ИЗДАНИЕ ВТОРОЕ, ИСПРАВЛЕННОЕ.
С 27-Ю ЛИТОГРАФИРОВАННЫМИ РИСУНКАМИ.
ИЗДАНИЕ МАВРИКИЯ ОСИПОВИЧА ВОЛЬФА.
САНКТПЕТЕРБУРГ, МОСКВА,
Гостиный Двор, №№ 18,19 и 20. Кузнецкий мост дом Рудакова,
1867
Атлантический океан
Море и небо. — Прощание с Шербургом. — Мадера. — Первая прогулка. — Мадера — госпиталь Европы. — Salto cavale. — Ариеры. — Монастырь на горе. — Сани. — Camera de Lobos. — Вал вечером. — Большой Курал и Малый Курал. — Тенериф. — Теория Буха. — Санта-Круц. — Ученый Бертело. — Вильямс и его яхта. — Маскарад. — Тенерифский пик. — Острова Зеленого-Мыса. — Карантин. — Штиль. — Акула. — Свечение моря. — Переход через экватор. — Остров вознесения. — Джорж Туан. — Черепахи. — Опять море.
-
Ein sanfter Wind vom blanen Himmel weht…
Мы в море, в океане, — наконец!.. Кругом вода и небо, земля исчезла. Я испытываю знакомое ощущение. Как будто вырвался из душного города в чистое июле, в степь; мне стало так легко, так весело, я вздохнул так свободно, когда клипер вынес нас на всех парусах из Ламанша в Атлантический океан. Плимут, видневшийся вдали, был последним европейским городом, мыс Лизард — последним европейским берегом.
«Море и небо, и больше ничего,» говорили прежние мореплаватели, гадательно смотря в неизвестную даль, где линия морского горизонта сливается с небом. Область исследованного и узнанного была тогда очень ограниченна, и нужна была отвага, почти героизм, чтобы довериться беспалубному судну и прихоти ветров и погоды. Тогда глубь моря населялась левиафанами и морскими змеями, воображение до того настраивалось вечным ожиданием чудесного, что некоторые действительно видели и описывали этих змеев, составляя об этом акты за подписью всего экипажа, для совершенной достоверности показаний; видели за Азорскими и Канарскими островами неясные берега западного материка, которые предчувствовались, которые надобно было создать… Из-за туманной линии горизонта вставали новые созвездия; находящиеся в зените — уходили назад. Тихо, шаг за шагом, расширялась область опыта и знания; фантастический берег западного материка стал действительностью, океан уподобился долине, форму которой, как две параллельно идущие цепи гор, обозначили параллельные берега противоположных материков, начиная с 10° южн. шир., выпуклость Бразилии против Гвинейского залива и выпуклость Африки против Антильского моря. Более подробное изучение берегов и материка расширило круг деятельности европейских народов, и успехи, превзошедшие ожидания, увеличили энергию и жажду наблюдательности. Усовершенствование астрономических инструментов доставило мореплавателю много твердых точек опоры; путь его обеспечен от случайностей, и твердым шагом пошел он вперед…. Диковинные образы, фантастические страны, населенные гениями, исчезли, и вся туманная даль прояснилась и прочистилась.
Нарушение равновесия воды в океане вызвало наблюдения, которые повели к определению движения, зависящего от ветров, частью правильных, частью непостоянных; определилось движение, зависящее от влияния луны и солнца, и, наконец, движение, производящее пеласгические течения; приливы и отливы наблюдались в портах, между тем как законы морских течений добывались далекими плаваниями, для совершения которых нужна была сила подвига и вдохновения. Колумб первый заметил кругообращающийся экваториальный поток, движущийся между поворотными кругами от востока на запад. Движение это он сравнял с движением неба (т. е. с кажущимся движением солнца, луны и звезд). Как оживляют долину быстро несущиеся реки, так точно течения, узкие потоки, бороздят море, неся теплую воду в высшие широты, a холодную в низшие. Главная из таких рек, Нил Атлантического океана — знаменитый gulfstream, замеченный еще в XVI веке Ангиерой. Начинаясь с юга близ мыса Доброй Надежды, стремится он через Антильское море и Мексиканский залив в пролив Багамский; потом, направляясь от SSW к NNO, отдаляется от берегов, и, повернув на O, у ньюфаундлендской банки, часто выбрасывает к берегам Ирландии семена тропических растений. Его теплые воды умеряют холод Скандинавии и освобождают Белое море от вечных льдов. Ему же мы обязаны первым движением иностранной торговли у берегов России, в Архангельске. Другой рукав его идет от ньюфаундлендской банки на юг. На месте разделения двух потоков простирается огромная отмель морских водорослей (fucus), названная прежними плавателями лугом из водорослей. бесчисленное множество морских животных обитает в этих вечно зеленеющих массах (fucus natans). Как испытатели материка нашли формы растительности, общие всем климатам, начиная от вееровидных пальм до злаков, мхов и лихенов, и определили законы географического распределения флоры, так испытатели морей, на глубине, равной высоте величайших гор, находили лежащие друг на друге слои воды, оживленные разными инфузориями, морскими червями, циклидиями и офридинами. Они заметили влияние постепенно уменьшающейся температуры (различное в тропиках и вне поворотных кругов) на миграцию и географическое распространение морских животных.
Удивлением и безотчетным восторгом поражали прежних путешественников светящиеся волны океана, блистающие огнем и бриллиантами, в тишине тропической ночи. Микроскоп объяснил факт и еще более расширил кругозор бесконечного разнообразия жизненных форм и явлений. Для современного плавателя океан может быть богаче органическою жизнью, нежели какая-либо земная полоса. «Леса, по выражению Карла Дарвина, не скрывают в себе столько животных, сколько расплодилось их в низменной лесной стране океана: длинные водоросли пускают свои корни на отмелях; ветви их, оторванные волнами и течением, свободно плавают и развертывают на морской поверхности свою нежную зелень, поднимаемую воздухоносными клетками.»
Ох водяного слоя переходя к воздушному, пытливые поколения также нашли новые законы. Термометр, барометр, гигрометр и проч. наделяли массами данных, из которых выводились смелые заключения и подводились огромные итоги. В законе движения ветров найдена причина многих процессов, совершающихся в воздушном океане.
Различие температуры мест, лежащих близ экватора и около полюсов, порождает два противоположные течения воздуха в высших странах атмосферы и на поверхности земли. По причине различной быстроты кругообращения пунктов, лежащих ближе к полюсу или ближе к экватору, воздух, текущий от полюса, отклоняется на восток; экваториальный — на запад. От борьбы этих двух течений, от места нисшествия высшего потока, от переменного вытеснения одного течения другим зависят величайшие явления воздушного давления, нагревания и охлаждения воздушных слоев, и даже образование облаков и формы их. Эти явления объяснили пассаты.
Успехи климатологии довели до определения изотермических линий; открытия в областях электромагнетизма определили географическое распространение гроз.
Еще прежде важных завоеваний в области сил и законов природы, Старый Свет устремился через океан на новый материк. Там вырастали новые государства, завязывались и запутывались новые узлы, разрешаясь страшными драмами. Сколько записала история кровавых страниц с того времени, как переплыло в Новый Свет первое судно Колумба!.. Родился Вашингтон, подаривший свободу целой обширной стране и основавший на прочных началах независимое государство…. Как поразительные явления громадных вулканов Нового Света дали новое направление науке, объяснили менее редкие и непонятные вулканические явления Европы, так точно новые гражданские отношения этого нового мира, перенесенные в старый, пробудили страсти и дали толчок мысли, задремавшей под гнетом предания. Волны Атлантического океана несли Лафайета во Францию; по Атлантическому океану стремились суда в далекую Индию, начиная от корабля Васко де Гамы до нашего клипера Пластуна, рассчитывающего, как по пальцам, когда он обогнет прежде страшный мыс Бурь, когда встретит пассат…. Океан пережил время чудесного и таинственного, пережил и время своей силы и могущества и стал теперь широкою большою дорогою… Человечество, развившись у берегов Средиземного моря, искало за пределами Геркулесовых столбов более обширной деятельности. Победив Атлантический океан, оно обжилось и на нем. Как Средиземное море сделалось внутренним озером, и прежде живые его колонии: Тир, Карфаген, Венеция и т. д., развалинами своими оживляют берега его, так Атлантический океан стал Средиземным морем, тоже с своими Геркулесовыми столбами, — с мысом Горном и мысом Доброй Надежды, — за пределы которых манит теперь еще более обширное море…. И близко то время, когда Великий океан будет великим Средиземным морем. Он ожидает цивилизации на свои бесчисленные острова, на разбросанные материки, на сцену своей роскошной природы.
Из этого вы можете заключить, что переход наш от Шербурга до мыса Доброй Надежды никак не может назваться путешествием. Мы просто ехали, как ехал Василий Иванович из Москвы в Мордасы; ехали тоже по беспокойной дороге и также заезжали на станции, из которых первая была остров Мадера, другая — Тенериф, третья — Сан-Яго и четвертая — остров Вознесения. 29-го ноября задымила наша эскадра на шербургском рейде. День был очень хороший; белый пар густыми клубами выскакивал из труб, расходился и сливался в ору массу, которая густым облаком расстилалась над городом. Все были в довольно грустном расположении духа. He смотря на короткий срок, мы уже несколько обжились на месте, попривыкли; у всех завелись знакомые и знакомки. Обычные наклонности проявились в каждом: кто вздыхал по образовавшейся сердечной склонности; кому не хотелось оставлять обогретого угла; кто жалел о завтраках, гомарах и frommage de Вгу, с устрицами: кто боялся предстоявших качек и непогод. Я стоял у планшира и думал о вчерашнем, последнем вечере. Мы были в театре, где играли какую-то комедию: Дюкурти (Du Courty) смешил нас до упада. В антрактах глаза наши разбегались по балконам и ложам. Там, между газовых платьев, разноцветных лент и затейливых куафюр, командир бразильского корвета, мужчина с черною бородою и энергическим выражением лица, любезничал и рисовался, возбуждая наше одобрение и отчасти зависть. Он входит в ложу г. В. и садится около его жены так свободно, как будто у себя в кабинете; он смотрит ей в глаза, громко сместся, наклоняется к ней. A она?… её взгляд суров, сдержан; черты лица покойны; рот (прекрасный, с нежными очертаниями губ) сжат; цвет кожи матовый; лебединая шея связывает молодую головку с роскошным бюстом. В лице у неё есть что-то особенное, и в ней много породы. Она с виду сурова, но в тонких чертах лица её можно уловить выражение нежности; a взгляд её, по мнению наших вздыхателей, если она захочет кого подарить им, может прожечь насквозь. Я вспоминал вместе и о другой женской фигуре: в клубах вылетающего пара рисовалась передо мной четырехугольная зала, с темно-пунцовыми драпировками на нишах. Среди залы; на пьедестале, стояла безрукая, вероятно, белокурая, тысячелетняя красавица…. В ней особенно хороши поворот головы и кроткий взор, бросаемым из полуоткрытых ресниц. Я вспомнил, как я сидел на одном из красных диванов залы; направо; в дверях, выглядывала колоссальная Юнона; но я не смотрел на нее, a не сводил глаз с милосской красавицы, как будто хотел увидеть в ней что-нибудь еще больше того, что дает она… И странно, что красота её не поражала, но какая-то привязывала, приголубливала…. Годы бы, кажется, просидел здесь, только бы видеть это доброе, прекрасное лицо, этот кроткий, ласкающий взгляд. Какое сравнение с прежнею луврскою царицей, известною Дианою!.. Ta, точно петербургская дама, взглянет гордо, холодно; да еще стоит она теперь, невозмутимая, в соседстве Марсия, с которого сдирают кожу….
Воображение мое понеслось бы дальше, если бы команда: «всех наверх, с якоря сниматься!» не заставила очнуться. В последний раз я взглянул на Шербург, когда уже винт шумел, и эскадра наша, корвет за корветом, клипер за клипером, оставляя за собою длинные черные струи дыма, быстро шла в море: дым скрыл за собою и город, и берег.
В первые дни плавания мы отделились от эскадры; океан встретил нас серенькою погодою и качкой. Волны его двигались какая-то равномерно, в такт; иногда шел дождь, было сыро и с непривычки довольно неприятно. На осьмой день, в ночь, погода «засвежела», волнение стало сильное. Клипер, переваливаясь с бока на бок, трещал своими переборками. Сквозь сон я слышал, как размахи его увеличивались, как волна сильными ударами разбивалась о борт. От качки я беспрестанно сползал с постели и никак не мог приловчиться, чтобы снова уснуть. Из соседних кают слышались по временам тревожные вопросы, как вдруг топот на палубе раздался какая-то особенно громко: разбило вельбот, висевший на боканцах. Как ни интересно подобное приключение, я однако не вышел наверх, a упорно пролежал в койке до утра, не заснув, впрочем, ни на минуту. Я был в выигрыше, потому, во первых, что не измочился, во вторых, провел бессонную ночь собственно от бури, среди океана. Целый день волнение не унималось, хотя ветер стих с утра. Волнение океана величественно, движение волн правильно и однообразно; как-будто где-то глубоко скрыта, но присутствует его сила, и на поверхности вод является только её признак. Клипер легко взлетал на вздымавшиеся горы, и, стремительно падая в разверзавшиеся ямы, снова приподнимался, гордо неся свои паруса на гнувшихся стеньгах, на гудящих, как струны эловой арфы, снастях. К вечеру небо прочистилось, солнце стало пригревать промокнувшую команду. И вот, на баке раздался звук бубна и хоровая песня, топот трепака… Это развеселит хоть кого; развеселит, конечно, не самая пляска, но энергия, бодрость и живость наших матросов. При этом замечу, что нигде солнце не действует так живительно на утомленные силы, как в море. Я был свидетелем этого и прежде, во время нашего кратковременного знакомства с Балтийским и Немецким морями, и после, когда плыли по Южному окенну и Индийскому морю. После четырех, пяти дней свежей погоды, или шторма, когда у всей команды не оставалось ни одного нерва, не обессиленного страшным возбуждением, как физическим, так и нравственным, ни одной мысли, не отзывавшейся апатией и мертвенным равнодушием, наконец, ни одной нитки сухой, — утихнувшее волнение, прояснившееся небо и яркое солнце в одну минуту восстановляли дух и физическую силу. И усталость, и заботы, и опасность — все забывалось. Выйдешь наверх, сердце радуется: в воздухе тепло, качка постепенно уменымается, волны уже не переливают с своими бурлящими гребнями через планшир и не затопляют палубы, но тихо замирают у борта, шипя и пузырясь в потухающем гневе. Между мачтами развешивается белье, и палуба напоминаст в это время двор Ивана Никифоровича, когда кухарка выносила его платье, белье, шпагу, и ружье для проветривания и просушки. Наши плащи и кожаные балахоны, распростершись во всю ширину, тоже как будто бы греются, и очень довольны теплым днем. Желающие выспаться располагаются в рострах; иной подлезет под баркас, и там, раскинувшись, в живописной позе, в громком сне набирает новых сил и здоровья. В другом месте, охоспои просвещаться собрались в кучу около читающего сказку Про Фому и Ерему; кто чинит сапоги или платье; на всем и на всех печать удовольствия, мира и тишины…. A вчера сколько было физических усилий, сколько пота, выступавшего на лбу, не смотря на холод, ветер и брызги холодной s соленой воды, не смотря на души, обдававшие с ног до головы. И все это отдохнуло от теплого, ласкающего луча солнца.
Вместе с уменьшением градусов широты, с каждым днем становилось теплее и теплее, серое небо стало проясниваться чаще, a море, казалось, становилось лазурнее и голубее. Дольше засиживались мы по вечерам наверху, любуясь заходящим солнцем; для нас как будто наступала весна… Но мы простились с нею на долго; её нигде не увидишь на юге, где весны нет. 14-го декабря мы были под 36° сев. шир.; море штилело; в воздухе было тепло, даже жарко. «В Шербурге теперь грязь, слякоть, дождь,» говорили мы, наслаждаясь приятною теплотою. Щербург был последнею точкою нашею на земле, и потому, вероятно, многие воспоминания относились к нему. Мы развели пары; на другой день прекратили их и наконец дождались ветра. 16 декабря, к ночи, стали налетать порывы с дождем. К утру ветер установился; мы пошли по восьми узлов, и к полудню увидели впереди, среди массы облаков, очертания берега; но только опытный глаз мог отличить серовато-голубой остров от облака. К четырем часам я едва различал контуры исполинского продолговатого холма, с линиями возвышений, разнообразными и грациозными. Облака лепились по челам гор; левая часть горы совершенно сливалась с серо-лиловатою тучею; справа можно было уже разглядеть скалистые берега. Даль моря пропадала в какой-то неясной линии, служащей границею и воде, и острову; в одном месте непрерывная линия пересекалась белым парусом шедшего от берега судна. Вечер наступал быстро; по нежной лазури неба бродили клочки разорванных облаков; солнце садилось, пробираясь за постепенно темневшими тучами, и последнее отражение его искрилось на взволнованной слегка поверхности моря. Ветер надувал паруса клипера, и он, разошедшись, резал носом клокотавшую массу, отбрасывая вираво и влево широкие струи кипящей пены. Отрадно было глазам, усталым от вида беспредельности, остановиться наконец на чем-нибудь. Так в области сомнений, неясно высказанных надежд и желаний, находим наконец точку опоры, на которой можно остановиться.
Ночью ветер стал свежее; мы убрали несколько парусов, чтобы уменымить ход судна. Луна, по временам заволакиваемая облаками, тихо плыла по своему пути; звезды местами горели, местами мерцали; гребни волн выплескивались белесоватою струйкой. Остров, повернувшись к нам своею западною стороною, стал как будто возвышенным курганом в степи безбрежного моря. Очертания его смягчались туманною оболочкою.
Это был остров Мадера.
17-го декабря, утром, мы увидели южные, террасовидные уступы. Ветер не утихал, он дул нам навстречу, и, при противном волнении, мы подвигались довольно медленно. Раза два принимался дождь, сильный и крупный, какой бывает у нас среди лета. Туман стлался по вершинам гор, которые, по мере того, как прочищалось небо, выказывали свои каменные обрывы, ущелья и долины с зеленеющимися плантациями. Иногда, набежавшая туча бросала резкую тень на передние уступы скал, между тем как солнце нежным фиолетовым цветом обливало выступающие фронтоны задней возвышенности. Слева берег кончался крутым, отвесным обрывом (cabo Girâo), a прямо перед нами местность была холмиста и покрыта зеленью; целая перспектива выступающих мысков пропадала вдали. Стали наконец обозначаться здания, маленькие, едва заметные, будто белые точки. Cabo Girâo принимал форму мыса и отходил на задний план; на первый план, как декорация, вытягивалась длинная зеленая коса с холмами, украшенными кудрявою зеленью. Подробности картины выступали нам навстречу: запестрели свежею зеленью квадраты плантаций сахарного тростника, обрисовались ущелья, и горный поток, падающий с уступа на уступ, виднелся металлической полосой на темном фоне гранита и оттеняющей его зелени. По отлогостям гор темнели леса, и высоко над полосой леса вырезались две башни католического храма. Белые точки приобретали более определенные формы строений; дома, разбросанные амфитеатром сначала широко, по уступам и висящим садам, толпились все теснее, и теснее, по мере того как спускались к берегу, точно стадо овец, сбегающее с гор и толпящееся к водопою. От города, красующегося своими белыми домами, отделялся горный Кусок скалы[1] ), к которому прилепился передовой форт; с развевающимся португальским флагом.
Скоро мы бросили якорь на открытом рейде Фунчала, где уже стояло несколько судов. Один из пароходов салютовал; синеватый дым лениво расплывался по воздуху, звук слышен был слабо, он весь уходил в горы, в ущелья, где ему было место разгуляться и найти ответ в тысяче откликов.
Первые посетители наши были русские, братья К. Они уже несколько лет живут на Мадере. С редкою любезностью предложили они нам свои услуги показать все замечательное на острове, чем мы и воспользовались с бессовестностью туристов. Конечно, в этот день был и обед не в обед. Около клипера появилось несколько шлюпок, выкрашенных зеленою краской; на них приехали различные господа, предлагавшие свои услуги: кто был прачка, кто брался доставлять провизию; на письменных «рекомендациях» были имена офицеров, бывших здесь еще с герцогом Лейхтенбергским.
Часа в три собрались наконец и мы, и отправились на туземной шлюпке на берег. К. поехал вперед, чтобы заготовить верховых лошадей. Приставать на шлюпках к берегу, в Фунчале, — целая история. Пристани нет, то есть она есть, но где-то далеко, и, как мы узнали после горьких опытов, она чуть ли не хуже каменистого берега, о который разбивается шумливый прибой океана. Саженях в десяти от берега, наши два гребца (оба с голыми ногами по колено и в крошечных португальских шапочках, с кисточками, на черно-кудрявых головах) повернули лодку кормою к берегу и стали выжидать прибоя волны; a на берегу ждали нас несколько лодочников, с «концом» и парой запряженных волов. Прибоем, наконец, понесло лодку; гребцы соскочили в воду и потянули ее с боков, между тем как береговые стремительно бросились вперед, ввязали конец в корму, ввели в воду волов, пристегнули их, и общим усилием вынесли лодку на берег. Лодка была с двумя килями, как сани на полозьях. Этот способ приставанья нам очень понравился своею оригинальностью; особенно хороши лодочники с их разгоревшимися лицами, проворством и ловкостью. В аллее платанов, которая начинается близ набережной, теперь разрушенной недавнею бурею, нас ждали верховые лошади, и мы сейчас же отправились мимо дворца через площадь, по узким и крутым улицам, за город. Лошади были очень красивы и прекрасно выезжены; при каждой был вожак, очень чисто одетый, в соломенной шляпе и жилете; вожак (ariere) не отстает от своей лошади ни на минуту, чистит ее и холит, и следует за вами, куда бы вы ни поехали.
Общий вид острова Мадеры нам очень понравился; но прежде надобно несколько вспомнить историю этого острова, дававшего такое знаменитое вино.
Слово мадера, или мадейра; значит лесистая страна[2]. Она названа так Гонсалесом Сарко и Тристаном Бас, которые были здесь в 1431 г.
Но еще в 1344 году один англичанин видел этот остров. На нем был сплошной лес (madeira). Скоро отчего-то сделался пожар, который продолжался будто бы семь лет… Воображаю величественную картину горящего острова среди океана… Зола сожженного леса удобрила почву. В 1445 году привезены были сюда первые лозы винограда с Кипра; виноград принялся отлично, приобрел от свойства почвы свои исключительные достоинства и сделался главным источником богатства жителей. Англичане завладели Мадерой в 1801, a в 1814 г. она возвращена Португалии, хотя вся торговля её осталась и остается до сих пор в руках англичан.
