые обзаводились ими. Еще рассказывали, что адмирал воспитывает двух сыновей своих погибших товарищей.
Я получил пятерку, и начальник училища одобрительно кивнул. По черчению мне достались трудные чертежи. Я их выполнил. Даже Борис подтянулся, не получил ни одной тройки.
В воскресенье, забежав на Кировский рассказать об экзаменах, я заметил, как вдруг осунулась мама. Я встревожился:
— Что с тобой, мамочка?
— Мучают боли, — сказала она, сморщив лоб, — предлагают оперироваться немедленно.
— А профессор?
— Он все еще в Москве. А мне завтра утром надо ложиться в больницу, а то, говорят, будет поздно. Ты ничего не пиши, Никиток, отцу до тех пор, пока все не кончится.
Пока все не кончится…
Она отвернулась к окну, за которым шел снег, густой, мокрый, лохматый. Ее плечи чуть вздрогнули. Потом она обернула ко мне бледное, искаженное мукой и тревогой лицо:
— Ты знаешь? Я ужасно боюсь операции!
И прижалась ко мне, спрятав голову у меня на груди, как бы ища у меня защиты. Милая мама! Если бы понадобилось отдать мою жизнь, чтобы ты снова была здорова и весела, я бы, не задумываясь, отдал ее!
С тяжелым сердцем я возвращался в училище в этот вечер. Я шел пешком, забыв об автобусах и трамваях, и липкий снег залепил всю шинель, лицо, бескозырку…