ЧАНДАЛА

Две поздние гостьи пришли на глухую почтовую станцию, стоявшую в лесу, вдалеке от Большого Колесного Пути. Пришли, низко поклонились кансамаху – смотрителю станции – и сели во дворе под навесом. Обе женщины были в длинных, спускающихся до самых пят белых широких юбках с узорчатой каймой, в белых шерстяных головных покрывалах – сари, низко закрывающих лоб и плечи.

Такую одежду в этих местах не носили. Женщины походили на горянок – путниц с далекого севера.

«Издалека идут», – подумал кансамах.

Путницы сели у дверей женской половины. Одна откинула сари со лба, и кансамах увидел красивое худое лицо, измученное усталостью и болезнью. Женщина сидела, прислонившись к столбу навеса, уронив вдоль колен худые руки в синих стеклянных браслетах. Вторая из путниц, должно быть дочь первой, девочка лет тринадцати, невысокая и смуглая, принесла воды, чтобы омыть ноги старшей после долгого пути.

Кансамах вгляделся в худое лицо матери; глаза женщины нехорошо блестели от снедавшего ее жара, руки судорожно подергивались.

«Голод? – думал кансамах. – Лихорадка?»

Путницы не спрашивали еды.

«Нищенки», – решил кансамах.

Но странницы не просили милостыни. Старшая потянула нить четок с худой шеи и начала тихо шептать молитвы.

Кансамах был добр, он принес остатки риса в деревянной чашке и подал девочке. Потом он смотрел, как они ели. Девочка брала рис из общей чашки. Старшая вынула из тряпок собственную и ела отдельно от дочери.

«Браминка», – подумал кансамах.

Ближе к ночи женщине стало совсем худо. Страшно было глядеть, как лихорадка ломает всё ее тощее тело, как вздрагивает нить четок в слабой руке. В почтовом бенгало расположилась на ночь проезжая мем-саиб, жена английского офицера. Ее служанки заняли всю женскую половину. Кансамах отвел обеих странниц в сарай. В дальнем углу лежала охапка свежей рисовой соломы.

– Здесь проведете ночь, – сказал кансамах.

Браминка низко поклонилась ему и едва слышно прошептала благословение.

Кансамах ушел.

Девочка взбила солому и приготовила ложе для матери. Она села рядом, не смея уснуть.

Скоро женщина впала в полузабытье, и девочка со страхом глядела, как тяжело дышит мать, как беспокойны ее руки под сбившимся белым платком.

Мать говорила что-то в бреду, – девочка еле улавливала слова.

– Скорее, Лела! – говорила мать. – О, как медленно мы идем… Скорее перейдем эту реку… вода уносит тебя… держись за меня, Лела… Скорее, скорее на берег!..

Лела сжала руки матери – они были вялы и холодны.

«Как она ослабела!» – с тоскою и страхом подумала девочка.

Так она просидела около матери всю ночь, держа ее руку в своей руке, слушая ее дыхание, ее прерывистую, лишенную смысла речь. Ночь была безлунная, шакалы выли где-то близко за оградой дома. Глухой лес шумел вокруг, до Большого Колесного Тракта было много дней пути.

Страх и тревога томили сердце Лелы.

В какие далекие неприютные места зашли они с матерью!.. Никто здесь не знал их, не встречал с лаской, как бывало прежде. Прежде они всегда ходили по селениям вблизи Джодпура, в своей родной стране. Крестьяне в тех местах, были бедны, но гостеприимны. Женщины спешили встретить мать Лелы, низко склонившись на пороге своего дома, торопились принести ей свежей воды, плодов и ячменных лепешек; дети садились вокруг нее на пестрые половики. Все знали Батму-Севани и ее дочь Лелу.

Батма была браминка, дочь брамина, она предсказывала судьбу новорожденному и отгоняла, как верили крестьяне, злых духов от его колыбели. Батму звали в дом, где родился ребенок или праздновали свадьбу; она освящала порог новобрачных молитвой над рисовыми хлебами и совершала поклонение земле, дереву и золоту; в доме покойника она первая высоким волосом заводила поминальный плач и разбивала горшок с рисом о стену, как велит обычай похорон.