Остров имеет треугольную форму; берега его круты и скалисты, высадка трудная. Самая высшая точка острова Пик Риво (1,900 метров), но он мало возвышается над другими горами. Главный город Фунчал (Funchal), со 100,000 жителей. На Мадере постоянно весна. Растительность очень разнообразна; лучшие виды ее — бананы, драконовое дерево, сахарный тростник, платаны, итальянская пиния, кипарис, каштан, виноград, пирамидальный тополь и обширная семья безпокоев (кактусов). Жатвы хлеба достает едва на пятую часть народонаселения, и недостаток хлеба пополняется тыквами, которых здесь очень много. Главным продуктом острова было до сих пор вино, которого выделывалось до 35,000 пип; но, увы! теперь оно совершенно исчезает. В 1852 г. болезнь истребила здесь весь виноград; производители, большею частью не капиталисты, не могли ждать новых плодов, и засеяли все виноградники сахарным тростником, из которого выделывают коньяк. Теперь на Мадере можно найти только вино, сохранившееся в погребах; за то все вино, которое есть на Мадере, превосходно. Лучшие сорта его — мальвазия (malmsey) и сухая мадера (drymadera).
Вот вам краткий послужной список острова; теперь поедемте по новой дороге, которую прокладывают от города влево, к местечку Камера де Лобос (Camera de Lobos), по берегу моря; сделано верст пять только, и многие сомневаются, кончится ли когда-нибудь эта дорога.
Мы ехали по узким, крутым улицам, между довольно высоких белых домов, с зелеными жалюзи и верандами, с балконами и черноглазыми португалками. Из-за низеньких заборов переваливались тяжелые, но блестящие своею зеленью, листья бананов; иногда, среди лавровых дерев и кустов датур, стройно поднималась фиговая пальма; по канавкам росли кактусы, как наш репейник. Мы ехали мимо португальского кладбища, потонувшего в зелени кипарисов и платанов, с их серебристыми стволами. Для нас, не видавших ни Италии, ни Греции, все это было ново. Ничто, кажется, не производит такого впечатления, как вид другой растительности, других её форм и групп. Переехали через два каменные моста, перекинутые аркою через глубокие овраги, по дну которых струился по камням ручей; бока оврагов спускались террасами, которыми воспользовались, чтобы развести садик и насеять сахарного тростника; все это очень красило местность. Но на иных уступах видны были остатки полусгнившего трельяжа, по которому вилась засохшая ветвь, прежде, может быть, роскошного винограда. Это грустно для любителей мадеры, то есть — вина мадеры. Из зелени тростников белелись хижины с тростниковою крышею, и около них бронзовое их население с шумливыми ребятишками. Выехав из города, влево мы увидели море; справа зеленели холмы, местность подымалась отлого полями, засеянными, возделанными, пестрыми; за ними высились крутые каменные пики, убранные и украшенные кудрявою зеленью. По дороге встречались паланкины, гамаки, висящие на бамбуковых шестах, несомые двумя сильными туземцами, в соломенных шляпах и белых костюмах. В этих паланкинах выносили чахоточных, которые впивали своими ослабевшими легкими укрепляющий воздух Мадеры. Тяжело было смотреть на худых, бледных женщин, с блестевшими болезно глазами, с зловещим румянцем на щеках; протянувшись во всю длину, тихо покачивались они в своих гамаках, грустно следя за склонявшимся солнцем, розовое освещение которого уже бродило по верхушкам гор.
Вечер становился все лучше и лучше; море, волновавшееся утром, совершенно успокоилось. К нашей кавалькаде пристал один англичанин, молодой человек, на красивом кровном коне, и мы разговорились с ним. «Грустно жить здесь, говорил он: остров напоминает госпиталь; на самую прелесть здешнего климата смотрят как на микстуру от телесных недугов. Сколько приезжает сюда прекрасных молодых людей, прекрасных женщин. И все — с зародышем разрушительной болезни! Едва успеешь привыкнуть, привязаться к человеку, пробудится симпатия, как уже это чувство переходит в плач и тоску об умершем».
В числе разных особенностей дороги. мы осмотрели место, называемое Saîto cavale (кажется так). У самого моря отвесные скалы берега образовали род замкнутого цирка; волны, вливаясь туда, пенятся и крутятся в ярости, как дикие звери, силясь вскочить на серые скалы. Наконец обделанная дорога кончилась у развалившегося моста, наступали сумерки, нам оставалось только полюбоваться выступившими в море cabo Girâo, мы поворотили назад и, пришпорив коней, скоро были в городе, обгоняя на дороге паланкины и амазонок, конечно англичанок, за хвост лошадей которых держались легконогие ариеры, нисколько не отстававшие от скока капризных наездниц.
Весь вечер бродили по городу; у редкого дома не раздавались гармонические звуки машеты, род маленькой четырех струнной гитары. Этот инструмент здесь необходимость каждого. Мотивы песен очень увлекательны и напоминают наши самые бешеные цыганские песни. Малейшее чувство выражается здесь необыкновенно сильно, или, по крайней мере, эффектно, и звуки машеты приводят игрока, по-видимому, в восторг. Кисть руки замирает в каком-то судорожном дрожании, голова то наклоняется, то поднимается в томлении, бросая искры из глаз, черных как угли. Около музыкантов часто слышались громкие голоса и смех, а, может быть, иногда послышится и вздох, полный любви и сладострастия — Надобно прибавить, что ночь пахла лимонами и лаврами.
Мы радовались, что ветер совершенно стих, и можно было попасть на клипер. В Мадере нет собственно рейда, то есть места, закрытого от сильных ветров, где бы суда могли стоять безбоязненно на якоре; здесь просто стоят в открытом море. При сильном южном ветре все спешат сниматься с якоря и уходят; лет семь тому назад, несколько судов выбросило на берег. В городе предузнают погоду обыкновенно заранее, и в случае, не вызывающем сомнений, выстрел из пушки с переднего форта дает знать, что необходимо убираться. Недели за три до нашего прихода подан был сигнал; погода была, говорят, адская, волны перебрасывали свои гребни через передовой форт и совершенно размыли набережную, которая при нас представляла массу наваленных в беспорядке камней. Все суда, одно за другим, поднимая паруса и разводя пары, уходили: остался один только норвежец; ему делают сигнал за сигналом, давая знать, что опасность очень велика, что он много рискует; но норвежец выдержал характер и, к великому удивлению всех, оставался все время, покамест погода не стала стихать. Все жители Мадеры были зрителями этой борьбы «морского волка» с стихиями.
В Фунчале прекрасная гостиница; содержит ее англичанин, мистер Майлс. Стол сервируется как нельзя лучше, подают всего очень много и все очень хорошо. Мы у него ужинали; приятною новостью для нас были фрукты в начале зимы. В первый раз нам пришлось отведать банан, аноны и танжерины. Аноны необыкновенно вкусны, точно белое мороженое. Плоды были запиваемы, конечно, мадерой, которая им не уступала. Возвращаясь к пристани, мы заглядывали в некоторые освещенные лачужки. Было Рождество; во всякой комнате, как бы она бедна ни была, стояли столы. убранные цветами, фруктами, свечами и изображениями святых, в виде кукол, украшенных фольгой. На другой день мы, поехали в горы, в монастырь, который стоит на высоте почти 3,000 футов. Этот монастырь, белый, с черными пилястрами и двумя башнями, мы видели издалека, подходя к Мадере, и принимали его за замок. К нему надобно взбираться все в гору, по мощеной дороге, между двух невысоких стенок, из-за которых массами вырывалась роскошная южная зелень. Местами попадались бывшие виноградники, в которых на деревянных перекладинах грустно покоились высохшие лозы винограда. Эти трупы, среди всего живого, молодого и свежего, неприятно действовали на душу; но для пейзажиста высохшие лозы и прутья необыкновенно эффектно разнообразили зелен. Красивые банановые листья перекидывались грациозно на своих стеблях; датуры, величиною с большую трубу (их и называют здесь trompeta), смотрели своими раструбами книзу; к ночи они издают весьма приятный запах. Красивые цветы алоэ, как рожки жирандолей, выгибались венчиками кверху; лавры, померанцы и апельсиновые деревья осеняли эту роскошную флору. Великолепная декорадия открывалась на каждом шагу. Иногда, на каком-нибудь повороте, являлась обширная панорама, перед которою простоял бы долго: зеленая покатость, спускающаяся уступами к морю, с своими зданиями и садами, лужайками и красивыми камнями; далее суда на рейде, превратившиеся в точки; кряжи гор, серых, зеленых, пестрых, но покрытых общим тоном; на их вершинах каштановые рощи, которые своими обнаженными ветвями[3] придавали особый, несколько мрачный характер возвышенностям. Мы поднимались выше и выше. Дорога шла по ущелью, по краям которого над обрывами лепились площадки, засаженные зеленевшим сахарным тростником, или темною рощей апельсиновых дерев с их золотыми плодами. На дне ущелий шумел ручей, и, падая с уступа на уступ, бежал дальше, отражая в беспокойной своей поверхности чудную раму своего каменного ложа. Над самым ущельем склонилось несколько итальянских пиний, которых грибовидные верхушки отбрасывали тень на дорогу. Недалеко от монастыря мы слезли с лошадей и отправили их в город; к сожалению, вид от самого монастыря слишком закрыт растущими у стен его деревьями. Пешком мы прошли несколько дальше, — посмотреть другое ущелье; там внизу несколько коз лепились у камней. Обступившие нас мальчишки пастухи взапуски кричали, заигрывая с эхом.
От монастыря спустились в город, на чем, думаете вы?.. на санях. Дорога для спуска очень крута а почти без поворотов; с обоих боков саней приделаны ремни, которыми управляют два человека, бегущие сзади; за эти же ремни они и везут, если покатость не так крута и бег саней замедляется. Меньше чем в десять минут мы были уже внизу. Мимо нас, беспрестанно меняясь. быстро проносились чудные картины; я успел заметить драконовое дерево, поразившее меня оригинальностью своего вида.
Для здешнего простолюдина ничего не значит сбежать с горы версты три и сейчас же идти назад в гору, везя за собою порожние сани, чтобы снова поймать наверху любителя скатиться; это здесь так же легко, как выпить стакан воды. Ариерам, бегающим за лошадьми, случается в день проходить верст сорок, и они ни сколько не жалуются, если вы скачете; если же вы едете шагом, например, с горы, то они бегут рысью вперед, чтобы выиграть время и, в свою очередь, пройти шагом на гору, когда вы поскачете. Все эти бегуны весьма часто одеты, и, вероятно, этот образ пропитания им очень нравится, не смотря на его беспокойство и антигигиеническое свойство: они все умирают преждевременно. Как видно, португалец не любит усидчивых занятий, он пробегает всю жизнь, a работать не станет. В этот день мы обедали и провели весь вечер у К. Они отлично устроились, их домик приютился в тени лавров и бананов, на небольшом холме, на самом краю города; с балкона виден весь Фунчал. На Мадере, среди русских, время шло для нас как где-нибудь на даче около Москвы. Те же разговоры, тот же чай, обед; только мадера была настоящая.
На следующий день была устроена прогулка верхом в деревеньку Камера де Лобос (Camera de Lobos), верст за двенадцать от города. Дорогой рвали апельсины с дерев, завтракали бананами и запивали мадерой, которую брали в какой-то некрасивой венте. Несколько раз приходилось спускаться в глубокие ущелья по крутым тропинкам. He надеясь на свое искусство, мы вполне доверялись лошадям, очень привычным к этим дорогам; но местами было так круто, что, право, глядя вниз, кружилась голова. Местечко Camera de Lobos лежит у самого моря. Мы расположились там на зеленом холме, и в минуту были окружены толпой оборванных мальчишек, просивших милостыню. Нищие здесь на каждом шагу, и между ними в ходу особенный род добывания денег: они просят вас кинуть в воду маленькую монету, бросаются за нею в глубь и через несколько секунд являются на поверхности, держа в зубах добычу, которая и достается, конечно, им по праву.
Местечко грязно и запах гнилой рыбы отравляет атмосферу; все какая-то напоминает наши жидовские городки. Но море, вливающееся через камни и скалы, образующие род природного бастиона, затишье залива, к которому стеснились домики, амфитеатром поднимаясь по склону зеленого холма, мыс Girâo сзади, сбоку горы, растительность нога и южное солнце — всего этого достаточно, чтобы грязное местечко превратить в один из самых грациозных уголков острова.
В этот день мы обедали у нашего консула, г. Бериса. У него, между прочим, лучший винный погреб в Фунчале, и он откупорил нам, под конец обеда, с торжественностью, приличною случаю, бутылку шестидесятилетней мадеры. С приятным звуком покинула пробка свое шестидесятилетнее место, блеснув образовавшимися на внутренней стороне кристаллами. Сильный аромат сначала как-то странно поразил обоняние; букет был не тот, к которому мы привыкли, другой был и вкус: вкуса нашей мадеры не было и тени. Вечером, вместе с семейством г. Бериса, отправились мы на бал к прусскому консулу, в следующем порядке: впереди в возке на полозьях, запряженном двумя волами, ехала мадам Берис с дочерью в бальном костюме. Мы en grande tenue, шли сзади. На Мадере до сих пор не известно употребление колес! Это изобретение почему-то еще не доплыло сюда; на лошадях ездят здесь только верхом. При виде здешних экипажей, один из наших матросов пришел в справедливое негодование. Нас, говорил он, простая девка сраму одного не возьмет на себя, чтобы среди белого дня ехать на полозьях летом. Да еще на волах, a тут и господа не стыдятся!
Стыдилась или нет мадам Берис, медленно подвигаясь на бал, — не знаю, но всю дорогу (довольно длинную) она очень любезно беседовала с нами. Чтобы железные полозья не производили неприятного звука при трение о камни мостовой, погонщик (иначе назвать не умею кучера на волах) подкладывал под полозья, спереди, мокрую тряпку. Таким образом мы дошли до дома, окруженного садом, сквозь деревья которого блистали освещенные окна. на бале, данном накануне Нового Года (по новому стилю), присутствовал весь beau monde Фунчала, Танцевали под фортепьяно. Зала была убрана цветами; камин и окна украшены сплошным ковром из живых камелии! Что бы дали в Петербурге за эти камелии! В 12 часов был ужин; поздравляли, точно так же, как и у нас, с новым годом. Мадера лилась разливанным морем.
На Новый Год многие из наших отправились в католический собор; a я, вместе с Н. И. С., отправился в горы, за 20 верст, чтоб осмотреть знаменитое своею красотою ущелье Большой Курал (курал означает место, куда гоняют стада). Запасшись легким завтраком, сели мы на знакомых нам лошадей, с знакомыми проводниками. Ехали, ехали, взбирались на горы, на уступы, спускались в ущелья и карабкались до горным, каменистым тропинкам, где один неосторожный шаг лошади может стоить жизни. Проехали несколькими деревнями; в деревнях шла служба, и народ, разодетый по праздничному, толпами встречался на дороге. Между мужчинами были красивые лица, из женщин же ни одной не подалось хорошенькой. Декорации живописных видов сменяли одна другую; каскады сбрасывались с уступа на уступ, и мы при шуме их проезжали до живым мостикам, висящим над бездною и дрожащим от гула падения воды.
Сначала дорога шла, как все дороги около города, между двух стенок, убитая камнем; наконец прекратилась мостовая, и пошли в разные стороны тропики; дальше воздух делался холоднее, и зелень попадалась реже. Мы ехали сплошными каштановыми рощами без листьев; единственною зеленью были сосны и мох. Нам показалось, что мы заехали в такую дичь, где ‘не было никакой надежды увидеть что-нибудь. Наконец мы остановились и слезли с лошадей; надо было взбираться пешком. Тут, точно из земли, появилась делая толпа оборванных мальчишек, которые предложили дам длинные шесты с железными заостренными концами. С помощью этих шестов и нищих, мы взобрались да последний кряж, и перед нами вдруг открылась одна из самых гранднозных картин, поражающих своими величественными размерами. На глубине три тысячи футов лежало перед нами ущелье, в котором исполинскими ступенями набросаны были серые скалы, изборожденные мрачными, черными трещинами. Передовые спуски скрывались под густою растительностью, из массы которой. поднимались миловидные холмы, местами покрытые мелким кустарником; одно огромное сухое дерево резко выдавалось своими сучьями, повиснув над бездной, зиявшею таинственным мраком. Там, глубоко на дне, слышно было, журчал источник. Тучи ходили по вершинам противоположных гор, образующих ущелье (в семье этих гор был Пик де Риво, но он был весь закрыт облаками), и хотя скрывала от нас верхние очертания гор, но общее впечатление выигрывало от особенного, дикого и мрачного, колорита, придаваемого ими грунту земли. Я лег над пропастью; красивая толпа оборванцев расположилась около нас в живописных группах; несколько женщин; с грудными детьми, живописно драпировались в красных отрепьях; мальчишки кричали в ущелье, зангрывая с горным духом, и эхо в тысяче местах, из ущелий, из под камней, из пещер, отвечало им их же пискливыми голосами. Часа два пробыли мы в этом странном обществе, a между тем, жаль было оставить его.
Вернувшись в город усталые и голодные, — прямо к Майлсу; a он нас промучил еще с час своего английскою методичностью накрывания стола; ему надо было устанавливать цветы, плоды и равнять приборы в то время, как у нас, с H. И., аппетит был совершенно волчий. Наконец, все было на месте, и мы принялись за грибной бульон, приправленный перцем, и индейку.
После обеда засвежела погода; надо было спешить на кливер, который, пожалуй, мог и уйти; a с берега шлюпки не отваливали, по случаю сильного прибоя. Пошли отыскивать пристань где-то очень далеко. После долгих исканий, при помощи К., уже к 11 часам вечера, мы добрались до отвесной скалы, в которой была высечена лестница к морю. Ярко горевшие факелы освещали разбивавшиеся о берег волны и утлую шлюпку, подбрасываемую как щепку и привязанную на длинном конце.
Наконец отвалили. Дорогою сломился шпинек, на который здешние лодочники надевают весло, и лодку понесло боком к берегу. Однако, после многих усилий, добрались мы до клипера, который так раскачало, что он чуть не черпал бортами.
Оставалось один день провести на Мадере. Как не съездить еще осмотреть Малый Курал? — и действительно стоило. На Большой Курал мы только посмотрели, a в Малый спустились. На дне его, близ каскада, устроена мельница, и я отдыхал в ней после страшно крутого спуска, под гармонический шум падающей воды и стук колес, вспоминая мотивы увертюры Felsenmühle. Дорога, страшно беспокойная, проложена зигзагами по отвесной степе; беспрестанные повороты кружили голову; надобно было совершенно ввериться лошадям и крепости их ног; малейшее неправильное движение могло бы иметь самые страшные последствия. Мы заехали в знакомый нам монастырь, откуда опять спустились в город на салазках.
В этот день наш капитан давал обед в честь мадерских знакомых. Две дамы, жены нашего и прусского консулов, очень оживляли общество. Как истинные португалки, одна играла на машете национальные мотивы, страстные, увлекательные, другая пела так же выразительно. Праздник кончился шумно и весело. Когда мы возвратились на клипер, пары уже были готовы, и мы, пустив две ракеты на прощанье мадерским друзьям, снялись с якоря и были таковы.
Мадера оставила нам по себе одно из самых приятных воспоминаний, может быть, потому, что первое впечатление южной природы обаятельно и сильно. Для нас здесь все было ново, начиная с мрачной поэзии Большого Курала до грациозно упавшего листа банана с его ароматическим плодом. Несколько дней мы провели в беседе с природой, любуясь и наслаждаясь ею. На людях нечего было останавливаться. Главное население составляют португальцы, народ не очень красивый, вздорный и ленивый. Костюм их состоит из расстегнутого жилета, сверх белой рубашки, и крошечной шапочки на макушке с хвостиком; на ногах носят род сандалий. Португалец здешний целый день лежит под тенью дерева и ленивою рукой брянчит на маленькой машетке. Португалки совсем некрасивы: черты лица грубы, тривиальны; я не видал ни одной хотя сколько-нибудь хорошенькой. Одеты они дурно по-европейски; вообще, они вовсе не гармонируют с здешнею красавицей природой. В Фунчале много англичан, приехавших сюда лечиться и по делам. Англичанки, в живописных амазонках, целыми эскадронами скачут за городом, и еще больше попадается их в паланкинах.
В городе есть дворец губернатора острова, несколько церквей, ничем особенно не замечательных; рынок, на котором продается живность в большом количестве и очень дешево, так что суда, рассчитывающие на запас живой провизии, ни сколько не ошибутся, зайдя на Мадеру. На рынке, впрочем, есть странная особенность: животных продают по дням; так, например, в понедельник вы найдете только телят, и уж будьте уверены, к кому бы вы ни пришли в этот день обедать, вас непременно угостят телятиной; в следующий день — быков, там — птиц и т. д. Англичане, по всей вероятности, завели здесь обыкновение отлично откармливать домашних животных. Нигде вы не найдете таких индеек, как на Мадере. На них «противно смотреть», как на индеек Григория Грагорьевича Схарченко, который угощал ими Николая Федоровича Шпоньку. Кроме вин, Мадера славится и водой. Остров имеет постоянное сообщение с Англией и Лиссабоном. Вот вам, читатель, и практические замечания о Мадере. которые вам, может быть, пригодятся, если вы когда-нибудь последуете моему примеру и поплывете за моря.
Через трое суток мы уже были на Тенерифе. Все время гнал нас ровный NO, вероятно предвессио пассата. Туман скрывал остров; и декабря, накануне Рождества (нашего стиля), бросили якорь на рейде Санта-Круса.
Вот уже второй остров вырастал перед нами из глубины океана. Эти клочки, как будто оторванные от близкой массы материка, принимались прежними путешественниками, действительно, или за отделившиеся от материка части, или за остатки материков, погрузившихся в море и выдававшихся из него только своими пиками. Леопольд фон Бух, исследуя Канарские острова и, в особенности, Тенериф с его пиком и окружающим его величественным цирком, вывел заключение, что острова эти — произведения обширной вулканической деятельности. исследования других островов и континентальных вулканов совершенно подтвердили смелую теорию, на которой выросло величественное здание современной геологии. Воображение, вооруженное гением и высокою логикой, перенесло великого ученого в доисторическую эпоху; наука его говорит, что, когда еще земная кора представляла слабое противодействие силам, действующим изнутри, и являла на своей поверхности более или менее обширные трещины. из этих трещин изливалась трахитовая лава, которая, растекаясь по ровной и горизонтальной поверхности тверди. образовывала широкий поток, при основании превращавшийся в правильный пласт. Этот трахитовый пласт, при новом извержении лавы, покрывался другим, также горизонтальным пластом и т. д. Наконец, гораздо позднее, эти наслоенные друг на друге пласты, силой внутренних упругих газов, были вздуты наподобие пузырей, разорваны на своей вершине и, таким образом, составили нынешний цирк.
Рассматривая тенерифский пик, подымающийся над морем до высоты 3,800 метров и окруженный, в вице пояса, величественным цирком, образующим вокруг него почти перпендикулярные стены (цирк состоит из, правильных трахитовых пластов); великий ученый нарисовал один из значительнейших земных переворотов так наглядно, так живо, как будто был свидетелем события.
Самый пик есть произведение позднейшего, может быть, исторического времени, и состоит из неправильного нагромождения вулканических шлаков и лавовых потоков.
Кольцеобразные стены, или цирки, названы кратерами поднятия (Erhebungs-Kratern, cratères de soulèvement), в отличие от тех кратеров, которые образуются во время извержения и нагромождают конус (Eruption’s Kratern, cratères d’éruption); острова названы «островами поднятия» (Erhebungsïnseln).
Почти в то же время развивалась теория Кордье и Констана Прево, названная, в противоположность теории поднятия, теориею понижения (affaissement). По их мнению, поднятие земной коры зависит от постоянного охлаждения внутреннего ядра, при чем земная кора, сжимаясь, образует складки, являющиеся на поверхности земли в виде гор и поднятых пластов.
Теперь тенерифский вулкан потух; он сделался, по словам Гумбольдта, лабораторией восстановленной серы; но из боков его все еще вытекают огромные потоки лавы, базальтовидной в глубине и обсиднановидной с пемзой кверху, где давление меньше. Тенериф и вообще Канарские острова, Атлантида древних, открыты были царем Юбою; он нашел острова необитаемыми, хотя, по остаткам памятников, можно было заключить о бывшем здесь когда-то населении. Каждому острову дал он свое название; самый большой из них назван Большою Канарией (от canis; собака), потому что на нем найдена была порода огромных диких собак. Все эти известия, конечно, не очень вероятны. Римляне называли эти острова Purpurariœ, от вывезенного с них пурпура, известного под именем гетулииского. После римлян известие о Канарских[4] ) островах утонуло в Лете, и только в 1334 году открыли их новые путешественники. Острова были заселены сильным, воинственным народом, нравственные особенности которого напоминали бедуинов. Они жили мирно, занимались земледелием и пасли стада; но любовь к независимости поддерживала в них дух во время войны с испанцами, которым приходилось завоевывать остров. Теперь нет следов гуанчей на всем острове, кроме нескольких мумий, завернутых в козьи шкуры и благочестиво схороненных в недоступных пещерах. Гуанчи долго составляли неразрешимый вопрос: откуда и когда явились они на остров? Ученые терялись в догадках; наконец, сходство нескольких слов языка их с берберийским заставило догадаться ученых и вывести их с Северного Атласа. Особенности их характера и самая жизнь, действительно, напоминают кабилов. Они исчезли, как метеор, не оставив по себе никакого следа. Перерезаны ли они были до последнего, или слились с новым народонаселением, или, наконец, уплыли на материк в первую свою родину? Этот вопрос ученый Бертело[5] ) разрешает так: «Три столетия иноплеменного владычества не могли изгладить народных черт, они сохранились в горных пастухах некоторых округов и в живущих на возвышениях земледельческих семействах. Африканский тип господствует в массе населения и дает себя тотчас заметить.» Так внимательный исследователь в неизвестном факте видит явления, обогащающие новыми взглядами науку.
Берег, близ которого мы подходили к рейду, был скалистый, голый, пересеченный горными кряжами, с обрывами и ущельями. Город Санта-Крус вытянулся своими зданиями в линию; на дальнем мысе несколько ветряных мельниц махали крыльями; две высокие колокольни, одна четырехугольная, другая цилиндрическая, с колоннадой; небольшой природный мол, на котором устроена пристань для шлюпок; несколько судов на рейде, в числе которых была яхта Вильямса (путешествующего для удовольствия англичанина, с которым мы познакомились на Мадере), и над всем этим массы гор, теряющих свои вершины в облаках и тумане, — вот что представилось нам при приближении к Тенерифу. На пристани нас встретили несколько фигур: были мужчины и женщины. Мужчины величественно драпировались в оборванные фланелевые одеяла; на головах у них были шляпы с широкими полями. Женщины также были в мужских шляпах, соломенных и пуховых; из-под шляпы падал на плечи большой платок. По шляпе и цвету платья можно было узнать, из какого места была женщина: обитательницы Лагуны (город внутри острова), кроме черной, никаких шляп не носят; женщины из Оратавы носят соломенные и притом вообще любят красный цвет, и т. д. На улицах нет экипажей; на каждом шагу попадаются дромадеры, страшно навьюченные; иногда на вьюках качалось целое семейство. Красивые мурильевские головки детей целым букетом рисовались на горбе неуклюжего животного. Верблюд привезен сюда французом Бетанкуром вскоре после завоевания Канарских островов. Он здесь расплодился и приносит большую пользу на базальтовом грунте, лишенном тучных пастбищ. Дома все в два этажа, у каждого дома есть внутренний двор с садиком и фонтаном, куда скрываются жители от жаров, под тень широколиственного банана. В каждом окне две решетчатые деревянные форточки, которые занимают место нижних стекол в раме и служат продолжением жалюзи, находящегося с внутренней стороны окна. Эти жалюзи — единственное спасение в жарких странах. Постоянная тень в комнате и постоянно продувающий воздух делают несколько сносными тридцатиградусные жары. Идя по улице, вы видите, как отворяется беленькою ручкою форточка и выглядывает красивая головка любопытной испанки. Зажиточные женщины, попадавшиеся нам на улице, были в черных мантильях, ниспадающих с головы на плечи красивыми складками, с веерами, и все, почти без исключения, были если не красавицы, то грациозны и интересны. Походка, плавное движение шеи, глаза, светящиеся во мраке (по чьему-то выражению), выказывали породу Испании.
Неподалеку от пристани площадь, на которой по вечерам гуляет санта-крусская публика. Я прогулял по ней весь вечер, ждал хоть каких-нибудь испанских сцен, но напрасно; дам кажется не было ни одной.
Мы отыскали верховых лошадей и поехали за город. Лошади были некрасивы, не так как на Мадере; седла оборваны; мундштуки какого-то средневекового устройства, без удил я с железным обручем на носу лошади; видно было, что англичан здесь нет. Проводники и здесь, как на Мадере, отправились за нами. Но местность была дика, гола и пустынна. Местами видны были клочки долин в ущельях; на них возделывался ям и cactus opuntia и coccmillifer; местами дикая euphorbia cananensis распространяли свои рожкообразные ветви. Дикие скалы Тенерифа местами покрыты беловатым и желтыми пятнами. Это — скопление микроскопических лихенов, превратившихся в руках промышленников в предмет больших выгод. Из них добывался лактмус. Во время реставрации, англичане вывозили отсюда огромное количество этого продукта. Однако, скоро англичане стали вывозить лактмус с берегов Анголы и нашли то же свойство в лихенах Альп и Пиренеев. Поэтому, вывоз их с Тенерифа совершенно прекратился. Тогда здесь стали разводить кошениль. Для этого сажают обширные рощи кактусов, на которых живет пурпуровое насекомое. С виду кошениль кажется неподвижною точкой: это самка, у которой крыльев нет; она живет неподвижно на кактусе, в твердый лист которого вонзает свое сосальце. Самец с крыльями; он летает около самки, холит и кормит ее. Оплодотворенная самка превращается в темный шарик. Это время для сбора; ее отдирают деревянным ножом от листа и собирают в сосуд, который ставят в постепенный жар, чтобы заморить животное. Отсюда и добывается кармин. Натурально, при сборе всегда оставляют самок на завод. Но ошибется тот путешественник, который по окрестностям Санта-Круса будет судить о растительности острова, Чтобы видеть природу Тенерифа, надо ехать в Оратаву, на северную сторону. Там, в Виллафранке, среди богатых виноградников, в виду величественного пика, растет знаменитое драконовое дерево, описанное несколько раз и получившее новый интерес после наблюдения Гумбольдта. В саду около Виллы-дель-Пуэрто, который развел Бертело[6], делают опыты акклиматизации растений: там уже возделываются кофейное и коричневое дерево, банан, какао и проч.
Вечером бродили по городу, — занятие пустое с виду, но очень дельное, можно даже сказать, главное для туриста. He было форточки, в которую не проглянула бы красивая головка. Зашли и в церковь: это был полу-разрушившийся монастырь, откуда монахи были выгнаны после последней испанской революции. Церковь была убрана довольно красиво; несколько картин старой испанской школы чернелись в закопченных рамах, в тени ниш; общее было мрачно. Когда мы бродили под каменными тяжелыми сводами собора, явились какие-то оборванные мальчишки, зажгли свечи и пошли нам показывать галерею святых, которые были сделаны наподобие кукол из дерева и одеты в платье; были и мадонны, и старцы, спрятанные в нишах; около них блестело золото, вились какие-то ленты и лоскутки, стояли свечи, украшенные фольгой и проч.
На другой день, день нашего Рождества, после молитвы на клипере, который расцветился флагами, мы с капитаном отправились с официальными визитами. Г. Бертело был так любезен, что сам пошел с нами; к счастью, мы никого не застали дома, проходили часа три по страшной жаре. Обедали в этот день на яхте у Вильямса, который еще накануне приезжал звать нас. Позавидовал я этому Вильямсу… Лето он проводит в Англии, осень и зиму — где вздумается. Послушная яхта несет его из порта в порт, где он, но своему усмотрению, располагает своими фантазиями. Живет он так, как умеет жить богатый англичанин. Все условия комфорта соблюдены до мелочи. За обедом, как хозяин, он был любезен без приторности, как только бывает любезен англичанин, когда захочет. Между прочим, я спросил его: отчего он не идет с нами на острова Зеленого мыса? «Оттого, что моя кухня слишком близка к моей каюте!» He правда ли, какой английский ответ? От кухни будет жарко, к чему же стеснять себя?… С ним путешествует, как он называет его, друг; такую типическую физиономию мне редко случалось встречать: человек ростбифа, пломпуддинга, портера и проч., человек, которого все способности направлены только на то, чтоб ему было покойнее, теплее и сытнее. Весь обед он вел речь, страшно растягивал Фразы о блюдах, о рыбе, супе, жареном, тихо, методически серьезно, и вдруг спросил меня: не знаю ли я какого-нибудь средства против толстоты?
Вечером мы были в маскараде. С начала вечера мы собрались у г. Бертело, который живет прекрасно. Во всех его комнатах видны принадлежности ученого; здесь лежали какие-то фолианты, там, под стеклянным колпаком, была рельефная карта Канарских островов, сделанная им самим. Он уже давно живет здесь; в воспоминаниях его все знаменитости, как путешественники, так и ученые, играют интересную роль. У него жил Гумбольдт, подарил ему свой портрет и гравированный рисунок тропического леса, составленный по указаниям поэта-ученого, — одна из великолепнейших картин природы. На портрете Гумбольдт изображен занимающимся в своем кабинете, в Берлине; он пишет вторую часть Космоса; карта мира висит на стене; около рабочего стола фолианты, картоны с разными коллекциями, и проч. Бертело повел нас в маскарад целою толпой; на площади к нам присоединились офицеры только что пришедшего из Шербурга парохода; мы встретились как старые знакомые. Посыпались расспросы о шербургских знакомых: что миф Мишо, Мошфуа и проч. Тенерифское общество разделяется на несколько кружков, из которых каждый носит свое название: Аврора, Возрождение и т. д. В этот вечер Аврора давала бал. Надо было сначала войти во внутренний двор, огороженный четырьмя стенами дома; по стенам лепились веранды и балконы; однако, запах двора не напоминал бальной атмосферы. Дам еще не было, здесь такой же обычай, как, например, в Орле: чем позднее явиться на бал, тем лучше. Мужская публика была очень разнообразна: сапожники — не сапожники, портные — не портные; кто в пальто, кто в жакетке, a один просто в нанковой куртке; a мы явились в полной парадной форме, перчатки Jouvain, и пр.; наконец, появились и дамы, в домино и масках. Маски были, большею частью, картонные, разрисованные, в роде тех, которые у нас надевают во время святок дворовые, потешая своих господ. Домино были всех цветов, у иных были просто платки на голове, точно у наших мещанок; другая сшила себе костюм из разноцветных фуляров, взятых, вероятно, у мужа. Много было костюмированных монашенками, — странный костюм для маскарада. Толпа все больше пестрела, становилось душно и тесно; отовсюду раздавался звук гармонического испанского языка; дамы, интригуя, старались подделываться под чужой голос, кричали и пищали. Но какие глаза глядели из-за старых, истасканных масок! Глаза эти какая-то вырезывались наружу, блестели и жгли. В разноцветной толпе, долго блуждая испытующим взглядом, остановился я на одной фигурке, одетой швейцаркой, которая под конец вечера сняла маску. Помнится, никогда не случалось мне видеть подобной красавицы. Ей было, тропических, лет четырнадцать; глаза черные, резко окаймленные длинными ресницами, глаза уже без выражения детства; они могли отразить в себе целый мир впечатлений; глаза пылающие, дышащие, говорящие… Тоненький, едва заостренный носик, цвет лица матовый, с самым очаровательным румянцем! прелестный рот то змеился улыбкой, то складывался с выражением легкой думы и затаенной страсти. Я узнал, что ее зовут Изабелитой, что ей действительно четырнадцать лет, и что она на будущей неделе выходит замуж. Показали мне и жениха её, рябенького какого-то молодого человека. Так как я не танцевал, то избрал себе занятием следить за хорошенькою Изабелитой. Занятие дельное: красота, в чем бы она ни проявлялась, возвышает душу, облагораживает стремление, отрезвляет ум, a впрочем, иногда и отнимает, смотря по тому, с каким чувством смотришь на нее. Сегодня я упивался красотой Изабелиты, на другой день с тем же восторгом и благоговением смотрел на тенерифский пик, как он, по мере нашего удаления от острова, возвышал свою снеговую вершину из среды горных высот, выступавших впереди его. Картина была величественная. Частности ландшафта все больше и больше сливались в одну общую группу. Длинные, продолговатые облака пересекали остров на две половины; к небу стремился снеговой пик в виде купола византийского храма; на его сребристых выпуклостях виднелись, стремясь к высшей его точке, темнеющие овраги и трещины, переливавшиеся из розово-фиолетового в голубой тон; вместо карниза купола, выдавались вперед разноцветные вулканические скалы; облака, висевшие на плечах исполина, казались таинственною завесой. Этот храм природы спускался к основанию множеством гор, неровностей, холмов, долин и скалистых берегов. Картина подернулась голубым туманом отдаления; не было ни одной резкой тени, ни одной яркой черты в общем гармоническом тоне; только одна резкая черта окаймляли остров: темное, шумящее норе, спорящее своею вечной красотой с гордо поднявшимся из его же недр великаном.
Рейд в Санта-Крусе так же неудобен, как и в, Фунчале. За два дня до нашего прихода разбилось судно вдребезги на самом рейде, у большой батареи. Два укрепленные мола, Paso Alto и San Juan, защищают рейд. Когда-то они действовали, отражали три штурма Нельсона, во время которых знаменитый адмирал потерял глаз.
Вся торговля Тенерифа сосредоточилась в Санта-Крусе. Предметы вывоза — сода и вино; привоз состоит из бумажных материй, сукна и прочих европейских изделий, которыми снабжают остров почти исключительно англичане. Замечу для охотников, что в Санта-Крусе можно достать прекрасные гаванские сигары. Между Санта-Крусом и Марселью есть постоянное пароходное сообщение.
Северо-восточный ветер не переставал дуть; мы летели от Тенерифа с какою-то судорожною быстротой и на четвертые сутки уже приближались к архипелагу Зеленого мыса. Более 900 миль в четверо суток — быстрота, с какою редко удается ходить. Лаг выказывал 11, 12, a иногда и узлов в час. He смотря на то, что мы были уже в тропиках, нельзя было сказать, что жарко; термометр показывал 17°, как в воздухе, так ни в воде. Одни летучие рыбы напоминали близкие к экватору широты. Иногда они падали на палубу и, обессиленные или испуганные, бились в напрасных усилиях и попадались в руки матросам, для которых были великою новостью, забавою и источником разных каламбуров.
Приятно лететь 12 узлов в час, под всеми парусами; особенно приятно это ощущение ночью. Давимое массою надутых парусов, судно как-будто трещит, смело рассекает своею заостренною грудью поднимающуюся горами океанскую зыбь; матовая, серебристая пена, блестя мириадами светящихся огнем инфузорий, клокочет у боков его, бороздясь сзади кормы широкою, шипящею, блистающею дорогой.
Из всех воспоминаний, которые остаются в памяти моряка, ничто, говорят, так не запечатлевается на душе, как эта картина. Она проста; её элементы всегда одни и те же: то же море, которое моряк привык видеть, в атмосфере которого окрепла его грудь; то же судно, которое он знает наизусть, от киля до клотика; та же пена валов, вечно серебряная, вечно клокочущая. Что же такого в этой картине? Отчего переживает она все другие морские воспоминания, более резкие и, кажется, более живые?… И грозные ураганы, и томительные штили, и виды роскошной тропической растительности, ни ужасы крушения — все это забывается, бледнеет в памяти; но картина пенящегося моря, несущего на волнах своих родное судно, остается вечно свежа и присуща воображению. 29 декабря, в синем тумане стали вырезываться, как тени, справа остров Св. Николая, слева Sali Island, Bonavista. Мы на ночь легли в дрейф, a 30 декабря, утром, держали на высокий пик Св. Антония, на остров Сант Яго; влево виднелся островок Мано (Мауо). Берег, бежавший от нас, с нагроможденными на нем скалами, подернут был туманом, может быть, тою характеристическою пылью, на которую указал Дарвин, и которая, по открытиям Эренберга, заключает в себе несчетное количество кремнеземно-панцирных инфузорий… Поток воздуха, порожденный теплом африканского берега, уносит с собою, на большое пространство, даже твердые вещества, распавшиеся св тонкую пыль. Эти туманы носят в себе миазмы заразительных лихорадок и других эпидемических болезней.
Скоро мы нашли бухту, в глубине которой, на возвышении, расположен город. На рейде Порто-Прая стояло несколько судов, между которыми был американский фрегат под адмиральским флагом, стоявший здесь на станции, для наблюдения за торговлею неграми; далее стоял и наш корвет Новик и два клипера Джигит и Стрелок. Другие корветы нашей эскадры были еще в Бресте.
Выехавший из города чиновник, опросив нас, объявил, что мы должны выдержать двухдневный карантин.
Это было для нас неожиданною неприятностью, но нечего делать: подняли желтый флаг и стали рассматривать, ради утешения, окружавший нас ландшафт. Рейд довольно закрыт; берега пустынны и скалисты; город снаружи смотрит уездным городом; только зеленевшая у подошвы его пальмовая роща напоминала, что здесь не Усть-Сысольск, a Африка. За городом поднимались горы, большею частью, стоящие отдельными пиками, принимающие различные оттенки, смотря по тому, как на них падало солнце и на сколько они удалялись от нас. Вообще вид был какая-то сух; чувствовалась близость Африки, с её камнями, песками и душным воздухом. Может быть, дурное расположение духа много портило впечатление картины.
Новый год мы встретили шумно и весело; к нам пробрались «во мраке ночи» соседи, джигитские офицеры. На другой день мы снова поставили паруса и снова, подхваченные пассатом, летели до тех пор, пока ветер не стал постепенно ослабевать и стихать; он часто переменялся, был то слева, то справа, наконец совсем отказался от нас, и мы заштилели в 8° сев. шир. самым положительным образом. Развели пары и шли около суток. Потом пользовались малейшим ветерком, налетавшим Бог весть откуда. Тропические жары начинали вступать в свои права. Воздух становился удушливым, хотя термометр еще не показывал больше 23°; но та же температура была и в воде, так что обливания (единственный способ купанья) не приносили никакой пользы. В каютах днем почта не было возможности сидеть; тело истомлялось, и чувствовалась целый день какая-то болезненная усталость, с слабостью в ногах и дурным вкусом во рту. По временам набегут тучи, заблестит молния, прогремит гром; но, не смотря на это, духота все та же.
Внешних развлечений было мало. Mope в штиль однообразно; иногда из гладкой его поверхности вырвется летучая рыба и, блестя на солнце своими лазоревыми крылышками, быстро пролетит в сторону и снова юркнет в бездонную пропасть; иногда проскользнет моллюск с своим парусом. Скучно, как бывало степи летом, в знойный день. Наблюдаешь природу, то есть море и небо; в тени у корабля море принимает такой яркий голубой цвет, какой Случается, да и то редко, видеть на прозрачных дорогих камнях. Вечером солнце, опускаясь в туман, покрывающих постоянно горизонт, теряет свои лучи и висит огненным, горящим шаром; туман, темный, непрозрачный внизу, переходя в темно-лиловый цвет, постепённо алеет и розовеет, переливаясь в голубоватую лазурь небосклона; в этот момент, показавшиеся звезды блестят и сияют, как бриллианты. Молодая луна, матовая, серебряная, становится все ярче и ярче при медленном потухании солнца; созвездия обозначаются яснее; наступает ночь, теплая и душная как день; однако ночью все какая-то больше оживляются. Днем, если нет работы, матросы прячутся по углам, отыскивая себе прохлады и тени; a ночью слышится часто бубен, по коже которого водит пальцем виртуоз Михайлов, производя подобие звука смычка, то выводя продолжительные ноты, то кончая несколькими отрывистыми ударами, сопровождаемыми сотрясением бубенчиков; собираются песенники, тянут: «Плакала рыдала, русою косой слезы утирала», и все эти мотивы и звуки переносят далеко, далеко…. Но вот угомонились и матросы и песенники; тишина прерывается хлопаньем обезветренных парусов и скрипом снастей, из которых каждая, кажется, говорит своим, собственно ей принадлежащим голосом: звук одной напоминает зловещий крик филина, другая вдруг зазвучит как басовая струна, и этот дребезжащий, густой звук бывает очень Эффектен в общем аккорде. Эти «дорожные» наши звуки ночи какая-то особенно настраивают душу, когда к ним прислушиваешься. По временам команда вахтенного офицера и бой склянок нарушают тишину. Выглянешь за борт, там стаи рыб, блестя на поверхности воды светящимися полосами, перегоняют друг друга, как-будто хотят опередить нас.
Так однообразный жаркий день сменялся таким же другим. Иногда налетит шквал, сразу зальет страшною массой дождя, прогремит, проблестит и уйдет дальше; закрывают шпигаты, чтобы набрать на палубе воды, команда располагается мыть белье; кто сам разденется и, вместе с рубашками и бушлатами, моет и свое бренное тело.