Батма знала пророчества Веды и черное гаданье Сарва-Хари. Она умела в несколько мгновений свернуть из тряпок куклу – подобие человека – и прочесть над нею заклинание смерти или исцеления.

Леле иногда страшно было глядеть на мать, когда, повязав лоб голубоватой тканью, она бормотала слова древних заклинаний:

– Батта-Бхаратта!.. Сакра-Дар-Чунда!..

Батма никогда никому не объясняла, что значат эти странные слова. Она не учила Лелу ни заклинаниям, ни молитвам.

– Ты – другого рождения, – как-то раз сказала она Леле. – Тебе нельзя знать то, что открыто мне.

У Лелы был ясный, высокий, чистый голос, она пела по вечерам, после заката солнца, усевшись на низкой глиняной ограде приютившего их дома. Лела сама складывала свои песни:

Сакра-Чунда, дай нам ясный день.
Ясный день – прохладную погоду.
Дождь к ночи, – нетрудную дорогу…
Сакра-Чунда, Мата-Лалла!..

Слова, услышанные от матери, Лела повторяла как припев к своей песне, не зная их значения.

Их звали и в дома саибов. Здесь их кормили хорошо, но на мать глядели как на фокусницу или колдунью. Хозяева дома по вечерам созывали гостей, чтобы показать им браминку, читающую заклинания. У одной мем-саиб, жены богатого англичанина, они прожили довольно долго. Лела уже научилась хорошо понимать язык иноземцев, но потом матери стало невмоготу, и они ушли со двора саибов.

Никогда мать не ходила в дальние селения западнее Джодпура, в плодородные «красные земли», где была ее родная деревня, где жили ее отец и мать. Лела никогда не видела ни деда своего, ни родных. Об отце она также почти ничего не знала. Когда-то, очень давно, он играл с нею, когда она была еще маленьким ребенком; Лела смутно помнила его высокую шапку козьего меха и белую рубашку горца, шитую красным и черным. Отца угнали в солдаты, на службу к англичанам-саибам. Больше десяти лет прошло с тех пор.

Раджа[3] их страны, Раджпутаны, охраняя свое княжество, два раза в год откупался от саибов хлебом, золотом и людьми. Мужа Батмы и многих других угнали в тот год далеко на юго-восток, за великую реку Ганг, где никто из здешних людей никогда не бывал.

– Кто ушел на службу к саибам, того не жди обратно домой, – говорили крестьяне.

Настал год, когда британская королева, затеяв спор с Персией за город Герат, потребовала с раджи вдвое больше зерна, чем обычно. Раджа разослал по деревням своих заминдаров,[4] и крестьянские кладовые опустели. Не стало риса для нового посева, голод начался в стране. Больше не звали Батму-Севани в крестьянские дома. Женщины, встав на пороге хижин, отводили взгляд, когда Батма с Лелой проходили мимо: у крестьянок не было хлеба для своих собственных детей. Батма решилась искать новых мест, куда еще не протянулись длинные руки саибов.

Как-то раз Лела с матерью, скитаясь, зашли далеко на запад, дальше чем обычно. Мать была грустна: эти места ей о чем-то напоминали… Они остановились на ночь в афганском серайле – постоялом дворе. Хозяин, молодой афганец с пестрой от краски бородой, отвел их на женскую половину. Еще днем, когда они сидели на пороге, Лела приметила во дворе древнего старика в высокой шапке факира. Старик прошел мимо них, поглядел и вернулся обратно. Белые язвы изъели его лицо, лоб, переносицу, даже веки и подглазья, но глаза остались целы, глаза смотрели зорко. Едва увидев факира, мать побледнела и надвинула на самое лицо свой белый платок. Но старик уже узнал Батму-Севани, дочь своего брата. Он сел у стены во дворе, скрестив ноги и, не двигаясь, смотрел на Батму. Не двинулась и она, – точно окаменела. Когда стемнело и все разошлись по местам, отведенным для ночлега, старик встал и медленно подошел к ним.

– Вот я нашел тебя, Батма! – сказал старик.

Мать пригнулась, точно ожидая удара.