Раз заметили акулу и сейчас бросили ей кусок солонины; она с жадностью проглотила его и продолжала плыть за кормой. Бросили удочку с солониной, и скоро опять показалось в воде зеленоватое слизистое чудовище; акула подплыла, перевернулась брюхом кверху и схватила удочку. Но, не дав ей хорошенько проглотить куска, нетерпеливый ловец дернул за бечевку; голова чудовища, коричнево-зеленоватая, высунулась из воды (сердце у многих замерло!) и к крайней досаде нашей скрылась. После, сколько мы ни забрасывали удочки с лакомыми кусками, акула подплывала, вертелась около удочки, но схватить не решалась. Наконец она совсем пропала. В эту же ночь (это было 13 января) мы были свидетелями одной из самых великолепных, самых волшебных картин природы. Небо было чистое. Луна сияла. Из-под клипера, с двух его сторон, густыми потоками стало вырываться блестящее голубое пламя, как будто бы мы плыли по огненному морю: глазам было больно смотреть на этот блеск. Mope сияло не блестками, не звездами, но целыми сплошными массами, которые то распространялись обширными полукружиями, но мере движения широкой, густой волны, то извивались зелеными огненными змеями, мельчая с отдалением и превращаясь в пятна, в точка, в звезды. Глаз, отведенный от этого блеска, еще долго видел все — и небо, и луну, и её отражение в теплом, красноватом освещении; a клипер, его борта и снасти казались зелеными, как будто освещенные бенгальским огнем, как это бывает в балетах. Желал бы я видеть эту картину, написанную хорошим пейзажистом.
Картина эта поразительна; но еще более значения получает она, если вы, с помощью науки и мысли, решитесь далее проникнуть в этот светоносный мир, кишащий бесчисленным количеством живых организмов, которых здесь несравненно больше, нежели в самом непроходимом тропическом лесу. Превратитесь на несколько времени в гофмановского Швамердамуса, и вы увидите мириады разнообразных инфузорий, вместе с разрушенными остатками органических волокон, плавающих в воде: дрожалки, панцирные монады, коловратки, акалефы различных форм и величины, бесконечно малые, доходящие до 1/3000 линии в своих измерениях. Отделение их светящейся жидкости есть следствие разряжения электричества. Чтобы провести сквозь водяной слой свой свет, они должны подвергать свои светящиеся органы сильному электрическому напряжению. В них происходит тот же процесс, как в облаках, издающих гром, или в северном сиянии, то-есть внешнее раздражение заставляет их светиться. Световозбудительный толчок особенно чувствителен при взволнованном море (mer clapoteus), когда волны сшибаются с противоположных направлений.
В некоторых из этих животных нашли строение (студенисто-крупно-клетчатое), весьма сходное с электрическим органом гимнотов и скатов. Посмотрите, вот маленькое животное, называемое Photocaris; у него есть усики; раздражите его, и на каждом усике зажжется искорка, которая, постепенно усиливаясь, освещает и весь усик; наконец, живой огонь пробегает по спине, и весь он превращается в горящую зеленовато-желтым огнем нить. У другого усики расположены иначе, и свет появляется огненным венчиком, и этот венчик — жизненный акт, проявляющийся у инфузории на мгновение искрой, но повторяющийся после краткого отдохновения.
Сильное свечение моря зависит от плескания части его, более наполненной студенистыми моллюсками; a может быть и от того, что это население всплывает наверх при известном состоянии атмосферы, как например перед грозою.
На другой день, ночью, была новая картина. Отдаленный шум моря и наступающие со всех сторон тучи, как неприятельские армии, возвещают о шквале. Клипер, уже опытный боец, приготовляется к защите; крепятся паруса, отдаются фалы. Горизонт все темнеет и темнеет; море плещет зловещими волнами с огненно-белесоватыми «зайчиками». Шум ветра и волы, хлопанье парусов, крик команды — все это сливается в общую дикую гармонию. Наконец шквал разрешается сильным дождем, и каждая его капля высекает из поверхности моря, как огниво из кремня, огненные искры. Mope кажется животрепещущим небом, усеянным мириадами сильно блистающих звезд.
19-го января доползли мы наконец до экватора. Переход отпраздновали как следует. Как нарочно, было воскресенье. Все флаги пошли на костюмы; около дымовой трубы был устроен трон, драпированный красными вымпелами. В четыре часа, при звуке барабана, бубна и гармоники, вызвавшем всех наверх, из кубрика потянулось шествие. Тут был и негр, совершенно голый, вымазавшийся сажей, с красною перевязью; был и турок, и русский мужик с медведем, который кувыркался и делал разные штуки под монотонный крик вожака; были и воины, и какой-то фантастический повар с чумичками и решетами; наконец сам Нептун, роль которого исполнял первый балагур клипера Худобин, и супруга его — кочегар Васька. При самой дикой музыке, обошла эта процессия весь клипер; наконец, Нептун уселся на трон, и вся пестрая свита окружила его. Сначала подводят к нему капитана, который платит только за клипер, потому что он уже переходил экватор; офицеры отплачиваются деньгами, которые собираются на особенном подносе. Все клянутся никогда не волочиться за законною женой моряка. Началась настоящая комедия, когда очередь дошла до матросов. На некоторых особенно изливалось нерасположение морского бога. Удар из помпы — нешуточная вещь. Поплатились тут так называемые чиновники, баталер, писаря и проч., народ, которого матросы обыкновенно не жалуют. Пациента держат человек шесть, и, не смотря ни на какие его усилия, воду непременно направят прямо в лицо и заставят порядочно наглотаться соленой воды. Окончили, конечно, самим Нептуном и его супругой, которые выдерживали роль свою с остроумием и находчивостью; им досталось чуть ли не больше всех. День кончился песнями и лишнею чаркой водки. С экватором кончились томительные штили и спал жар. Скоро мы почувствовали юго-восточный пассат, который и подгонял нас узла по 3 и по I в час. Мы держались бейдевинд. Небо прочищалось редко, только по ночам, когда всходила луна; но и тогда целые гряды облаков, одни под другими, пробегали с юга на север, держась больше восточной стороны. Луна, пробирающаяся сзади их, озаряет их полупрозрачные массы своим фантастическим светом; падучие звезды оставляют за собою длинный огненный путь. Новые для нас созвездия: Центавра, Корабля и Южного Креста, каждое с своим особым блеском. Mope почти не светится; кое-когда блеснет искра. Чаще стали попадаться птицы; дельфины стадами проходили около нас, как армии, тянулись, тянулись, и конца им не было; иногда у поверхности моря брызнет вырвавшийся наружу хвост, и от наступательного движения всей этой массы рыб делается зыбь в том направлении, куда идут они.
Остров Вознесения.
Наконец, 25 января, увидали остров Вознесения. К нам на клипер приехали два англичанина, один рыжий и с необыкновенно надутою физиономией. Под мышкой он пес с приличною важностью огромный пакет из холстины, где лежали бумаги для записывания тех сведений, которые они намеревался отобрать от нас.
Остров смотрел на нас голыми пиками, дальними возвышениями, a слева более отлогим берегом, состоявшим из набросанных камней и лавы. Нигде ни признака зелени; одна только высокая гора, стоящая посредине острова, как будто несколько зеленела своими склонами, почему, вероятно, она и названа Зеленою горой (Green Mountain). Впереди её стоят несколько пирамид темно-красного, сплошного цвета, точно пережженный кирпич. Между гор видны трещины, канавы, овраги; некоторые углубления подернуты сверху испарениями, которые, лениво расстилаясь, скрывают резкости выдававшихся камней. Везде скалы, камни; остров показался нам таким негостеприимным. Городок его, или, правильнее, колония Джордж-Таун состоит из нескольких казенных форменных строений: казарм, пакгауза и крепости, которые столпились на берегу неглубокой бухты. Песчаная отмель, резко отличающаяся своим светло-палевым цветом от темных скал и красно-бурых пиков. окаймляет бухту. Над городом поднимается конусообразная масса темно-кирпичного цвета, образуя довольно большую возвышенность, на вершине которой построен телеграф.
Остров заселен в 1815 году; здесь станция английских судов, идущих из Индии.
На другой день мы, конечно, отправились на берег, посмотреть на камни, походить по песку. Пристань устроена, по местности, довольно удобно, хотя это еще не значит, чтобы можно было во всякую погоду пристать здесь. Здесь разбить шлюпку о камни, говорят, так же возможно, как наесться, садясь обедать. В скале высечены ступеньки; часовой бросает сверху конец, и с помощью его, двух крюков и счастливого случая, можно вскочить на ступеньку и быть довольну, что прибой волны не выкупал с ног до головы. Едва мы поднялись на эти ступеньки, как горячий воздух пахнул на нас будто из печки; нога тонула в песке, ни одной травки, ни признака растительности, как будто люди поселились здесь внутри огромной печки, в которой прогорели дрова и сгребенный в пирамидальные кучи пепел очистил гладкое дно, где можно поставить и пирог, и горшок со щами. На пристани устроен кран; тут же в больших грудах, уложенный в порядке, кирпич к кирпичу, находился каменный уголь, пыль от которого разносилась далеко. Печальный остров!
Кроме казенных строений, в колонии есть церковь, несколько домиков и, главное, резервуар для воды, в которой на Вознесении большой недостаток. Единственный источник, сбегающий с Зеленой горы, проведен водопроводом в большую цистерну, и ключ от неё находится у губернатора. Все жители острова постоянно на водяной порции; каждый получает пять галлонов в день на все потребности, на приготовление пищи, стирку белья, умывание и питье. Кроме этого, из каждой водосточной трубы дождевая вода течет в небольшие резервуары, точно так же запертые.
Зеленая гора оказалась действительно зеленою; на ней разводят огороды, есть небольшой садик и госпиталь. Климат Вознесения считается не только здоровым, но и целительным. На Зеленую гору мы не поймали, потому что все лошади острова (а их не больше десятка) были заняты, a идти пешком шестнадцать миль по здешним пескам, почти под вертикально падающими лучами солнца, мы не решились.
На улице мы не встретили ни души; может быть, потому, что было воскресенье, день, который англичанин любит проводить дома. В стороне от официальных зданий лепились лачужки; около них бродили козы, утки и куры. Здесь почти каждое здание обнесено каменною галереей, так что солнце никогда не заглядывает внутрь комнат; все окна и двери настежь. Около одного домика, на внешней галерее, были расставлены в горшках цветы — единственная зелень, виденная мною вблизи на острове. И вдруг, на этом балконе, показалась молодая дама в голубеньком холстинковом пеньюаре в скоро скрылась. Это была тоже единственная дама на острове, и если б она не была женой г. Элиота, капитана сухопутных сил Вознесения, то я имел бы полное право сказать:
«Я видел деву на скале!»
Два англичанина, ваши вчерашние посетители, завидев вас из своего тенистого убежища, ходящих и ищущих впечатлений в этой пустыне, выскочили на балкон и пригласили нас к себе. Обрадованные, что нашли хоть что-нибудь, за что можно было ухватиться, мы вошли и раскланялись, как можно любезнее. Вчерашний рыжий господин оказался доктором, почему мы с ним уже не разлучались во все время пребывания нашего на острове; другой был черноволосый, длинноногий и с ужасным количеством зубов; как с ногами, так и с зубами он не знал куда деваться. После нескольких фраз, многозначительных: «Yes, sir!» они повели нас осматривать город, и во-первых, как истые англичане, то есть спортсмены, показали нам конюшню. Она была устроена из тонкой драни, сквозь щели которой постоянно продувал ветер. В конюшне осмотрены были два осла, три клячи старые, да «два иль три козла» (буквально! при подобных описаниях, я знаю, надо быть точным). Из конюшни мы пошли улицею, между маленьких домиков, в которых живут женатые солдаты; у дверей некоторых из них стояли толстогубые негритянки и скалили белые зубы ври виде вас. Эта часть колонии напомнила мне те скоровырастающие деревеньки, которые известны в наших странах под разными именами: служб, поселков, выселков, слободок, и проч., и густо населены семействами дворни с их телятами, поросятами и разною домашнею птицей. Наконец, подошли мы к двум большим резервуарам, у самого моря, отгороженным стенками набросанных каменьев. В этих резервуарах знаменитые вознесенские черепахи высиживают яйца, которые они кладут в большом количестве на здешних песчаных берегах. Черепах двадцать ворочалось автоматически в воде; некоторые были больше двух аршин длины. По близ набросанным камням мириады крабов ползали, бегали и пригревались на солнце. Черепахами мы и окончили прогулку и, простившись с любезными чичероне, вернулись на клипер. Прогулка на другой день была оживленнее. На улице попадались негры; одна из лошадей, виденная нами вчера, как редкость, тащила что-то в гору, на склоне которой белелся дом губернатора, a две дороги к нему, обозначаясь белыми столбиками, опоясывали горизонтально красно-кирпичное конусообразное возвышение. какой-то мальчик вел за руку белокурого ребенка, лет трех, a другою рукою тащил на длинной веревке маленькую обезьянку, за которою, заигрывая с нею, бежала рыжая собачонка. Магазин, в котором можно было достать все необходимое для жизни, был открыт. Мы зашли туда за некоторыми покупками: все было очень хорошо и по тем же ценам, как в Англии.
На клипере грузили в то время уголь. По вечерам матросы ловили рыбу, из которой редкую можно было есть. По странному поверью, рыба, пойманная по близости судна, заподозревается в глодании медной обшивки и потому считается ядовитою. Рыба была очень разнообразна и красива. Одна, широкая и плоская, как лещ, с маленьким круглым ртом, усеянным острыми зубами, горела сине-огненными и желтоватыми полосами, бороздившими её блистающее чешуйчатое тело; другая в ярко-красных пятнах, длинная, с большою головой и широкими жабрами; третья — вся сияла серебром и золотом. Несколько матросов, из известных охотников, отпущены были на катере в море на рыбную ловлю. Возвратившись, они рассказывали, что два раза срывалась у них огромная рыба, которую удочкой и вытащить нельзя было, что она сильно бьется и срывается, и надо на все острогу! На другой день они взяли с собою пику, и привезли молоденькую акулу, аршина два длины.
Приезжал к нам и губернатор острова, коммодор Сеймур, маленький старичок, на тоненьких ножках, с багрово-красным лицом и с тоненькими, выразительными и очень грациозно очерченными губами; на голове у него был род чепца, какой-то белый чехол с назатыльником, собранный в небольшие складки лентой.
Интересно было бы составить коллекцию шляп и шапок, изобретенных и приноровленных английским комфортом к тропическим жарам. Все они очень удобны, о том и спора нет; но вместе с тем все придают удивительно оригинальную внешность господам, носящим их. Форма этих шляп разнообразна до бесконечности: есть шляпы в виде военных касок, с вентиляторами, шляпы в виде куличей, держащиеся на голове внутренним механизмом и отстоящие от головы со всех сторон на вершок; наконец, эти чепцы с назатыльниками, и проч.
Вслед за губернатором вскочил к нам на шканцы черный, мохнатый сетер и, вероятно, в душе моряк, потому что сейчас побежал обнюхивать все углы клипера. Коммодор подвигался вперед, мимо встретивших его офицеров, медленным шагом, едва двигая ножками, сгибая их в коленках и поводя своею багровою головкой, как будто осматриваясь.
На рейде Джордж-тауна, закрытом от юго-восточного пассата островом, стоял двухдечный корабль на станции; его якорь был завезен на берег. Команда и Офицеры, переменяющиеся каждые три года, занимают здесь все береговые должности. Постоянно на острове живет не больше двух сот человек. Так как остров славится черепахами, то каждое английское военное судно, возвращающееся в свой родной Альбион, обязано отвезти двух черепах в подарок: одну, кажется, королеве, а другую — лорду адмиралтейства.
Тридцать два дня шли мы от Вознесения до мыса Доброй Надежды. Это был последний переход по Атлантическому океану. Сначала мы все шли бейдевинд, держась на юго-запад, пока не встретили западных ветров. Это было около 30° южн. шир. Тогда мы повернули налево, то есть взяли курс на восток, и шли, подгоняемые довольно свежими порывами.
Тридцать два дня жизни в море, жизни скучной, однообразной, как заведенные часы, как машина! Были развлечения, но лучше бы, если бы таких развлечений совсем не было. Так например, целую ночь проворочаешься на постели; не спишь, потому что слишком сильно качает и раздается скрип снастей и рассохнувшихся деревянных переборок; там хлопанье дверей, падение с полок книг, капанье воды через растрескавшуюся от тропических жаров палубу; все это вместе, вдруг, как будто согласится не давать покоя. Между каютами начинаются разговоры; a общее горе какая-то скорее утешает: человек эгоист; и вот, общими силами, кое-как коротается беспокойная длинная ночь, a на другое утро эта же ночь служит источником разговоров, анекдотов и острот, притупившихся от слишком частого употребления. Всякий поверяет свое горе, кто свалился с койки, кто всю ночь провоевал с капавшим настойчиво к нему на нос водопадом, кого напугал спросонья показавшийся ему шум воды, и он вообразил, что у него течь в каюте, Томительны эти бессонные ночи! Методически, через каждые полчаса, бьют отрывисто склянки; иногда вдруг над головой раздастся частое топанье ног, точно шум пробежавшего табуна лошадей; голос вахтенного, надрываясь, доходит до крикливых, фистульных нот; слышен шум и хлопанье убираемых парусов, журчание за бортом воды, и опять шум и хлопанье, и порывы ветра; все это выводит на несколько мгновений из летаргической апатии; прислушиваешься и стараешься отгадать по некоторым словам и звукам, в чем дело, и, смутно догадываясь, снова успокаиваешься и стараешься или ни о чем не думать, или перенестись воображением куда-нибудь, где над рекой, извилисто протекающею по лугам, между кустарников, возвышается рощей высокий берег, весь зеленый, убранный ольхой и ясенем, или березой и темным развесистым дубом. На берегу воображение старается провести разные покатости и убитые крепким щебнем дорожки, убирает их бархатом цветников, клумбами и мелким кустарником, который, разрастаясь, соединяется с старинным обширным садом: там, в саду, длинные, тенистые аллеи, густо разросшиеся; там рощи, куртины яблоней, груш и сочных бергамотов. A вдали видны и села с церквами и мосты через речку, и мельницы, и господские домики с их усадьбами.
Но все не спится; свисток боцмана хочет настоять на своем; рулевой все из ветра выходит; голос штурманского офицера, сонный и хриплый переходит в наставительный тон и становятся удивительно кротким и выразительным.
Однако, какое дело мне до того, что происходит наверху! Крепко натягиваю сползающее с меня одеяло, усиливаясь ни о чем не думать. И снова взволновавшее воображение, во что бы то ни стало, хочет дорисовать и дополнить милую, никогда незабываемую картину.
У края сада возвышается белый высокий дом с широкою террасой. Луна всплыла за рекой, и круглый ее отблеск колеблется на поверхности воды. Деревья и кусты протянули от себя длинные и прозрачные тени. В воздухе свежо, крик какой-то птицы раздается из рощи. Длинные окна дома светятся огнями, видны ходящие тени, раздаются разные звуки, то хор песен, то звуки рояля, и все сливается в общую гармонию, и с тишиной ночи, и с отблеском луны в реке. И с огоньком, вспыхнувшим где-то далеко, Что это: сон или воспоминание?.. Если сон, то качка сделала свое дело. Убаюкала.
Но вот звуки слабеют, гармонический ритм их переливается в равномерный всплеск воды, ударяющий в борт; скрип расшатавшихся переборок все слышнее и слышнее; нельзя лежать: одеяло опять упало, и подушку хоть выжми, вся мокрая от протекшей через палубу воды. Видно «поддало»: в ахтер-люке что-то катается. Нет, плохая надежда на сон!
День идет своим чередом: обед, ужин, чай.
A промежутки наполняются у нас, на клипере, чтением, рисованием, спорами, вечными разговорами об одном и том же, прогулками по палубе и сидением наверху по вечерам. Солнце, уходя от нас, окрашивает правильно зыблющуюся поверхность моря и набежавшие на небо облака или в розовый, или в золотистый, или в фиолетовый цвет; команда, поужинав горохом с маслом и сухарями, собирается на баке в кучки, и однообразная песня сливается с звуками ударов волн в борта и нос клипера. Но вот, солнце садится в тяжелые, свинцовые тучи, красный отблеск его, как пожар, охватил полнеба; волнующееся море покраснело и побагровело. Будет погода; ветер дует сильнее и сильнее; альбатросы целыми стадами проносятся мимо, прорезывая по всем направлениям воздух; темные «штормовки» снуют между брызжущими гребнями воли. Темнеет; разорванные тучи бегут, догоняя друг друга. Очищенный клочок неба блеснет то созвездием Южного Креста, то далеким Орионом; a ветер крепчает. Судно как будто кряхтит и стонет от взмахов, падений и перевалов. На палубе, того и гляди, обдаст с головы до ног. Не до прогулки; надо идти вниз, где, усевшись на зеленый диван, только нам знакомый, прислушиваешься к эху того, что происходит наверху. Сперва, когда это было внове, наверх так и тянет; и после, иной раз, не вытерпишь и простоишь ни с того, ни с сего, с полчаса наверху, нечаянно увлекшись и бриллиантовою фосфоризацией разбившейся в мелкие брызги волны, и мощью надутого паруса, и чудными формами разбросанных по небу облаков, волнующихся и клубящихся, как густой дым, или вытянутых в продолговатые линии и пестреющих мелкими, разорванными, разбросанными клочками.
-
Мыс Доброй Надежды
С мыса Доброй Надежды
Мираж. — Симонс-таун. — Малайцы. — Поездка в Каптаун Masonick hotel. — Абрам. — Негры. — Готтентоты. — Музей редкостей. — Бушмены. — Кафры. — Сандили. — Маномо. — Обед. — Капштадтский Valentino. — Окрестности города. — Индусы. — Прогулка на Столовую гору. — Констанция и констанцское вино. — Фермеры.
Вот я и на мысе Доброй Надежды. Далеко, далеко от вас!.. Смотрю на карту, и то кажется далеко! Мир совсем другой, как будто я переехал жить на луну. Слышу о львах, слонах и тиграх, a наших страшных зверей, волков и медведей, и в помине нет; вижу черных, коричневых и разных цветных людей; в лавках страусовые перья и разные невиданные вещи; палку купил из шкуры носорога. Смотрю на север, — там солнце, что составляет предмет какого-то недоверчивого удивления для наших молодых матросов; в мае здесь начинается зима, в декабре — лето… Несмотря на все это, я провожу здесь время очень приятно. Неделю прожил в Каптауне, лазил на Столовую гору, посетил пленного кафрского предводителя. Гуляю почти целый день: то собираю раковины по морскому берегу то взбираюсь на горы; рисую, вспоминаю вас и все наше; мечтаю, — чуть стихов не пишу… Только прозой писать не хочется; должно быть, здешний климат располагает к другой деятельности, — не письменной. Но делать нечего; для вас это не отговорка. Надо писать; уверяют, что после самому будет приятно. Однако, предисловие необходимо, так как уговор, говорят, лучше денег. Состояние путешествующего вообще можно назвать болезненным, по крайней мере, ненормальным состоянием: a путешествующий морем, на военном пароходе, не зависящий от себя, в особенности может рассчитывать на права больного; то есть позволять себе всевозможные отступления, ссылки, капризы, выдавать наскоро собранные наблюдения и заметки за факты, собирать сведения по сплетням, и проч., и проч.
Войдите в его положение: три, четыре, пять недель в море; наконец, брошен якорь, и все спешат на берег: увидеть, узнать, сравнить. Иногда какое-нибудь явление поглощает все ваше внимание, но вы торопитесь пройти мимо, чтоб успеть увидеть другое, может быть, еще более важное. A в это время торопят отходим, и собиратель сведений и впечатлений часто уезжает совершенно сбитый с толку.
Буду рассказывать вам о том, что видел и слышал; но вы можете уличать меня в покраже: иногда я буду приводить чужие мнения и чужие наблюдения; на это я имею полное право. Думаю не без основания, что и все туристы пользуются этим правом, хотя умалчивают об этом.
По мере приближения нашего к твердой земле, когда до неё оставалось еще очень далеко, чаще стали показываться суда; встреча их — происшествие в море; сначала, с салинга, кто-нибудь увидит едва заметную точку, и нужен опытный глаз, чтобы узнать в этой точке судно. Долго вы еще всматриваетесь, пока заметите, далеко-далеко, очертание парусов; часа через три проплывет оно наконец перед вами, и вы узнав по флагу его нацию и по вооружению — ранг и значение, невольно занимаетесь догадками: куда, откуда и зачем переплывает оно океан?.. He то ли же у вас в уездном городе? Вы, сидя под окном своего деревянного домика, тоже занимаетесь догадками: куда и зачем идет Иван Иванович по той стороне площади, поросшей травой и бурьяном?
Еще чаще, нежели суда, стали попадаться альбатросы. Нам весело было смотреть и на то, как они, блистая своим белым, коротким корпусом, рассекают воздух длинными черными крыльями, грациозно выгнутыми; как одно крыло тихо бороздит конечным пером пенящуюся волну. Устав летать, альбатрос садится на воду и спокойно отдыхает, то поднимаясь, то опускаясь вместе с родною ему гульливою волною. Должно быть, альбатросы привыкли к качке, как и мы: мы тогда не могли себе представить, что можно ходить по ровной плоскости и спать горизонтально.
Дней пять мы крейсировали в виду мыса Доброй Надежды; противный ветер и сильное волнение никак не хотели пустить нас в Симонову губу (Simons bay). Раз были милях в семи от Капштадта. Столовая гора, и другие возвышения показались нам сквозь прозрачный, голубой туман; но к ночи свежий ветер с севера угнал нас далеко на юг. Развели пары, винт почти не действовал, — так сильно было волнение. Наконец, 2-го марта при восходе солнца, мы увидели берег, и вдруг так близко, что можно было различить малейшие возвышения и углубления на твердой земле. Вскоре, однако, берег этот пропал перед вашими глазами; это был мираж! Настоящий же берег заметили мы часа в два пополудни, в виде неясных, голубоватых очерков, терявшихся в облаках и тумане. Ветер на этот раз был попутный, и мы пошли узлов по восьми. Оконечность мыса и противоположный ему берег принимали все более и более ясную форму. Показался и камень, означенный на карте вправо от мыса.
Вечерело; небо заволакивалось облаками, стал дождь накрапывать, и туман вместе с сумраком наступающей ночи окутывали непроницаемым покровом приближавшиеся к нам желанные берега. Или противное береговое течение, или прежнее не успокоившееся волнение разбивалось о напираемые ветром волны, и каждый удар производил мириады фосфорических искр и брызг. С разведенными парами, прикрытые темнотою ночи, вползли мы тихо в фальшивую губу (False bay). Огонь маяка, на который мы должны были идти, терялся в искрах фосфоризации; дождь не переставал; ветер становился все свежее и свежее. Наконец, мы бросили якорь на глубине 27 сажен и ждали рассвета.
Проснувшись на другой день, я увидел уже не море, вечное море, но скалистые склоны берегов, несчастные прибрежья, ряд беленьких домиков, едва видимых из-за темной сети мачт и снастей стоявших на рейде судов. В числе их были: фрегат Аскольд, два клипера и корвет Новик; все они стояли со спущенными стеньгами и, казалось, давно поджидали нас. Мы стали вновь на якорь, ближе всех к берегу. Первый день был днем встреч, новостей, рассказов, одним словом, самый живой день. Сейчас же передали нам целую пачку писем, и известия о родных и близких с большим удовольствием заедали мы сочным ароматическим виноградом, привезенным на клипер какими-то двумя коричневыми людьми с красными платками на голове и в пестрых куртках. Их маленькая лодка, державшаяся у левого трапа, почти вся была завалена плодами.
Симонс-таун стоит на берегу того же имени бухты, которая, в свою очередь, составляет часть большой бухты, называемой фальшивою (False bay). Симонова бухта очень удобна для стоянки кораблей, потому что закрыта со всех сторон. В городе находится адмиралтейство и военный порт; самый город держится приходящими сюда военными судами; купцы же предпочитают Столовую бухту, не смотря на то, что там стоянка, особенно в зимние месяцы, когда бывают частые NW ветры, очень опасна; редкий год проходит без того, чтобы там не выбросило несколько судов на берег. Симонс-таун расположился у самого берега, на косогоре, пользуясь малейшею отлогостью, на которой можно было что-нибудь построить; в ином месте дом стоит прямо над другим домом; между ними красуется зелень, газоны, кусты и естественном беспорядке; растут кактусы, алоэ, фиги, олеандры, акация, каждый по своему убирая ландшафт. Кое где видны миниатюрные церкви, не больше наших часовен, с сияющими на солнце шпицами. Стоящая над городом гора (кажется, Blockhousepiek) дика и пустынна; каменные острые выступы её торчат из-за бедной зелени кустарников, изредка покрывающих её неправильные склоны. Все здания города столпились у прибрежной дороги; но живая и пестрая линия их, приближаясь к морю, часто прерывается то уступом каменистого берега, в который ударяется морская волна, рассыпаясь брызгами, то чистеньким английским коттеджем, скрывшимся в густых кедрах и огороженным колючими кактусами и грациозно изогнутым алоэ, то, наконец, крепостью, построенною на выдавшемся мысе, недалеко от камня, называемого Ноевым ковчегом; камень этот выходит со дна моря, образуя довольно правильный продолговатый параллелограмм, почему и получил такое почетное название. Вправо от крепости, на косогоре, видно кладбище, окруженное белою стенкою; надгробные платы и памятники, большею частью из аспида, исчезают в густо растущем между ними кустарнике. На другом конце города находится дом адмирала, обнесенный несколькими кедрами; перед ним флагшток, на котором поднимают сигналы стоящим на рейде английским судам. За домом шоссейная застава. откуда выбегают то маленькая девочка, то англичанин в одном жилете, взять с проезжего неизбежные six pence.
На улицах попадаются всего чаще малайцы, костюм которых напоминает Восток: голова повязана платком в виде тюрбана, почти всегда красным, — как будто дикари эти чувствуют, что красный цвет всех более идет к черной физиономии! — иногда, сверх тюрбана, надевают они конусообразную тростниковую шляпу, часто намоченную в воде, ради прохлады; под жилетом пестрый платок или шаль; ноги голые или в сандалиях; a сандалии состоят из деревянной подошвы с металлическим шпеньком на носке; этот шпенек пропускается между большим и вторым пальцами ноги и придерживает таким образом эту нехитрую обувь. Весело смотреть на живые и оригинальные лица малайцев, встречающихся здесь на каждом шагу, на их проворство, деятельность. Там малайцы ловят рыбу, живописными группами пестреясь на морском берегу, пли. но колено и воде, вытаскивают на песок выкрашенную красною краскою лодку; иные тут же чистят рыбу и складывают ее в корзины. Здесь малаец несет на плечах двух альбатросов с перерезанными шеями; малаец в каждой лавке, у каждой калитки; коричневое лицо его, вместе с лукавством, выражает и ум. Малайцев здесь больше, нежели всех других цветных пришлецов и туземцев. Они довольно образованы, занимаются всевозможными ремеслами даже денежными оборотами; все они магометане, имеют здесь мечети и мулл; в Симонс-тауне мечеть их отличается от всех зданий своею красною крышею. В Капштадте, на склоне Столовой горы, видел я их кладбище, усаженное кипарисами, похожее на турецкие кладбища, хотя исламизм малайцев не очень чист и строг. Во время похорон, малаец приносит покойнику на могилу разные кушанья, ставит их в нарочно для этого устроенном домике и зажигает кругом блюд множество свеч; при поминках и в большие праздники повторяется то же самое. Эти дни, замечают расчетливые торгаши, очень выгодны для продавцов жизненных припасов.
По переписи, бывшей в 1852 г., в Капштадте и окрестностях было слишком 6,400 малайцев. Миссионеры не успели обратить в христианство ни одного малайца. Язык малайский благозвучен, богат главными и выговором как-будто походит на итальянский. У малайцев длинные гладкие волосы и редкая борода, небольшим клином на подбородке. Они отличные слуги и особенно — кучера: у нас редко можно встретить такое внимание к лошадям. Между прочим, надобно заметить гадкую привычку малайцев класть нюхательный табак между деснами и щеками; на это изводят они страшное количество табаку и портят себе десны. Говорят, что и малайки тоже сосут табак, но я этого не заметил; a было бы жаль, потому что они очень хороши собой.
На улицах города попадаются цветные всех возможных типов, начиная с желтых до совершенно черных; но типы эти так перемешаны или отличаются такими тонкими оттенками, что определить по цвету и чертам каждое племя нет никакой возможности, и остается только называть их общим именем черных. Белый загорел от здешнего солнца, между тем как мозамбик выцвел и стал очень похож на кафра. Готтентотский тип исчезает, и скоро, может быть, не найдется ни одного представителя частого готтентотского типа, с крупными чертами лица, с улыбкою, выказывающею белые зубы, и перечными головами[7] ).
На улицах также очень много собак, из которых многие своими сухощавыми головами, умными взглядами и грациозными движениями обличают английское происхождение. Попадаются вывески с надписями «Stables», конюшни, где можно найти лошадей для прогулок за город и около них непременно малайца; экипажей здесь нет, кроме дилижанса из Капштадта и двух кабриолетов, знакомых всем, которые тоже возят в Капштадт. Часто, однако, можно видеть огромную фуру, запряженную 7-ю, 8-ю и даже 9-ю парами волов, рога которых удивят всякого своею необыкновенною величиною. Волы с такими рогами — остатки туземной породы; вообще же скот здесь голландский, мешанный; a туземный замечательно красив: сухощавая голова, что-то дикое во взгляде, длинные рога, изогнутые широко в обе стороны, с наклоном наперед, короткая шея, на твердом мускуле которой мелкими складками висит тонкая, покрытая нежною шерстью, кожа; шерсть самая красивая, пестрая. Запряженная восемью парами пестрых длиннорогих быков, фура, двигающаяся по песчаной дороге, под сводом густых кедров и дубов, составляет одну из самых характеристических картин этого живописного мыса.
В городе есть и гостиница, в которой если и можно достать что-нибудь то, с большим трудом и при большом терпении. флегматический старик слуга бестолков и глух, a хозяйка, высокая мистрис, неподвижна и почему-то очень надменна: бутылку элю или кусок ветчины подает так, как будто подносит какую-нибудь награду. С подобными условиями тяжело мирится расходившийся аппетит русского желудка. Мы съехали в первый раз на берег после обеда и спросили себе ростбифа, потому что не ели свежего мяса целый месяц. После часа терпения, принесли нам, наконец, под жестяным колпаком, несколько кусков подогретого мяса, за которое мы принялись с большим удовольствием. Клипер наш целый день осаждали коричневые и черные гости, кто в остроконечной соломенной шляпе, кто вовсе без шапки, с натуральным войлоком на голове, прикрывавшим голову лучше всякой шляпы. Матросы наши скоро освоились с ними: кто покупал виноград, кто арбуз, кто рыбу. Солдат наш, как известно, говорят на всех языках; по крайней мере, нимало не затрудняется говорить с французом, англичанином, малайцем, готтентотом. Любопытно слышать и видеть разговор матроса с малайцем по-русски; он хотя и дополняет слова самыми выразительными жестами и движениями, но говорит бойко и много, как-будто малаец совершенно понимает его, и выйдет точно, что они друг друга как-то поняли!
На другой день в шесть часов утра мы съехали на берег, торопясь в дилижанс, отправляющийся в Капштадт. Солнце только-что начинало всходить; утренний свет появился на вершинах отдаленной цепи гор, заслоняющей с севера фальшивую губу; длинные тени домов легли по косогору; почти никого не было на улицах, только фура, с бесконечною упряжью волов, складывала корни и ветви дерев, вероятно для топлива; волы стояли и лежали, протянув меланхолически свои головы с громадными рогами, на округлостях которых начинало играть солнце. Из ворот дома, на вывеске которого написано было «Stables», два малайца выкатили двухколесный шарабан с тремя узкими лавками и с порхоим, который был обтянут некрашеным холичш. Затем эти же малайцы вывели двух сильных лошадей, уже совсем в сбруе, и стали медленно и внимательно впрягать их в экипаж; потом впряжена была впереди другая пара, более легких и красивых лошадей, и мы сели. Кучер англичанин, уже успевший напиться до некоторого градуса, вооружился длинным бичом, разобрал вожжи, и мы шагом поехали по городу. Нас на каждом шагу останавливали или пассажиры, влезавшие к нам с своими саками, или люди, передававшие письма и посылки, для доставления их по адресу. В шарабан набралось наконец девять человек, хотя на первый взгляд нам показалось, что там едва ли было места для четырех. Делать было нечего, и притом терпение — великая добродетель. Когда, наконец, кучер наш убедился, что и «городничему» негде было бы поместиться, то ударил бичом, и мы понеслись по берегу моря.
Дорога огибала последовательно один за другим четыре мыса, выступающие в море и образующие небольшие бухты с песчаными отмелями, о которые разбивались морские волны. Шарабан мчался у самого прибоя. волны которого оставляли пену и брызги у наших колес: дорога шла прекрасная и, ровная как шоссе; лошади звучно стучали копытами о твердый и сырой песок, на котором, как змеи, чернелись и вились длинные стволы морской травы. Изредка попадались у берега домики, чистенькие, беленькие; при них огороды, подпертые китовыми ребрами. низкорослый кустарник обхватывал густою сетью камни, выдавшиеся у дороги, сцеплялся с вьющимися растениями, образуя живописные фестоны и группы зелени. Склоны гор, обращенные к прибою моря, оканчивались песчаными площадями, обнесенными густою но бледною зеленью. Когда мы обогнули последний мыс, оставив за собою небольшую деревеньку, с церковью и гостиницею, глазам нашим открылась обширная равнина, ограниченная справа кряжем гор, рисовавшимся на горизонте голубым и фиолетовым цветами; в стороне виден был синий залив, разливавшийся между песчаными отмелями, которые длинными беловатыми полосами врезывались в луга и долины, зеленевшие, синевшие и наконец совершенно исчезавшие в прозрачном тумане. Слева горы несколько отодвинулись и, громоздя скалы на скалы, оканчивались одним боком Столовой горы и южным склоном «Чертова пика». По пространству долины белелись фермы, зеленелись сады, рощи и леса, разбросанные по равнине, do уступам гор и в тени ущелий; по сторонам дороги рос частый кустарник, и местами, из-за густой его зелени, блестело гладкое, как зеркало, озеро, отражавшее в своих водах стадо пестрых, длиннорогих быков, которые столпились на берегу. Кое где густая зелен разросшегося леса подступала под темную массу скал, миловидно рисуясь на их мрачном фоне.
У одной из ферм мы остановились переменить лошадей; выпряженных пустили тотчас на луг, привязав поводья к передней ноге[8]. У другого домика, называвшегося трактиром, остановились, чтобы напиться кофе, и нашли здесь несколько чистых комнат, по стенам которых развешены литографии и гравюры, изображавшие скачки и другие лошадиные сцены. Целый шкаф наполнен был чучелами птиц и маленьких зверьков; около нас, под стеклами, красовалась хорошая коллекция бабочек и насекомых; на столе лежали необыкновенной величины бычачьи рога, отполированные с большим искусством. Я вспомнил наши губернские и уездные гостиницы, с их беспорядком, насекомыми, — только не за стеклом, — нечистотою и проч., и больно стало, что здесь. на дороге, в Африке, гостиница несравненно лучше, нежели все гостиницы наших губернских городов….
Напившись кофе, мы поехали дальше. Последние 20 верст дороги особенно хороши. Все время ехали мы под тенью сплошных кедровых и дубовых аллей; на каждой версте выглядывала чистенькая дача, кокетливо убранная зеленью кактусов, кипариса, алоэ и олеандров; часто из-за роскошного цветника, как птичка, выпархивала девушка, подбегала к нам и подавала нашему кучеру письмо, которое он любезно подхватывал на рыси. Но быстро проносились мимо и озеро в зеленых берегах, и миловидное лицо девушки, и мрачные скалы, и готические шпицы часовен, и фуры с быками, и щегольские кебы местных франтов, запряженные прекрасными полукровными лошадьми, в серебряных наборах. Живописная и живая дорога! Встретилось несколько дилижансов огромных размеров, с империалами наверху где одна успеешь рассмотреть в пыли две, три рыжие физиономии. Попадались на дороге чернолицые переселенцы, с детьми. такими же чернолицыми, за спиною, и нищий кафр, с доскою на шее, что очень красноречиво говорит проезжающим кебам, дилижансам и фурам о страждущем и униженном человечестве…
Направо, на лугах, исчезающих в необозримой дали, видны селения, которые становятся все чаще и чаще по мере приближения к городу: являются и ветряные мельницы, напоминающие Голландию и нашу Россию. Гл, наслаждением и вместе с грустью смотрел я на луга, рисующие воображению берега Оки и среднюю Россию!
Наконец, Столовая гора стала выдвигаться из-за Чертова пика; мачты судов, стоявших на рейде, выросли вдруг из-за небольшого возвышения. По бокам запестрели дома, колеса застучали о торцевую мостовую; фуры, запряженные четырьмя и пятью парами длинноухих мулов и наполненные пестрыми малайцами, быстро проносились мимо. Обогнув угол крепости, у которой расхаживал часовой в красном мундире, в ехали мы на готтентотскую площадь, обсаженную кедрами, ветви которых, от постоянного норд-веста, наклонились в одну сторону, что можно заметить почти на всех деревьях, растущих здесь на открытых местах. Столовая гора стояла перед глазами как громадная декорация, с своими вертикальными уступами, с ущельями, которые сбегают черными изогнутыми линиями, с лесами и рощами, которые рисуются зелеными квадратами у её подножия. В стороне стоит Львиная гора, не столько живописная. Мы остановились у крыльца. Masonick hotel; к нашим услугам сейчас явился малаец Абрам, или Ибрагим, в красном шлыке, перенес наши вещи в нумер и объявил, что по звонку надобно являться к двум завтракам и обеду, которые бывают в 9 часов, в час и в 6 часов, и предлагал всевозможные услуги. Я захотел попробовать нарисовать его портрет и просил его постоять смирно; он преважно принял живописную позу и стоял, боясь пошевелиться каким-нибудь членом. После сеанса он обиделся, вообразив, что я нарочно нарисовал ему нос слишком широким и приплюснутым. И здесь претензии на красоту! Между тем, он был очень некрасив с своими отвислыми губами, дряблою коричневою кожей и редкими волосами на бороде. Он оказался человеком очень ловким и даже просвещенным; кто-то из нас завел французский романс, и что же? Абрам стал подтягивать и ловким refrain бойко окончил куплет! Долго еще вертелся он, пока мы одевались; помогал чистить платье, бегал, суетился.
До завтрака мы успели сходить к нашему консулу, разменяли бывшие у нас французские деньги на английские и дорогою потолкались на площади, среди которой выстроено довольно большое здание, биржа, где вместе и заседает парламент, и дают концерты. Между деревьями толпились разноцветные жители мыса. Тут было нечто в роде нашего толкучего рынка: продавалась также всякая дрянь, с тою только разницею, что все продавалось с аукциона, — кусок сыра, миска, стаканы, гравюры разного содержания, кожи, гвозди. По субботам, особенно если к этому времени придет корабль из Европы с товарами, аукционы на этой площади принимают обширные размеры. Я подошел к продаваемым лошадям; мальчик малаец, точно наш цыган, несколько раз проедет перед набивающею дену публикою, поднимая лошадь в галоп; аукционер кричит страшным голосом, стуча молотком; в это же время звук медной тарелки привлекает публику к новой группе; там продается фура с волами, какой-нибудь экипаж с запряженными лошадьми, корова, книжная лавка, детская библиотека, около которой толпятся, по обыкновению, маменьки и няньки; шкиперы рассматривают байковые рубашки, блоки, веревки и пр. Шум, крик, говор, стук, толкотня, точно у нас в Москве, в Зарядье!
Мы пришли в гостиницу прямо к завтраку. В общей зале был накрыт стол, который буквально гнулся под тяжестью блюд, покрытых жестяными колпаками. Наш общий приятель А. С. О. всегда приходит в поэтический экстаз, усевшись за хороший английский стол. Так например, стол с блюдами, покрытыми блестящими жестяными колпаками и всеми принадлежностями холодно сервированного стола, уподобляет он обширному ландшафту, где вершины гор восходят из густого тумана: когда туман начнет редеть, взору путешественника являются поэтические подробности картины: то озеро, блистающее на солнце, то роща среди луга, скалы с водопадами, лес по горам… Так и здесь, когда рыжий англичанин проворно откроет все блюда, сняв колпаки, проголодавшемуся страннику предстанут все соблазнительные подробности картины, то величественный ростбиф, скалою возвышающийся на блюде, то окорок, заплывший жиром, то молодая редиска в соседстве с живительными кистями винограда. Насытившись, поэт пускался в умозрения и, как новый Линней, строил для блюд систематическую классификацию; он делил блюда на существенные, любопытные, серьезные, игривые и пр., прибавляя, впрочем, что он нелицеприятен и ни которому из них не отдает исключительного предпочтения.
После завтрака мы пошли осматривать город. Капштадт, или Каптаун, как он стал называться со времени английского владычества, то есть окончательно с 1815 года, — главный город и самый значительный порт «капских» колоний. Место живописно и удобно для города. Он основан голландцами в 1650 году; в нем около 30,000 жителей, более англичан. Выстроен правильно, все улицы пересекают одна другую под прямым углом, и потому в нем нет ни одного места, которое бы особенно могло понравиться или остановить внимание; дома все похожи один на другой: внизу лавки и магазины, наверху живут хозяева. Каптаун укреплен несколькими батареями; в нем живет губернатор колоний и собирается парламент. Особенно развита здесь жизнь коммерческая; около 700 судов приходит и уходит ежегодно, или для сгрузки товаров в городе, или чтобы запастись материалом по пути в Индию, Китай и проч., вследствие чего Каптаун служит местом свидания людей со всех концов мира. За столом в гостинице приходится сидеть с приезжим из Порт-Наталя, из Индии, из Чили, из разных городов Европы, и все они «стеклися для стяжаний…» В Каптауне нет праздных людей, все заняты делом, начиная с банкира англичанина до последнего готтентота, который свозит с улиц сор. Может быть, поэтому общественная жизнь здесь совершенно не развита; вечером семья сидит обыкновенно дома; в высшем кругу вечера, собрания и балы бывают очень редко и даются только по какому-нибудь важному случаю. Нам удалось попасть на один бал. Оркестр состоял почти из одних малайцев; дамы держались что, танцевали будто по нотам, никто не сделал ни одной ошибки, ни лишнего движения: скучно, скучнее даже нежели у нас на балах. На мой вопрос, часто ли бывают здесь собрания. Одна дама поспешила ответить, что очень редко, и что одна из главных причин этого — что бы вы думали? — то, что нет средств отыскать слугу, который согласился бы служить вечером; все они (т. е. слуги) проводят это время в своих семействах, или по своему усмотрению. Оригинальная причина необщительности в городе!