– Ты прятала от нас свою дочь! Ты думала, никто не узнает о тебе и о твоем муже?.. Ты, браминка, стала женой гуджура, пастуха, крестьянина низкой касты, пила и ела с ним, позабыв о своем рождении…

– Уходи!.. – прошептала Батма. Лела почувствовала, как рука матери слабеет у нее в руке.

– Твоя дочь – низкорожденная, чандала, и ты не скроешь этого от людей!

Факир выхватил откуда-то из-за пояса, из тряпок, длинную медную палочку с тремя острыми зубцами и трубочку с краской.

– Уйдем! – закричала Лела, еще не понимая, что он хочет сделать. Но факир с силой притянул Лелу к себе и трезубцем больно ударил по лбу, глубоко рассек кожу меж бровями, над переносицей.

– Чандала!.. Дочь браминки и гуджура, низкорожденная, чандала! – завопил факир.

– Отпусти!

Лела изо всех сил уперлась старику в грудь и далеко оттолкнула его от себя.

Только тут опомнилась мать. Она схватила Лелу за руку и выбежала с нею за ворота серайля.

С того дня они больше не просили ночлега на постоялых дворах. Рана на лбу Лелы, на которую факир не успел брызнуть черной ядовитой краской, чтобы вытравить знак касты, быстро зажила. Остался только едва приметный белый знак над переносицей, похожий на белую звезду.

Они шли на север, дальше и дальше от Джодпура, точно мать хотела навсегда оставить эти места. Скоро кончились степи, дорога стала камениста, селения редки. Они шли дальше и дальше на север, словно хотели дойти до края земли. Через много дней пути далеко на горизонте повисли острокрылые белые облака и больше не уходили.

– Это горы! – сказала Леле мать. – Хималаи, снежные горы на краю земли.

Вблизи склоны гор оказались черны и серы, тропы вились по зеленым кручам. Высоко над изломом дороги стояли сосны.

Лела никогда не видела прежде таких деревьев: частые зеленые иглы вместо плодов и листьев.

– Север! – сказала мать. – Край земли!

Высоко в горах они с матерью заночевали.

Здесь была хижина для ночлега, сложенная из камня, высокий колокол на перекладине, чтобы сзывать заблудившихся, и соломенное ложе для нищих и странников. Вместе с ними в хижине остановились на ночлег два молчаливых тибетца с неподвижными желтыми лицами, старуха-нищенка из Мадраса и еще какой-то молодой усталый путник в изодранной синей повязке деревенского гончара. Тибетцы всю ночь перебирали черные четки и шептали молитвы, мать разговорилась с молодым путником. Он шел издалека, из Калькутты, и искал пути в Раджпутану – страну, откуда они с матерью пришли. Когда молодой путник сказал, что он хочет найти в той стране женщину по имени Батма-Севани, мать стала белее риса, сари поползло с ее плеча.

– Зачем тебе эта женщина? – спросила мать.

– Я знал ее мужа, – ответил путник.

– Ты знаешь Инсура? Я – его жена, – сказала мать. – Где он?

– Я видел его под Калькуттой… еще недавно.

Путник стал говорить очень тихо… «Терпеть дольше было невмоготу… – уловила Лела, – два полка восстали против саибов… Инсура схватили… он теперь в темнице…»

– В темнице? – сказала мать, и Лела не узнала ее голоса.

– Да, казнь грозит ему и еще двоим сипаям… Я обещал Инсуру найти его жену и рассказать…

Лела запомнила слегка хриплый, точно простуженный голос молодого путника, его изодранную куртку, лицо, тронутое оспой, и серые блестящие глаза. Путника звали Чандра-Синг.

Утром мать поделила с Чандра-Сингом единственную оставшуюся у нее рисовую лепешку.

– Я пойду туда, где мой муж! – сказала мать. – Может быть, еще не поздно…

Они повернули на восток и искали дороги в долину великого Ганга. Они шли очень быстро, но с того дня, как Батма услыхала дурные вести о муже, ей всё казалось, что они идут слишком медленно. Наконец голубая вода Ганга блеснула среди холмов. Они шли низким песчаным берегом великой реки; темные паруса лодок, плывущих вниз по течению, обгоняли их.