Кажется, будто все народы мира прислали в Каптаун по образчику своей национальности; на улицах пестрота удивительная: то краснеются малайские тюрбаны, то стоит толпа кафров, людей сильно сложенных, с лицами темно-медного цвета, то мозамбик, то негр pursang, то индус в своем живописном белом плаще, легко и грациозно драпированном. Прибавьте англичан во всевозможных шляпах, как например, в виде серой войлочной каски с каким-то вентилятором, чем-то в роде белого стеганого самовара; то в соломенной шляпе с вуалью. Между кафрами, неграми, англичанами и малайцами, изредка являются шкиперы и капитаны с купеческих судов, и солдаты в красном мундире, наконец и мы, жители Орла, Тамбова, Твери… Вся эта толпа постоянно движется, как муравейник:. на улице, на рынке у пристани, хлопочет около тюков, на площади обступает акционера, мчится в щегольских кебах, фиакрах, омнибусах, с империалом и без империала, скачет верхом, бежит пешком, суетится…
Костюм негров здесь чисто европейский — шаровары и куртка, да на голове иногда что-нибудь; так как их привозят сюда совершенно голых, то они поневоле должны носить что дадут, часто не впору и вовсе не к лицу. Часто попадается английским крейсерам испанское или португальское судно, с неграми для Америки; судно это приводится обыкновенно в Капштадт, и негров, чтобы не наводнить край бродягами, раздают по рукам на условное время, по прошествии которого они получают полную свободу. Негры — отличные слуги и, как хороший рабочий народ, вытесняют готтентотов, мало полезных членов колонии. Готтентоты — первоначальные обитатели мыса, и может быть поэтому число их быстро уменьшается, и тип их, столь оригинальный, исчезает. Такова судьба всех дикарей, в соседстве которых поселяются европейцы. Готтентот большею частью, слабого, хилого сложения, и небольшого роста (редко пяти футов); на голове у него короткие пучки волос, растущие в виде перечных стручков (почему буры и зовут их peper-koppe); нос едва заметный и приплюснутый, но с раздутыми широко ноздрями; губы выдаются вперед и отвисают, составляя по крайней мере треть всего лица. Женщины отличаются страшно развитыми седалищными мускулами, что частью происходит от большего изгиба позвоночного столба, но еще более от самых мясистых частей, которых поперечный разрез, по отзыву медиков, бывает в фут и даже полтора. Таким дамам не нужны кринолины!.. Трудно вообразить себе что-нибудь отвратительнее старой готтентотки; молодые, впрочем, немного лучше. Кроме упомянутой особенности, замужние женщины отличаются необыкновенно длинными грудями, которые они перекидывают за спину или закладывают под мышку, для кормления ребенка, сидящего обыкновенно на спине у матери. Ребенок прикреплен сзади ремнем или кожей и упирается в выдавшуюся заднюю часть матери, как в спинку турецкого седла. За то природа наградила этих красавиц самыми маленькими ручками и ножками, так что башмаки и перчатки европейских девятилетних детей впору взрослым готтентоткам. Народ этот имеет еще одну неприятную особенность — сильный «собственный запах», так что, спустя час еще слышно, что готтентот был в комнате. Все готтентоты, без исключения, ленивы, нерадивы, беспечны в высшей степени; выработанная копейка идет на табак, водку и таха, род дикой конопли, опьяняющей как опиум. Насекомое, похожее на саранчу, чтется ими как символ божества; но божество их по преимуществу есть водка, для которой они готовы на все — готовы продать жену, детей и посягнуть на убийство. В одежде их нет ничего особенного; если они в услужении у бура, то разные лохмотья европейского костюма прикрывают их коричневое тело. Нож, огниво и таха в мешке — и готтентот считает себя богатым. Многоженство у них допускается, но встречается редко; его впрочем и не нужно для поддержания породы: готтентотки замечательно плодовиты и рожают так легко, как вероятно никакие женщины в свете; часто, в дороге, готтентотка уходит на несколько минут за куст и возвращается с приращением так равнодушно, как-будто ничего особенного не случилось. Причиною же быстрого уменьшения их числа должно считать необыкновенно неправильную их жизнь. Иногда готтентот голодает целую неделю и стягивает себе живот кожаным поясом, чтоб утолить желудочный жар давлением; но вдруг случайно нападает он на изобильную пищу и обжирается до последней возможности, как волк; потом опять питается кое-чем, опивается водкой и одуряет себя наркотическим таха. Целые ночи проводят они в оргиях, a день волочат за работою, превышающею их силы. Дети брошены на произвол судьбы; они, как обезьяны, инстинктивно отыскивают в земле коренья и все, что можно проглотить; редко достается им что-нибудь от стола родителей, они буквально на подножном корму. Готтентот находится в услужении у бура только до тех пор, пока не отъестся, не потолстеет; едва он увидит, что стал сыт и полон, сейчас же, обыкновенно ночью, потихоньку убегает от хозяина в свою хижину. Здесь все говорят, что готтентот никуда не годится при хорошем с ним обращении: что «пока голландцы действовали на них своею schambek (ремень из шкуры носорога), они занимались делом, a когда явились англичане. с своими филантропическими идеями, с эмансипациею рабов, готтентоты сделать никуда негодны. Англичане стали обращаться с ними как с людьми, как с детьми природы; английские миссионеры явились между ними с своим религиозным энтузиазмом, и готтентоты перестали работать и предпочитают собираться вокруг этих апостолов, петь за ними псалмы, ничего не делать, пить и прокармливаться на счет европейских филантропических обществ и разных пожертвований». Таково здешнее мнение; за справедливость его не ручаюсь.
Только недавно стали называться готтентоты какими-нибудь именами; прежде они имели только клички: плясун, проворный, плут и т. п. От них и от белых распложается племя метисов, которое селится по границам колонии и известно под именем бастардов; впрочем, они ведут больше кочевую жизнь, перегоняя с места на место свои стада, и до сих пор называются голландскими именами. Эта порода со временем, без сомнения, заменит готтентотов. Лучшего образчика dolcn far niente нельзя найти как в готтентотской бонтоке (хижине). Дети, голые, как мать родила, предоставленные самим себе, бегают или валяются по земле, покрытые пылью, землею и грязью, с раздутым от случайной пищи животом, или с подобранным брюхом, после долгого поста; между ними, на корточках, сидит мать, покуривая таха из продолбленной кости; около лея, растянувшись на спине, бренчит готтентот на скрипке, сделанной из травинки, часа два повторяя один мотив. Нельзя не заметить, что эти полу-звери, готтентоты, обладают все вообще музыкальными способностями! В Ииаарле мне случилось слышать одну готтентотку, которая, моя на рынке белье, распевала свои национальные песни; сильный контральто, верный и гармонический, поразил всех нас; может быть, раза два, три в жизни удавалось мне слышать подобный голос…
Итак, мы отправились осматривать город; останавливались перед лавками с африканскими редкостями, то есть с разным оружием диких, с страусовыми перьями и яйцами, с тигровыми шкурами и разными вещами из кожи. Пошли в знаменитый ботанический сад и нашли его, действительно, не ниже своей репутации. Тропические растения цветут, зеленеют, группируются и оттеняют друг друга, составляя то красивые клумбы, то целые рощи. Цветы пестреются всевозможными красками; не знаешь, на чем остановиться, — у целой ли семьи разнообразных уродливых кактусов, у финиковой ли пальмы, ствол которой покрыт густою вьющейся зеленью. Здесь трепещущая грациозная акация, там широкий лист хлебного дерева, за которым возвышается перистая вершина пальмы. На одной дорожке, образуя род свода, стоят два дерева, которых зелень, висящая книзу, дала им название метел, broomtree; там дубы и лавровое дерево, кипарис, орешник и кедр; и все это со вкусом разбросано вокруг газонов, среди которых находятся бассейны для прибрежных и водяных растений. Любуясь этою благодатною природою, поднимаешь глаза — и перед ними возвышается Столовая гора с своими уступами, впадинами и тенями.
Вид открывается еще лучше, когда выйдешь совсем из города, через дивную дубовую аллею, и очутишься среди рощей кедров, в виду хорошеньких вилл, украшенных затейливо разнообразною зеленью, и опять перед глазами является Столовая гора, с Чертовым пиком и со Львом.
Есть. в Капштадте и музей редкостей и естественной истории. Там, между прочим, висит русское ружье, заслонка от печи и кожаные ножны офицерской сабли; все эти трофеи приобретены в Бомарзунде. Есть еще греческая куртка лорда Байрона, судя по которой, знаменитый поэт был необыкновенно узок в плечах. Еще останавливают внимание несколько алебастровых крашеных фигур, изображающих бушменов и кафров в их национальных костюмах, и, как будто для контраста с ними, стоит тут же слепок «присевшей Венеры» (Vernis accroupie); разница между Венерой и бушменской женщиной такая же, как между двумя противоположными полюсами, и первый естествоиспытатель затруднился бы поместить их в одно семейство людей.
В окрестностях Каптауна редко можно встретить бушмена, разве где-нибудь в тюрьме; но слышишь о них на каждом шагу. По наружности народ этот мало походит на другие племена южной Африки. Бушмен через, и сверх черноты на нем обыкновенно лежит густой слой пыли, потому что умывание незнакомо ему до самой смерти. У него короткие висящие волосы, из которых он отпускает один пучок и обвивает его вокруг головы; страусовое перо в волосах и какая-нибудь кость, продетая в уши, или в ноздри, составляют украшение его туалета. Самая характеристическая особенность бушмена — его глаза, до того живые и выразительные, что по ним можно следить за его мыслями и чувствами, даже тогда, как он молчит. Бушмены вообще хорошо сложены, но рост их редко превышает четыре фута Ходят почти совершенно голые; через плечо перекидывают шкуру, иногда до того маленькую, что не знаешь. на что она нужна ему; на закрываемых местах носят небольшие фартучки, сшитые из ремешков. Но настоящий бушмен ничего этого не носит, не имея ни малейшего чувства стыдливости; за то на шее у каждого висит непременно череп черепахи, как талисман против укушения зверей и гадов. Женщины наряжаются в крапивные пелеринки из страусовых перьев, чему позавидовали бы и наши дамы.
Бушмены живут ближе к восточной границе колонии; они прячутся в кустарниках, почему и получили европейское название: Bush-man. Все, что может несколько защитить бушмена от ветра и к чему можно прислониться, служит ему кровом, будь то куст, камень или муравьиная куча. Ближайшие к европейской границе несколько более образованы и строят себе хижины, вбивая для этого три или четыре шеста в землю и забирая стены камнями или кожами; за это их называют мирными бушменами. Эти мирные имеют небольшие стада рогатого скота и иногда оставляют свою вольную жизнь и поступают в услужение к бурам. Оружие бушменов составляет лук со стрелами и копье — кири (с крепким деревянным наконечником), которым они владеют с необыкновенною ловкостью. Стрелы намазывают ядом, от которого всякая рана смертельна. Яд этот берется из сока эвфорбии и одного луковичного растения, известного у колонистов под именем: Giftbollen. Яд змей, скорпионов и разных пауков доставляет им также хороший материал[9].
Удивительно, что на охоте бушмен употребляет те же ядовитые стрелы; свалив стрелою животное, он бросается на него с ножом, вырезывает окружающие рану мясистые части, и, не заботясь о том, насколько яд мог проникнуть дальше, с жадностью зверя пожирает остальное; ест до отвала, до невозможности. О завтрашнем дне бушмен не думает и запасает кое-что только тогда, когда ему удастся напасть на целое стадо. Тут он убивает сколько может, сушит мясо и прячет его во всевозможные знакомые ему углы и дыры. Другая любимая его пища — саранча. Он легко выносит голод и даже редко худеет от долгого поста. Из растительной пищи употребляют U’gaap, горько-сладкий корень, похожий на морковь, T’camroo, род длинного, сладкого картофеля, называемого колонистами лисьим кормом.
Бушмены мало слушают миссионеров и, кажется, равнодушны ко всякой религии и всяким религиозным обрядам. У них есть, однако, общий обряд погребения, весьма впрочем несложный: труп кладут в муравьиную яму и насыпают над ним небольшой холм. Встретив бушмена на улице Капштадта, конечно трудно узнать его в полу-европейском костюме, в какой-нибудь куртке или пальто; разве глаза его скажут, что это бушмен.
Мне рассказывали, что раз привели в капштадтский госпиталь бушмена, которому жерновом мельницы оторвало обе руки; ему делали две ампутации, одну за другою, и он не только не издал ни одного крика, но, казалось, не ощущал никакой боли, только с любопытством смотрел, что с ним делают! Терпение ли это Муция Сцеволы или одеревенелость нервов?
Из музея поехали мы в тюрьму смотреть заключенного там кафрского предводителя. Сначала нас заставили вписать в книгу наши имена, потом ввели, через трое запертых железных дверей, на небольшой дворик, на который выходили двери нескольких небольших комнат; в каждой из них виднелась низенькая кровать, везде было чисто и опрятно. По двору ходили несколько разноцветных заключенных; между ними не трудно было узнать пленника, которого мы приехали смотреть, тем больше, что редко можно встретить лицо такое характеристическое. Ему казалось лет пятьдесят пять, редкая седая бородка ясно обрисовывалась на темно-бронзовом лице; в широких губах было выражение сильной воли; они постоянно складывались в насмешливую, неприятную улыбку, и никто не отыскал бы в этой улыбке ничего добродушного. На глаза его надвинут был картонный зонтик — они у него болели; гипертрофированные розовые сосочки постоянно подернуты были слезою. Ноздри широкого сплюснутого носа раздувались как у арабской лошади; в ушах, вместо серег, воткнуты были два небольшие деревянные клинышка. Зонтик мешал ему смотреть прямо, и он часто подносил руку к глазам, поднимал голову и смотрел на нас из-под руки. Он очень самодовольно представлял свою фигуру нашему любопытству, как будто созывая сам, что он довольно редкий зверь. Обращаясь на кафрском языке к кому-то из своих товарищей заключенных, он чему-то смеялся, вероятно, острил и, как мне показалось, над самим собою. В его позах и в выражении лица видно было желание казаться веселым и веселить других, как будто роль шута ему очень нравилась. Или это была маска, желание показаться твердым в несчастье?
Много разных чувств являлось в душе, когда я смотрел на этого вождя, на этого владетеля. Когда-то горячие патриотические чувства воспламеняли это бронзовое лицо; огонь блистал в этих глазах, теперь гноящихся и слезливых. Другое выражение принимали эти черты лица, когда перед ними смирялись толпы таких же дикарей, преклонялись его собратья и, может быть, приходила в восторг молодая о пылкая кафритянка. Перед грозным взором его бледнел приведенный пленник белый, и каким страшным огнем, какою неистовою яростью сверкал тогда этот кровожадный взор, как страшны были эти энергические губы, когда из них раздавало приказание резать, бить, жечь… и пылали фермы, зарево пожаров далеко распространялось по Альбани, и стоны и крики разоренных фермеров вторили звукам разгрома и разрушения! Много горя должно было обрушиться на эту поседелую голову, чтобы грозный вождь сделался таким, каким он был перед нами. — укрощенным зверем, смеющимся шутом!
Теперь войны с кафрами на некоторое время прекратилась; многие думают — надолго. Последнее восстание их не удалось. Предводители отдельных племен, желая каким-нибудь особенным средством возбудить все народонаселение к единодушному восстанию, убеждали жителей, чрез пророков и проповедников, перерезать весь скот. Проповедники прошли весь край; их пламенные речи гремели по горам и долинам Кафрарии, и главною силою их слова был рассказ о сверхъестественном явлении великого духа многих из них и об откровении свыше, которое сообщило им, что если кафры перережут весь свой скот, то не только зарезанный теперь, но и прежде павший, воскреснет в новой красоте и силе; белые снесены будут вихрем в море, где и погибнут, в кафры останутся владетелями земли и скота. Хитрость эта не совсем удалась: иные верили и резали свой скот, другие, более благоразумные — a их была большая часть — ждали последствий. Первые, между которыми распространился голод, действительно, большими партиями врывались в Альбани, жгли, грабили и убивали; но скоро были рассеяны. Между тем, голод, нужда и болезни заставляли их бежать в колонии, воровать и грабить поодиночке; и этих ловили, сажали в тюрьмы и ссылали в дальние колонии.
Кафры — самое многочисленное и сильное племя в южной Африке; они занимают все пространство от реки Кискама до губы Делагоа (Delagoa-bay), земли их разделяются цепью гор, лежащею посредине, на два половины: на западную, богатую долинами, но пустынную, и восточную, береговую, более плодоносную и населенную. В первой половине живут племена тамбуит, с своими подразделениями — кораунасами, абазутасами, мантатесами и проч. На второй, восточной, находятся амакозы, зоолухи и ухаубауасы.
Тамбуки живут в пустынных песчаных степях, предоставленные постоянным сухим и знойным ветрам; они худощавы, но крепкого сложения; цвет кожи их темный, медно-красный. Амакозы выше ростом тамбуков; плодоносные долины и тень лесов, в которых живут они, больше развили в них физическую силу. Цвет кожи их темнее, близко подходит к черному, но не на столько, однако, чтобы нельзя было заметить румянца щек.
Вообще, кафры, как в физическом, так и в нравственном отношении, стоят выше всех народов южной Африки; умом и многими качествами они много напоминают краснокожих Северной Америки. Про них говорят, что они мудры в совете и храбры в бою, остроумны и великодушны, благодарны за малейшее одолжение и патриоты в самом обширном значении слова. Рост их достигает обыкновенно 6–7 футов; малорослых и тщедушных между ними нет. В движениях и приемах кафра столько благородства и изящества, что один английский путешественник назвал их народом джентльменов. Кафры большие дипломаты, и их понятия о предметах, для них совершенно новых, иногда удивительно верны. О Европе и её государствах знают они довольно верно в много, a политические известия Европы, Бог знает каким путем, доходят до них так же скоро, как и до колонистов; известный факт, что кафры знали о последней французской революции и низложении Людовика Филиппа раньше, нежели колонисты. Один раз каптаунский губернатор вздумал погрозить им, что через три дня явится к ним из Англии военный пароход; «неправда, — отвечал кафр: два раза переменится луна, прежде нежели придет к вам приказание от вашей королевы».
Из религиозных обрядов у кафров существует только обрезание, не известно когда и каким образом установленное между ними. Они не татуируются; но во время воины красят себя красными и белыми полосами и натирают тело каким-то красным жирным составом. Кроме ружей, заменивших их прежний ассагай, род пращи, они еще ничего не приняли из европейского оружия. Сами они довольно хорошо выделывают металлические вещи, стрелы, концы копий, кольца и браслеты для жен, ножи и пр.; другие покупают у странствующих европейских торгашей. Хижины кафров напоминают своею постройкою ульи; снаружи смазаны глиною, с узкою и высокою от земли дверью; из предосторожности от зверей. Пищу варят в глиняных обожженных горшках. Внутри хижина устилается тростниковыми рогожками, матами, что придает ей чистый и веселый вид. Без этих матов кафр никогда не отлучается далеко от дома; но главное франтовство его составляет маленькая ложечка для нюхательного табаку, которою он черпает табак из табакерки, большею частью деревянной, с вырезанными на ней фигурами. Вся одежда их состоит из кожаных плащей и мокасин; плащи в разных местах прошиты шелком и бисером. На женщинах бывают кожаные колпаки и другие украшения, искусно вышитые также шелком и бисером. На женах лежит вся тяжелая забота: они работают в поле, строят хижины, готовят пищу; мужья воюют, охотятся, a дома выделывают мелкие вещи из игл дикобраза и т. п., как например коробочки, подносики, и так тонко и искусно, что невольно заставляют удивляться, каким образом рука, бросающая с такою силою копье, может выделать такую искусную вещь.
Кафры питаются преимущественно молоком, которое хорошо сохраняется у них в земле, в глиняных сосудах, оплетенных тростником. Если им приходится бить собственный скот, то они немного едят мяса, но за то пожирают его с нечеловеческим аппетитом, когда нападают на чужое. Они делают еще род похлебки из маиса и молока; из диких плодов едят Mvstroxylon, киви и Siberoxylon.
Английское правительство посылает предводителям их подарки, большею частью разные дорогие материи и платья; кафры принимают их, но никогда не носят; кафритянки со смехом бросают богатые шелковые платья, обшитые брюссельскими кружевами, предпочитая им свои кожи.
Рогатый скот составляет все богатство кафра; разницу состояний нельзя заметить ни в одежде, ни в образе жизни кафров: богатые только имеют больше скота. За волов покупает себе кафр жену, волами уплачивает свой долг и денежное взыскание. Чтобы достать скота, вспыхивает война, и мир заключается за стадо быков. Во время войны кафр угоняет только скот, все остальное жжет, уничтожает или оставляет без всякого внимания. Пророки их знали, что делали, убеждая их перерезать скот!
Вся нация кафров делится на множество колен, управляемых каждое своим главой, который, в свою очередь, признает власть больших предводителей, независящих друг от друга. Часто одно колено ведет войну с другим, между тем как прочие остаются спокойными зрителями. Глава тамбуков — Крели. Часть амакозов, называемая хлламби, признает предводителем Умхалу, a сильное поколение гаика — Сандили, управляющего за свою мать, Сута. Высшая власть находится в руках верховного совета — амапахати. Власть предводителей наследственна и переход к великому сыну, то есть рожденному от последней жены, которую предводитель берет уже в преклонных летах; поэтому почти всегда власть находятся под влиянием верховного совета.
Войну с колонистами вели постоянно племена х'лламби и гаика; особенно последние играли в ней важную роль и первенствовали между своими; многие из их героев составили себе громкую славу; между первыми стали известны: Пато, Кобуз Конго, Сивани и особенно Умхала; у гаиков: Макомо, с своими двумя сыновьями Кона и Намба, Штох, Тла-тла Цана и Сандили, кафрский Шамиль, предводительствовавший во время соединенного религиозного кафрского восстания.
Сандили был высокого роста, с прекрасным мужественным лицом и с выражением достоинства предводителя. Речь его была тихая и мерная, никогда не шумливая и редко горячая; он не носил на себе никаких знаков власти; только тигровая шкура, висевшая на его плечах, отличалась богатством. Военный талант его признают сами англичане; он постоянно разнообразил свои маневры, сбивая с толку европейскую тактику: то стремительно нападал сильною сомкнутою колонною, то разделял ее на малочисленные отряды, направлял их на разные точки и потом, в быстром отступлении, снова соединял их; то, наконец, рассыпал войско в застрельщики, смотря по местности, и вдруг, собравшись быстро в массу, ударял опять сомкнутым фронтом. Преследуя кафров, колонисты и английские войска истомлялись трудными переходами, в продолжение которых, иногда по несколько дней, не видели неприятеля; между тем, кафры, выждав удобную минуту, быстро и неожиданно нападали, скрывались так же быстро и снова появлялись в таком месте, где их всего меньше могли ожидать. Лучше нельзя было действовать в их положении. Театром этих кровавых драм были роскошные долины Альбани, самой богатой провинции колоний, где все говорит о благосостоянии и довольстве: веселые деревни и мызы окружены садами, на роскошных лугах пасутся бесчисленные стада; все здесь цветет и радует взор, до первого вторжения кафрской орды, превращающей все в пустыню, пепелища и развалины[10]. Разорившийся фермер оставляет сожженное жилище нищим, основывается на новом месте и быстро и легко поправляется, благодаря здешней благодатной природе, до нового разорения и нового горя. Известие о нападении кафров, как электрическая искра, проносится в провинции; на горах вспыхивают сигнальные огни, весь край поднимается на ноги, и начинаются схватки, деревни пылают и льется кровь. Кажется, такое неверное и беспокойное положение должно было бы у всякого отнять желание жить здесь; но, напротив, наплыв английских переселенцев так велик, что народонаселение провинции с каждым годом становится теснее.
Среди Альбани тысячью изгибами протекает Рыбная река, в берегах, густо поросших мимозою (Mirnosahorrida), которая растет так плотно и часто, что в ней прорубают просеки для прогона стад на пастбища и водопой. При вторжении в колонию, кафры скрываются в этих непроходимых кустах, и нет никаких средств выжить их оттуда; пробовали жечь кусты, но сочная мимоза не поддается огню, и таким образом эти кусты и рощи, краса страны, составляют гибель и разорение для колонистов. Прорубать в них поляны и широкие просеки, как у нас делают в Чечне, колонисты не имеют средств и достаточной силы. При первой тревоге, колонист бросает хозяйство и берется за оружие; дом его превращается в укрепление; он собирает к себе соседей, которым собственных средств недостает для защиты, заколачивает окна и двери и отстреливается, сколько может. Натурально, что это положение образовало из колониста храброго и находчивого солдата: кафр одного колониста боится больше, нежели трех красномундирников, как называет он солдат.
Известный Макомо стар, дряхл и хил; он одет бедно, если костюм его можно назвать одеждою; живет где может, на счет других, потому что сам совершенно нищ. Он принимает подаяние, однако, никто не видал его просящим милостыню, — он принимает как бы должное ему, как дань. В лице его видно выражение независимости, в глазах — ум, во всем лице — смелость и решительность. Прежде, до войны, он жил, большею частью, в порте Бофорт, шляясь по кабакам и харчевням, — тот самый Макомо, который владел плодоносными странами между реками Кая и Киднама и имел большое влияние на свой народ. Его стали упрекать в бродяжничестве и пьянстве; но как были удивлены европейцы, когда узнали, что Макомо стал, вместе с Сандили, во главе кафров! Макомо разыгрывал роль бродяги, служа своим соотечественникам агентом, с необыкновенным искусством, последовательностью и добросовестностью. После кафрской войны 1835 года, бывший бродяга явился в совет предводителей со свитою в 600 конных и 1,000 пеших воинов.
Земли, лежащие по южному берегу Рыбной реки, были населены до 1776 года гонака-готтентотами, предводитель которых, Руйтер, продал эти земли кафрам, a сам, с своим народом, отступил к Бушменской реке. Колониальное правительство, под предлогом восстановления прав готтентотов на эти вещи, вытеснило оттуда кафров (в 1811 и 12 годах), но не отдало готтентотам ни одной десятины… С этих пор начинается постоянная война кафров с колонистами. Нельзя не пожелать, чтобы восторжествовала правая сторона, хотя, к стыду европейцев, к ней принадлежат дикари.
Многоженство дозволяется у кафров, но жены стоят дорого, и потому у редкого предводителя есть небольшой гарем. Замечательно, что молодые люди обоих полов собираются один раз в год в одно место, и там празднуется, всеми вместе, общая свадьба (Runtho). Говорят, будто этот разврат есть следствие заботы о размножении народонаселения; но это вовсе не может содействовать умножению народонаселения, а скорее напротив; вероятно, обычай этот происходит из диких, первобытных понятий народа; после этого, конечно, кафрские женщины, выйдя замуж, не могут похвалиться нравственностью, тем более, что мужчины смотрят на это совершенно равнодушно. Кафритянки довольно красивы и из красоты умеют извлекать выгоды. Хорошенькие из них приходят в неприятельский лагерь с разными безделушками, как будто для продажи, жалуются на нужду и голод, хотя их красиво округленные талии говорят противное, и умеют вынудить участие и сострадание… Высмотрев и узнав, что нужно, они возвращаются домой, к предводителям, с требуемыми сведениями. Кафры никогда не посылают шпионами мужчин.
Томас Прингль (Wrongs of Amakosa) приводит любопытную речь кафрского уполномоченного, после беспрерывных стычек посланного (в 1818 г.) к английскому главнокомандующему. Речь эта полна силы и оригинальной, кафрской поэзии.
«Английский вождь! Эта война — несправедливая война; вы хотите покорить народ, который сами же заставили взяться за оружие. Когда наши отцы и белые встретились в первый раз в Цуурвельде (Альбани), они стали жить в мире, их стада паслись вместе по холмам и долинам, a хозяева их курили из одной трубки; они были как братья. Колонисты стали жадны, и когда им нельзя было выменять всего нашего скота на свои старые пуговицы и бисер, они захотели отнять у нас скот силою. Наши отцы были мужи; они любили свой скот: их жены и дети питались его молоком; они стали оборонять собственность, и началась война. Отцы наши вытеснили буров из Цуурвельда и поселились там, потому что они честно завоевали эту землю; там мы были обрезаны, там мы брали себе жен, там родились наши дети. Буры ненавидели нас, но покорить не могли. Но вы (англичане) пришли сюда и подружились с нашими врагами. Вы назвали коварного Каику братом и захотели завладеть Цуурвельдом; вы налетели на нас как саранча. Мы уступили; больше нам нечего было делать. Вы сказали нам: отступите за Рыбную реку, вот все, чего мы хотим. Мы послушались и отступили на землю отцов. Мы жили с вами мирно. Может быть, некоторые негодяи наши грабили у вас, во весь народ наш был смирен, и предводители были смирны. A Ковка, друг ваш, воровал, и предводители его воровали, и весь народ воровал. Вы давали нам медь, давали бисер, давали лошадей; на них они ездили, чтоб еще удобнее было воровать. A к нам вы присылали только войска. Мы поссорились с Лахой за траву. Это вам не понравилось; вы послали к нам войска, вы отняли у нас последнюю корову, вы оставили нам только несколько телят. Мы и дети наши умирали от нужды и голода.
Половину добычи отдали вы Лахе, другую взяли себе. Без молока умирали у нас жены и дети; мы видели, что наконец а сами помрем, a бросились за угнанным скотом на колонию. Мы грабила и дрались за свою жизнь. Мы застали вас врасплох; уничтожила ваших солдат; мы чувствовала тогда, что были сильны! Мы напали на вашу главную квартиру, a если б успела взять верх, то правое дело восторжествовало бы, потому что вы начали войну. Но случилось не так, a вы теперь здесь.
Мы хотим мира, хотим отдохнуть в своих хижинах, нам надобно молока для детей, мы хотим охотиться и желаем, чтобы наших жен оставили в покое. Но ваши войска заняли наши степи, скрываются в чаще лесов, в там, не различая мужчины от женщины, убивают всех одинаково!
Вы приказываете нам признать права Каика. Его лицо красиво для вас, a сердце его черно. Оставьте его, помиритесь с нами; пускай его воюет один, мы не попросим у вас помощи. Освободите Манканну, в другие придут сами заключать с вами мир а не нарушат его.
Ho вы хотите войны, вы твердо желаете уничтожить всех нас, до последнего.
Каика же[11] ) никогда не будет властвовать над теми, которые считают его за женщину.»
До обеда мы пошли опять гулять по городу; заходили в магазины, которые здесь довольно хороши и смотрят настоящими английскими магазинами: они не блестят выставленными товарами, почти все спрятано и закупорено, но за то все есть, и все хорошее. Опять попали в ту дубовую аллею, которая отделяет ботанический сад от губернаторского дома. Дом этот тоже обнесен садом, где разгуливает страус, мелькают по кустам антилопы и другие дикие козы и еще какие-то журавли; все это только остатки бывшего здесь хорошего зверинца.
Губернатор, г. Грей, всеми очень любим; прежде он был губернатором в Новой Зеландии, где заводил колонии. Желая нравственно действовать на туземцев и внушить им охоту к образованию, он перевел на новозеландский язык чью-то историю Петра Великого, и — замечательная вещь — пример Петра необыкновенно сильно подействовал на многих предводителей! Они с жаром стали учиться сами и учить своих подчиненных.
Теперь здешние губернаторы уже не имеют той власти, какою пользовались прежде, когда какой-нибудь секретарь самовластно распоряжался в краю и наживал огромные деньги. Капским колониям дана полная самостоятельность; уже четыре года, как у них есть свой парламент, ограничивающий действия губернатора[12] ) и собирающийся в присутствии королевского прокурора. За несколько дней до нашего приезда было открытие парламента на нынешний год, и в первом заседании предложены были три билля: 1) об открытии в Каптауне университета; 2) об устройстве каменного брекватера в Столовой бухте и 3) о проведении железной дороги до Уорстера и дальше. Правительство, пользующееся только четыре года своею самостоятельностью, энергически берется за дело; но, к сожалению, финансовые средства его еще не соответствуют потребностям страны; до сих пор расходы на колонию превышают даваемые ею доходы.
Развивающееся в восточных провинциях овцеводство и высокое качество шерсти дают многим здешним начальникам надежду на значительное увеличение доходов колонии.
Вывезено шерсти в 1833 году 111,077 фун.
— 1843 — 1,754,737 —
— 1853 — 5,912,927 —
Усиление вывоза значительно; но какова бы ни была шерсть, она не индиго и не сахарный тростник, так щедро вознаграждающий в других колониях труды хозяев.
Другой важный предмет вывоза колонии — вино, не констанское, которого вывозится очень мало, но смесь виноградного сока и водки, известная под названием imitation, которая — заметим для наших любителей — под именем мадеры, портвейна и проч. везется в Англию, a оттуда, перейдя вторично чрез лабораторию виноторговцев, развозится по всей Европе уже настоящею мадерою и настоящим портвейном…
В 1839 году английское правительство освободило в колонии рабов. Следствием этого было то, что буры ушли на восток, основали там Порт-Наталь, и поселились до Делагоа-бе и земли зоолухов. Колонизация эта, конечно, не обошлась без кровопролитий; еще и до сих пор колонисты подвержены частым нападениям воинственных дикарей-соседей. Внутри ново-занятой земли есть деревня, носящая грустное название «Плача» (Weenen): здесь перерезано было 500 челов. буров царьком зоолухов, Дингааном. Земли, окружающие Порт-Наталь, необыкновенно плодородны; бесчисленные источники гор Каталамбы соединяются в реки, орошающие долины, и изливаются в море; на пространстве двух градусов впадает в море 122 реки! Грунт земли чернозем, на котором кукуруза достигает такой высоты, что человек, став на лошадь, недостает её верхушки. Кофф, чай, бананы и многие тропические произведения растут здесь в изобилии, жатва хлеба бывает два раза в год, деревья покрыты вечною зеленью, все круглый год цветет и приносит плоды. Хлопчатая бумага составляет также одно из важных естественных произведений колонии; в северной её части находятся богатые копи каменного угля. В реках водятся аллигаторы, змеи шипят и вьются в кустарниках, и миазмы заразительных лихорадок гнездятся в болотистых дельтах рек. В лесах есть тигры и львы, но число их заметно уменымается, по мере распространения народонаселения.
Порт-Наталь хотя принадлежит англичанам, но они не мешаются в дела здешних буров, уважая их самостоятельность. Новое капское правительство старалось некоторыми окольными путями поддержать благосостояние колонии; навезены были многие «цветные» работники, руки стали дешевы в Капе; но, не смотря на это, колонисты недовольны. He изменяя своей голландской натуре, они флегматически перетерпели переходное состояние и отмалчивались точно так же, как прежде отстаивали свои земли от нападений диких соседей и диких зверей. Как бы то ни было, но хозяйственная машина мало-помалу пошла, и теперь колония уже требует университета и железных дорог, доказывая здоровое. состояние своего политического организма. Устройство брекватера сделает капштадтский рейд одним из самых удобных.
К 6-ти часам мы возвратились в гостиницу и, приведя в порядок свой туалет, сошли, по звонку, в общую залу. Серебро и хрусталь на столе искрились и блистали при свете газовых ламп. Блюд было вдвое больше, чем за завтраком, и все они покрыты были жестяными колпаками. Всякий распоряжается тем блюдом, против которого сидит, но не прежде, как все поедят суп и рыбу… Кроме этого общего строгого чина, соблюдается еще множество мелочей; так например: беда, если вы станете резать рыбу ножом, сели что-нибудь на конце ножа поднесете ко рту, если высморкаетесь за столом и проч. Человек, совершивший одно из подобных преступлений, навсегда лишается звания джентльмена. Под конец стола подаются пломпуддинги и кексы, за ними сыр, огурцы, редиска, петрушка. Наконец, со стола снимается все, даже скатерть, и на столе является десерт: плоды, орехи, сладкое вино и кофе. A. С. О. был в своей тарелке…
Вечер провели на бале, род маленького Valentino. Малайцы играли на двух скрипках и флейте; ими дирижировал страшный толстяк; он же и собирал деньги за вход. Несколько свеч, вправленных в не совсем красивые люстры, освещали небольшую залу; по соседству, в отворенные двери, виден был курятник, и иногда крик петуха гармонически смешивался с звуками польки.
На другой день я долго ходил по окрестностям города. Прекрасные кедровые рощи окружают Капштадт; зелень их так густа, что если посмотришь на деревья несколько сверху, то они кажутся сплошным зеленым мохнатым ковром; редко встретишь тень, которая бы отделяла одну группу от другой. Попал я и на купеческую пристань, на которой устроены рельсы; по ним подвозят огромные фуры для складки товаров. Погода была хорошая, тихая; облака бродили по Столовой горе неподвижною массою; как зеркало, стояло море на рейде, где около 40 судов, различной величины, чернели своими снастями и корпусами, отражаясь в спокойной глади вод. Некоторые суда отдавали паруса для просушки, на других дымились трубы; флаги всех наций пестрели, сонно повиснув на флагштоках. По обеим сторонам деревянной пристани, столпившись в кучи, краснелись шлюпки с своими пестрыми гребцами, предлагавшими свои услуги. На некоторых лодках были мачты, и неубранные паруса красиво драпировались на длинных реях. На иные шлюпки укладывали свежее мясо, на другие зелень, корзины с виноградом и плодами; собаки шныряли у ног. Говор разноязычной толпы, крик, стук, плеск весел, все сливаюсь в общий гармонический гул, заставивший меня долго простоять на месте.
Здесь, так же как, на Мадере, сигналами извещают об опасности стоящие на рейде суда, предлагая сняться с якоря. Многие приметы дают знать на мысе о неблагоприятной погоде; так например, если на столе накрыта скатерть, если лев наденет чепец и т. п., то будет свежо, то есть если Столовая или Львиная гора покроются туманом.
Переходя из улицы в улицу, с пристани на рынок, попали мы с Ч. на двор пакгауза, где толпа индусов хлопотала около больших весов, вешая огромные тюки и складывая их потом в целые горы. Почти все индийцы были голые; небольшие белые передники, красные фески да ожерелье составляли весь костюм их. На некоторых были белые плащи, наброшенные с таким вкусом и уменьем, что можно было засмотреться на складки этой живописной одежды, облегающее коричневое тело. Толпою распоряжался небольшой худенький человек, кровный индус, в чалме из тонкой белой шали и в белой рубашке, или тунике, красиво драпировавшейся на его грациозном, породистом стане. Собою он был тоже очень хорош; взгляд орла, тонкий, прямой нос с прекрасно очерченными ноздрями, рот почки женский; небольшие усы темнели даже на темном фоне кожи; маленькие сухие руки, с тонкими длинными пальцами, могли бы возбудить зависть самого лорда Байрона, который красоту рук своих ставил, кажется, выше своей поэтической славы, и которого аристократическое происхождение Али-паша признал по рукам и ушам. Красавец индус встретил нас с подобострастным поклоном, приложив руку ко лбу и низко поклонившись. Я попросил его постоять смирно, чтобы набросать с него этюд; после обещания на водку, он согласился; все другие бросили работу и с любопытством окружили нас, образуя самую оригинальную и живописную группу. Можно было засмотреться на их живые и умные лица, свободные движения и грациозные позы; наши «фигурные» художники пришли бы в восторг от этой картины!.. Но господин, который нанял индийцев для работы, вовсе не разделял нашего восторга; сначала он, ворча как бульдог, ходил кругом нас, но наконец без церемонии разогнал живую картину.
Вечером мы были в концерте, довольно оригинальном. Турок, a может быть и не турок, но только человек с длинным турецким названием Али-бен-Суаалиса и пр., играл на персидском инструменте, туркофоне; странно было видеть вышедшую на подмостки фигуру, в классическом восточном наряде, раскланивающуюся униженно пред «почтеннейшею» европейскою публикою; турок, вероятно, не знал, что кланяться так — прилично только во Фраке… Хотя бы талантом или искусством искупил он унижение своего романического костюма; но нет, он играл довольно посредственно, и даже в афише объявлено было, им самим, что в некоторых местах он играл с большим, a в других «с порядочным» успехом. Только эта откровенность изобличала в нем настоящего турка.
На следующий день собрались мы идти на Столовую гору. Утро было прекрасное, на небе ни одного облачка, воздух дышал свежестью. В половине девятого вышли мы вчетвером из гостиницы, в сопровождении голоногого малайца, навьюченного большою корзиною с съестными припасами. Мы собрались на день, a взяли; как говорится, хлеба на неделю, вовсе не так, как поступают европейские туристы; наши сборы напомнили нам, очень живо выезд русских помещиков к родным или соседям, верст за пятьдесят. На дороге есть постоялый двор или хутор, куда надобно заехать кормить лошадей; надо и закусить, a на хуторе, кроме кислого квасу, да черного хлеба, конечно, ничего нет; и вот с утра подвезен к крыльцу длинный тарантас, начинается беготня, укладывают пирожки, индейку, хлеб, печеные яйца, соль в бумажке и проч., и проч., и все это пригодится в дороге… Блаженной памяти Арого пошел на Столовую гору с одним яблоком в кармане, и верно не дошел бы до её вершины, если бы не встретил на дороге племянника Кювье, который запасся одним сухарем. «Но их пример был нам наукою»: согнулась спина малайца под тяжестью ростбифа и других принадлежностей холодного завтрака на четыре персоны, уложенного систематически в большой корзине хозяином гостиницы, вероятно хорошо знакомым с русскими обычаями…
Подкрепляемые свежестью утра, мы шли бодро и скоро оставили за собою город, войдя в тень длинной аллеи; с обеих сторон её были кедровые рощи, из-за густой зелени которых проглядывали высокие трубы белых голландских домиков или крылья ветряных мельниц, окрашенные в красную краску. Скоро лес стал редеть; с одной стороны потянулась белая низенькая стенка, скрываемая местами кустарником; за нею виднелись деревья и домики; потом опять пошел лес и, наконец, зеленая равнина, поднимающаяся до самой Львиной горы. С другой стороны аллеи журчал ручей, растекаясь несколькими протоками, омывавшими то груду камней, то густой кустарник, то зеленый лужок; дальше красовались рощи, возвышаясь одна над другою: за ними, еще выше, серые каменные уступы горы, окаймленные зеленью, потом голые массы камня, образующие трехглавую гору, известную под именем «Чертова вика» (Devils pik). Тропинка вилась по ручью, часто переходя через него по набросанным камням. На каждом шагу попадались нам прачки, черволицые кафритянки и малайки, в изорванных платьях, отличавшихся, не смотря на лохмотья, яркостью и смесью цветов. Стук вальков, плеск полоскаемого в мыльной воде белья, звук резкого языка болтливых дикарок, удивленные взгляды их черных глаз, при виде путешественников, и сверкающие белыми зубами улыбки — все это встречало нас у каждого куста и каждого утеса, отражавшегося в мыльной воде. Кустарник стал опять гуще и разросся шире, деревья толпились группами, образуя красивые рощи, убиравшие холмы, которые взбирались друг на друга. Прачки, и вальки, и простыни их исчезли; тропинка вышла из рощи и повела нас по гранитному взлобку, до того гладкому, что скользила нога, уже начинавшая трястись от усталости; то шла мимо водопада, который с шумом и гулом, широкою струею, низвергался на камни, прибавляя силы оставленному нами ручью; то опят входила в густой кустарник, которого сплетенные ветви надобно было беспрестанно раздвигать руками. A между тем, и руки и ноги устали; солнце сильно пекло, дыхание становилось тяжело, во рту сохло, a виноград мы сели еще при начале дороги. Наконец решили отдохнуть в тени развесистых дерев, на скамейке, в соседстве рощи «серебряного» дерева.
Несколько глотков хереса подкрепили нас, и когда дыхание стало ровнее, мы пустились дальше. Дорога становилась труднее, — если только эту, едва заметную тропинку можно назвать дорогою, — она взбиралась все круче и круче; ноги то вязли в песке, то ударялись об острые камни. Кустарник редел, наконец совсем пропал, и солнце безнаказанно палило наши головы. По русской привычке, мы стали снимать тяготившее нас платье: сначала галстук, потом пальто, жилет, наконец и шляпу, заменяя ее платком, намоченным в воде. Один A. А. К. не решился расстаться с своею шляпой и был очень живописен в ней, с pinccnez на носу и почти в одном белье.
Мы забыли мудрое правило: во время всякого дела, требующего физических усилий, не уступать себе ни в одной мелочи; малейшая уступка своей слабости влечет за собою других и удивительно балует человека. Отдыхи наши становились чаще: второй продолжительный привал был на половине дороги, под тенью огромного камня, близ пещеры, не известно кем сделанной, природою или людьми. По стенам пещеры и на разбросанных вблизи камнях нацарапаны и написаны были имена ваших предшественников.