– Скорее, Лела! – говорила мать. – О, как медленно мы идем!

Как-то раз они заночевали на берегу, в сырой низине, и с тех пор Батму начала снедать эта злая лихорадка.

И вот теперь, после долгих дней пути, Батма в беспамятстве лежала на соломенном ложе, в сарае кансамаха. Батма и сейчас торопилась, уже в бреду, точно хотела еще итти дальше.

– Почему мы идем так медленно, Лела?.. Скорее, может быть, мы еще увидим его!

Чем неподвижнее становилось тело больной, тем торопливее стремилась ее горячечная, лишенная смысла речь.

– О, как далеко еще итти… Несчастье… Подгибаются ноги… Скорее, девочка, беги… Бежим! Мы еще успеем, Лела!..

– Да, да, – говорила Лела, сжимая ее руку.

Скоро руки Батмы-Севани стали слабы и потны, горячка отпустила ее. Батма открыла глаза.

– Мы опоздали, Лела! – со смертной мукой в лице сказала она. – Мы опоздали, он погиб!

Руки Батмы бессильно повисли. Она завела глаза кверху, зрачки остановились и начали медленно тускнеть.

Утром кансамах стоял над мертвой, жалостно щелкал языком и качал головой:

– Ай-май! – сказал кансамах. – Умерла!

Лела сидела над матерью не шевелясь. На лбу покойницы, теперь открытом, ясно обозначились две синие полосы – знаки браминской касты.

– Браминка? – спросил кансамах.

Лела кивнула головой.

Вдвоем с Лелой они подняли и вынесли легонькое сухое тело и положили его у стены сарая, в тени.

Кансамах ушел.

Лела прикрыла лицо Батмы старым белым сари с узорчатой каймой, сняла с ее руки на память синие стеклянные браслеты, молча, без молитвы, сжав руки, постояла над матерью и пошла прочь.

– Погоди, девочка! – остановил ее кансамах.

Он повел Лелу на веранду дома.

– Куда ты идешь?

– В Калькутту.

– Так далеко? – изумился кансамах. – Зачем?

– У меня там отец, – просто сказала девочка. – Он в темнице. Мать велела мне итти к нему.

– Разве ты можешь его спасти? – спросил кансамах.

– Я должна итти, – сказала Лела. – Мать хотела дойти и не дошла. Может быть, я дойду.

– Долгий путь! – сказал кансамах. – До Калькутты, ай-ай! – Он затряс головой. – Трудно, далеко!

Лела молчала.

– Я дам тебе рису на дорогу, – сказал кансамах.

Он достал мешочек и начал ссыпать в него из чашки вареный рис.

– Какого ты рождения? – спросил кансамах, точно вспомнив о чем-то. – Ты ела отдельно от матери.

Он хотел отдернуть сари с лица девочки, чтобы посмотреть знаки касты у нее на лбу. Но Лела шагнула назад к ступенькам веранды.

– Я чандала! – сказала девочка. – Не касайся меня.

Кансамах отступил, пораженный: «Чандала? Дитя недозволенного брака?.. Отверженная для всех каст, чандала?..»

– Ай-ай, – сказал кансамах. – Трудно тебе будет, девочка!

– Прости! – Лела хотела итти.

– Погоди! – Кансамах издали бросил ей мешочек с рисом. – Бери и иди с миром.

Лела низко поклонилась и пошла.

– Иди с миром! – кричал ей вслед кансамах. – Вон той тропой, вдоль берега Джамны, вниз, всё вниз по течению, выйдешь на Большой Колесный Путь. Иди Большим Путем, поверни на восток, спрашивай Калькутту, город саибов у моря. Проси милостыню в дороге, будешь сыта. У крестьянина проси, у райота, он сам беден, – подаст. Проси у сипая, пешего солдата, и у конного совара[5] проси – не откажет. Далеко обходи только слепцов, факиров и нищих. И не проси милостыни у саибов, они светлы лицом и темны сердцем. А пуще всего бойся тощего саиба на одноглазом верблюде!.. Иди, дитя, может быть, дойдешь.