He смотря на усталость, A. A. К. пошел в пещеру и стал царапать можем свою фамилию: кажется, это единственная вещь, сделанная им для своего бессмертия. Невдалеке сбегал с камня ключ; мы припали к нему, пили, мылись и полоскались с наслаждением, и только тут совершенно понял я чувство отрады, которое испытывает араб знойной пустыни, приехав к оазису, где растет десяток пальм и в зелени прячется родник. В пещере, вместе с именем A. А., оставили мы свой завтрак и лишнее платье, и вошли дальше. Отсюда начинался самый крутой подъем; кустарника уже не было, — одни голые камни, то в грудах, то поодиночке; между ними вилась тропинка и взбиралась на голые уступы. Малаец, как кошка, цеплялся за острые камни голыми ногами и, свободный от тяжести корзины, шел бодро и легко впереди нас, оглядываясь часто назад и подсмеиваясь над нами. К. мало отставал от него; но я и A. А. садились через каждые десять шагов, не внимая увещаниям, a С. совершенно изнемог; над каждым почти камнем склонялся он, как плачущая старуха над гробницей своего детища; сравнение это невольно пришло всем в голову ври взгляде на платок, повязанный на голове С., как повязывают его наши старушки; во он не смеялся с нами, усталость действовала на него, как на иных действует вино, — он был сердит и угрюм и не отвечал на наши насмешки. Мы, остальные, не падали духом, задыхались, валились на камни, но продолжали смеяться друг над другом: дух наш был бодр, но плоть немощна. Сколько проектов развивал перед нами A. А., развалившись на колючей траве, прикрывавшей местами острые камни: то предполагал устроить железную дорогу на вершину Столовой горы, то сделать подъем на блоках, тоже посредством паров, то завести мулов и пр. Но надобно было вставать; сгоряча проходили мы скоро шагов двадцать и садились опять! Малаец наш стал наконец пускаться на хитрости: он указывал вверх на какой-нибудь утес, говоря, что там вода, или что оттуда пойдет положе, и это придавало вам, на время, несколько силы…
Тропинка вошла в ущелье, которое постепенно суживалось; с обеих сторон теснили нас поднимавшиеся отвесно серые, мрачные громады, изрезанные черными трещинами, из которых пробивался зеленый кустарник, украшая и смягчая резкие их очертания. Часто из трещин выбегала красивая ящерица и, блеснув своим изумрудным хвостом, быстро исчезала в другой трещине. По крайней мере мы шли теперь в тени, в этом диком ущелье; громкое, раскатистое эхо вторило каждому шагу, каждому звуку голоса и оторвавшемуся камню.
Вершина Чертова пика скрылась в тумане; облако всползло и на Столовую гору; тень сгущалась, становилось холодно; малаец с беспокойством указывал на это облако, советуя торопиться. Но какое средство торопиться, когда едва двигаешь ноги! Притом мы до того устали и ослабели, что нам было решительно все равно «быть или не быть»; это психологический факт, которому поверят только бывшие в подобном положении; a между тем, все шли дальше. Ущелье суживалось, надобно было взбираться по голым камням на уступы, которые к вершине понижались; взлезли на один уступ, впереди — ничего, только небо; ниже, на горизонте, засинело море, показалось несколько вершин гор, по которым бродили разорванные облака; мы взошли на гору!
Вершина Столовой горы совершенно гладка, как стол; даже мелкие камни, устилающие ее, как мостовую, лежат кверху плоскими и сглаженными поверхностями; только у края они образуют зубчатую стенку, как будто карниз на плоской крыше исполинского храма в индийском вкусе. Когда подошли мы к северному краю, глазам предстала одна из тех картин, величественные размеры которых возвышают душу, как звуки гайденовской оратории. Цепи гор, с нежными переливами теней, света и тонов, рисовались в необозримой дали море неподвижною массой лежало у ног и уходило в даль, сливаясь с горизонтом, не линиею, a тенью, лазоревою, прозрачною; Столовая бухта, ярко-голубая, окаймленная резкими линиями берегов, была как зеркало в великолепной раме; берега её примыкали к зеленым лугам и пестрым нивам, терявшимся в дали; оттуда, из дали, текли речки с своими притоками, там белелись, как точки, мельницы и фермы; ближние берега пестрели песчаными отмелями и наконец зданиями города, который казался нарисованным да листе бумаги à vol d’oiseau. Львиная гора, изогнувшая свою лесистую спину, зеленеющие рощи, белые домики, стены, трубы, мелькающие из-за массы дерев, — все нежно рисовалось в общем тоне дали, в общем блеске и свете; резкие тени и линии сгладились и слились, как звуки, в общую величественную гармонию. «Хорошо, прекрасно!» заговорили все, толпясь у края обрыва и держась за выдавшиеся камни. Я попробовал высунуться на самый крайний уступ; но надобно было лечь, чтобы не упасть в пропасть, и сердце забилось какая-то неприятно от ощущения страшной высоты.
Чертов пик весь покрылся облаком; струи тумана двигались и к Столовой горе, заволакивая правую её сторону; надобно было торопиться идти вниз. Веселые и довольные, с чувством торжества, скоро сбежали мы к пещере, где ждал нас завтрак, которым и занялись все с необыкновенным усердием. После завтрака мы наслаждались отдыхом часа полтора. Надобно признаться, что мы взбирались на вершину горы четыре с половиною часа, то есть дольше всех известных нам туристов. К шести часам, то есть прямо к обеду, возвратились в гостиницу, где А. О. уже сидел за столом, заигрывая с вилкою.
Дня через два собралось нас несколько человек ехать верхом в Констанцию. Наняли лошадей; но горячие, застоявшиеся кони понесли нас с места, и мы, все плохие кавалеристы, поскакали в разные стороны по городу, представляя собою, вероятно, самые забавные фигуры; А. О. даже упал и заплатил за это, к великой его досаде, пять фунтов штрафа. Однако, это нисколько не остановило его и не расстроило нашей кавалькады; все собрались, кое-как сладили с лошадьми и последовали за А. О., который, не смотря на падение, храбро поднял своего каракового коня в курц-галоп. Думаю, что мы напомнили англичанам почтенных членов Пиквикского клуба. Сначала мы поехали по дороге к Симоновой губе, потом свернули вправо, и, миновав множество ферм, рощей, аллей и красивое местечко Винберг с превосходными виноградниками, достигли наконец Большой Констанции.
К дому голландской архитектуры вела дубовая аллея; со двора открывался вид на фальшивую губу с её гористыми берегами и лазоревою гладью вод. Хозяин, М. Клёте (Klôte), толстый голландец, встретил нас любезно, повел по виноградникам и давал отведывать от всякого сорта, объясняя притом, какой виноград идет в какое вино. Потом пошли в погреб, большое белое здание с фронтоном, на котором изображен был Ганимел на орле и еще что-то; живой Ганимел, хорошенький белокурый мальчик, подносил нам на серебряном блюде вино, которого ароматную струю потягивали мы по самому маленькому глотку, боясь множества разных сортов и качеств подносимых вин.
Виноградники заведены здесь назад тому лет полтораста; первый, начавший здесь выделывать вино, назвал его констанцским, по имени дочери тогдашнего губернатора, на которой он после и женился. Впрочем, Клёте рассказывал, что только одно его заведение выделывает настоящее констанцское вино, a сосед его, Ван-Ринен (владетель Констанции собственно; ферма Клёте называется Большая Констанция, — Great-Constantia), производит себя по прямой линии от первого возделывателя, о котором я говорил, и даже показывает одно дерево перед своим домом, посаженное, кажется, самою фрейлин Констанциею. Оба они, как два деревенские петуха, никак не могут ужиться в ладу, упрекают друг друга в недобросовестности и напоминают во многом ссору Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем.
Вино у обоих очень хорошо, но я советовал бы брать у Клёте, у которого оно сладковато и душисто, как конфета. Его четыре сорта: констанцское, белое, красное, фронтиньяк и понтак. Фронтиньяк не так сладок (vin sec) и потому считается лучшим.
Через несколько дней я опять приезжал в Констанцию, смотреть на выделку вина. Процесс этот здесь очень прост. На небольшой тележке, запряженной двумя ослами, подвозят в больших корзинах виноград, ссыпают его в огромный чан, куда забираются трое черволицых работников с голыми ногами и начинают мять ягоды, делая всевозможные усилия ногами и всем корпусом; сок стекает в резервуар, откуда, насосом, переливается в открытую бочку. В бочках этих остается он дней пять и больше, пока перебродит; потом переливается в другие бочки, закрытые, и закупоривается. Все искусство состоит в уменье возделать виноград, т. е. вырастить ягоды, которые должны быть сладки, не водянисты и доведены до известной степени зрелости. Виноград разводят здесь на открытых местах, сажая его грядами и не пуская в роет, так, чтобы лозы не превышали смородинного куста. Ни малейшая тень не должна на него падать; даже обрезывается, смотря do надобности, много листьев, в тени которых могла бы спрятаться кисть винограда; он должен спеть на солнце.
Главное влияние на качество винограда и вина имеет почва; даже сорт винограда не столько важен, как почва; виноград, растущий не дальше мили от Констандской горы, не дает констанцского вина. Поэтому-то наши крымские вина, не смотря на лучшие сорта винограда, выписываемого отовсюду, и не смотря на приглашаемых за дорогую цену мастеров, вовсе не хороши и никогда хороши не будут, сравнительно с европейскими и другими известными винами. Пора бы убедиться в этом.
Сбор винограда везде, так же, как и здесь, самое приятное и оживленное время для сельских жителей. Взрослые гуляют и ожидают барышей, молодые люда лишний раз сходятся вместе, дети с утра до вечера толпятся у чанов и корзин, провожают тележку с виноградом и воруют кисти лакомого плода, из которых съедают только по две, по три ягоды, будучи пресыщены изобилием.
— Сколько платите вы работникам? спросил я у Клёте.
— Два шиллинга и бутылку констанцского вина в день, — отвечал он; потом, задетый за чувствительную струну, прибавил:
— Bo время сбора винограда я их нанимаю до двадцати человек; a в остальное время мне и половины этого не нужно. Да, теперь времена тяжелые! прежде я имел своих невольников до полутораста человек! И что ж? большая часть их так привыкла к нашему дому, что были как родные. А теперь возись с этим народом! Смотри на ним с утра до ночи, a то плата как раз пропадет даром… Да, тяжелы эти нововведения!
«Знакомая и старая песня, — подумал я: — Полтораста дармоедов были милее сердцу фермера, потому что он владел ими, и потому что ему в своих расходных книгах не приходилось цифрою измерять труд их.»
Знакомство мое с капскими колониями ограничилось не одною поездкою в Капштадт и его окрестности; времени у меня было, и я успел несколько раз побывать во внутренних землях колонии; был в Стелленбоше, в Дракенстеене, в Паарле и Веллингтоне; проехал по знаменитой дороге Бена, чрез ущелье, которое получило имя этого геолога-инженера (Bens-Kluft). Ho я не хочу употреблять во зло ваше внимание, и притом почти все эти места вы знаете уже по превосходным описаниям г. Гончарова, которые, кроме своего литературного достоинства, отличаются удивительною верностью. Замечу, что я, как турист, был счастливее его: я видел огромную змею, которая переползла передо мною через дорогу, и мог видеть двух пойманных тигров, которые бродили по ущелью Бена за день до моего проезда.
Ради изучения края, был я в гостях у многих фермеров, видел их жизнь, до поры до времени тихую и безмятежную, как жизнь наших помещиков; осматривал их хозяйство, которое ограничивается, большею частью, фруктовыми садами с апельсинными, лимонными, миндальными и фиговыми деревьями, хотя, по голландской склонности к цветоводству, между плодовыми деревьями красуются и жасмины, и белые огромные датуры, и красные алоэ, изогнутые сверху как рожки канделябр.
Гостеприимство фермеров, надобно правду сказать, самое радушное; хозяин иногда сам влезал на дерево, чтобы сорвать для нас апельсин или фигу, или дарил хотя цветком. Все это прекрасно; но не далеко бы ушли вперед капские колонии, с их флегматаческими фермерами и сентиментальными фермершами, если бы не взялась за них Англия, дав им правильное устройство, приведя в порядок их финансы, проложив дороги, отдалив внутрь Африки воинственные племена, освободив невольников, распространив школы и вдохнул во все свою здоровую жизнь, свой дух просвещения и торговли.
Между фермерами встречается несколько потомков Французов, удалившихся сюда во время религиозных гонений Карла IX. Они не только утратили свои национальные особенности, но даже разучились правильно произносить свои имена: Дету обратился в Де-Тей, Беранже — в Беранзи, и т. п. Я был в гостях у одного из них, по имени Mr., Mélan; на лицо ему было лет сорок, по манерам был он совершенный голландец, медленный, точный, флегматический; в доме все было так чисто, как будто и мебель, и посуда, и все вещи выставлены были напоказ. С большою любезностью водил он нас по всему своему хозяйству, показывал и огороды, и виноградники, и цветники; называл всякий цветок, даже самый обыкновенный, и не пропустил, кажется, ни одного дерева, чтобы не сорвать с него плода для нас; несколько раз даже сам взбирался на деревья. С балкона дома его открывался превосходный вид: прямо против окон возвышается Зеленая гора, за которою поднимаются скалы самой разнообразной формы, как бы споря между собою дикостью и уродливостью своих очертаний; одну из них, тонкою нитью, огибала дорога, ведущая в ущелье Бена; Зеленая гора как будто улыбалась своими веселыми склонами, садами, рощами и холмами. За одним из холмов белелась ферма брата нашего хозяина; в другой стороне, из-за пригорков и рощей, выглядывал «Диамант», камень, лежащий на живописной горе, у подножия которой расположен перл всех здешних колоний, известный Паарль. «А вот ферма моего отца», продолжал хозяин, указывая на густой сад, между дерев которого виднелись строения. «А это ваши дети?» спросил я, когда его обступила целая куча разного возраста белокурых малюток; один из них лез к нему с гуавом в руке, другой требовал кукурузы, чтобы накормить кур, третий сам не знал, чего ему было нужно; вместе с ними ластилась огромная собака и, казалось, ревновала его к детям. «Это дети моего сына, — того самого молодого человека, который был с нами в саду» Таким образом я попал в гости к капскому Иову — дед, прадед, внучаты! и все живо, свежо и здорово; ему казалось никак не более пятидесяти лет. «Что же, ваш батюшка неужели еще сам занимается хозяйством?» — «О, да! он еще очень свеж и сам во все входит. Во время работ не отходит от дела; ведь вы знаете: свой глаз — алмаз.» — «А чужой — стеклышко», — передал я ему по-немецки, чем он остался очень доволен. Прадед его был француз, a он французского языка никогда и не слыхивал!
Прибавлю еще, что я познакомился со всеми докторами и даже миссионерами тех местечек, где мне случалось быть, прибавлю потому, что большая часть их показалась мне какими-то странными людьми; между прочими, один смотрел Маниловым, с голландскою обстановкою, другой был решительно Махайло Семенович Собакевич. Даже приглашение его, когда он просил нас садиться: «ich bitte», звучало известным «прошу», и весь разговор был в духе Собакевича. Когда я заговорил о беновской дороге, он сказал: «А зачем нужна эта дорога? разве павианам ходить по ней?» О губернаторе отозвался нехорошо; a о бывшем секретаре, который хотел взять взятку за дорогу, он говорил с ожесточением, так что если бы говорил по-русски, то, конечно, назвал бы его Гогой и Магогой. Близ этого олицетворения Собакевича неподвижно сидел его сын, настоящий Митрофанушка; когда отец говорил, то этот детина, разинув рот, с подобострастием смотрел в глаза своему папеньке. Вот сколько русских воспоминаний….
Последним знакомым нашим на мысе был г. А. Этот сам явился к нам, не знаю как, откуда и зачем. Не больше как в полчаса, успел он рассказал, что живет в Веллингтоне с 1817 года, что все в колонии начато при нем, что он советовал Бену прокладывать дорогу по другому месту и не рыть тоннеля; Бен не послушался, и тоннель обрушился, и пр., и пр.
A помните ли вы, в рассказе г. Гончарова, двенадцатилетнюю девочку, дочь хозяина гостиницы в Паарле? Она вышла замуж за аптекаря в Веллингтоне; сделалась отличной хозяйкой, что, впрочем, неудивительно, но сделалась и премилою дамою. До обеда она председательствует на кухне, стряпает своими беленькими ручками; a вечером, переодевшись, любезна и мила, право не хуже наших дам.
Вы теперь, пожалуй, будете ждать от меня заключительного слова о колониях на мысе Доброй Надежды. Но кто может сказать последнее слово, особенно о том, что еще не остановилось, или, лучше сказать, не установилось? Я рассказал что видел и слышал, a заключительное слово — не мое дело.
—
Малайское море
Переход Индийским Океаном. — Шторма. — Течь. — Берега Явы. — Зондский пролив. — Pepperbay. — Thwart the way. — Button. — Сингапур. — индусы и китайцы. — Европейский квартал. — Китайский город. — Индусская пагода. — Вечер — Чудная ночь. — Рисование с натуры. — Обитатели Сингапура. — Жонглеры. — Театр индусов. — Макгустаны. — Окрестные острова. — Притот разбойников. — Вампоа и его дача. — Малайский квартал. — Тигр. — Китайский храм. — Недостаток женщин.
13/28 июня 1859 года. На экваторе.
Последнее бесконечное письмо мое было писано, то есть было кончено, в день нашего отплытия из Симонстауна, 25 мая; и вот, с 25 мая до 13 июля, мы все в море, или, лучше, в морях; летим, летим — и уже за тридевятью землями, в тридесятом государстве! С мыса Доброй Надежды мы спустились на юг до 39° южной широты и шли по параллели до самых островов Павла и Амстердама, обогнув южную сторону которых, стали постепенно подниматься к северу. Под 106° восточной долготы пошли по меридиану до Зондского пролива; прошли и его, проплыли Яванским морем и теперь находимся в Малайском; завтра, если ничто не задержит, будем в Сингапуре: итого сорок девять дней в море и прошли 7,500 миль, то есть 12 275 верст. Но скоро сказка сказывается, не скоро дело делается; эти сорок девять дней показались нам за полгода. Мы вышли в море с течью и шли под конвоем корвета Воеводы. Кроме того, мы плыли по такому пути. где позднее апреля редко кто ходит, a нам пришлось идти в июне, в самую глухую зиму, когда здесь встречаются льды и бушуют бури и штормы. Этих штормов вынесли мы больше восьми. Едва скрылся из вида Симонстаун, как заревел и завыл осенний ветер, и страшный шторм понес нас на своих крыльях и нее трое суток с такою силой. что мы шли больше тринадцати узлов, то есть по двадцать три версты в час, часто выходя из лага, то есть теряя возможность считать, сколько узлов проходим. Люки были законопачены наглухо, волны ходили через палубу, матросы и вахтенные часто, буквально, плавали в воде… Пригласил бы я в это время на клипер наших солдат, чтоб они сравнили свою службу с матросскою; это было бы им очень полезно: они убедились бы, что их служба — игрушка в сравнении со службою на море. Три раза, три — этого нельзя забыть — клипер ложился на бок!.. В эти минуты мы, как говорится, проживали несколько лет, как вблизи готовой лопнуть бомбы. Но клипер; затрясясь всем корпусом, тяжело приподнимался, приподнимался, и снова несся по воле вихря.
До острова Амстердама, 3,000 миль, шли мы две недели: быстрота странная, от которой иногда кружилась голова! Здесь, на прощанье с осенью, шторм трепал нас целую ночь; но он был последний, мы уже привыкли к его обращению и были почти спокойны. По мере приближения нашего к севёру. погода становилась лучше, ветер стих, и наконец настали штили: целые недели мы едва двигались, причем, однако, качка была большая, потому что зыбь океана редко улегается совершенно; паруса плескались и хлопали в бессилии; дни тянулись бесконечно. Неразлучными спутниками нашими во все время плавания были альбатросы и петрели, доставлявшие нам некоторое развлечение, вместе с китами, которые иногда пускали свои фонтаны очень близко от клипера. Европейцы так часто бороздят теперь моря своими судами, что скоро, кажется, киты сделаются ручными.
Течь наша стала увеличиваться и дошла до десяти дюймов в час. Течь, как нечистая совесть, мучила нас при каждой «свежей» погоде или внезапном ветре… Половина команды не отходила от помп. Но все это прошло, все уже позади, и, может быть, все это было нужно, хотя бы для того, чтобы дать нам живее и полнее насладиться роскошною природой Явы, по берегам Зондского пролива.
Берега эти до того прекрасны, что, проезжая мимо их, невольно воображаешь земной рай, 8-го июля увидели мы берег, далекий, синеватый; потом, скоро, вместо диких скал и утесов, которые мы привыкли встречать при приближении к земле, как например на Мадере, Тенерифе и мысе Доброй Надежды, мы увидели здесь горы и долины, покрытые самою роскошною зеленью. Масса девственного леса зеленым ковром спускалась по уступам холмов в тихое, спокойное море. Как все показалось нам радостно и ново после такого пути: и цветущая зелень дерев, и просветы между высоких стволов пальм и папоротников, и вся эта роскошная растительность, убравшая развесистым деревом или кустом каждый камень, выступивший в море! Везде, куда ни посмотрим, так тенисто, свежо, заманчиво; вдали синеются леса; в долинах, на яркой зелени, цветы ласкают зрение разнообразными переливами красок; кой-где из-за темной группы дерев вьется струйка дыма; у берегов, как лебеди, плавают лодки (проа) малайцев, сияя на солнце белыми парусами. Что за природа, что за виды!.. День плавания Зондским проливом показался мне днем, прожитым какою-то сказочною жизнью, страницей из Шехеразады!..
На каждом шагу приставали к нам малайские лодки с ананасами, с кокосами и обезьянами; даже некрасивые малайцы, полуобнаженные, в чалмах, какая-то гармонировали и с лодками своими, и с окружающею их местностью. Мы шли вдоль берега Явы и по ночам становились на якорь. Я вставал до восхода солнца, которое на моих глазах будило здешнюю красавицу-природу; просыпалось население лесов и вод, невиданные птицы перелетали между дерев, раздавались неслыханные голоса, солнце освещало незнакомую, роскошную зелень. Вместе с первыми его лучами, целые флотилии приморского населения малайцев неслись к Суматре или в море, на рыбную ловлю. Слева, почти на каждой версте, открывался новый островок, один красивее другого: этот поднимается вдали туманною пирамидой до облаков; за ним другой, как старый запущенный сад, темнеет группами столетних дерев; третий красуется, как корзина с цветами, среди неподвижных, нежащихся вод; но эти столетние деревья были не простые, a те самые, за которые мы платим большие деньги: черное дерево, баобаб, красильное и проч. Можно засмотреться на их красивые формы, которые ждут Рейсдаля и Клод-Лоррена тропической природы. Иногда, у берега, рассмотришь черную обезьяну, которая, забравшись на вершину громадного дерева, беспечно качается на ветвях, не боясь упасть в море. И вдруг, почти мгновенно, вся эта картина рая омрачается: налетит гроза, окрестность потемнеет, как при затмении солнца, засверкает тропическая молния, и загремит тропический гром.
Выступающие мысы Явы, Firstpoint, Secondpoint и Thirdpoint, один за другим приближали к нам берег и зелень, с её бальзамическими ароматами и прелестью чудных картин, освещаемых здешним солнцем. Вечером мы бросили якорь в Pepper-Bay, на глубине пятнадцати сажен. На другой день я встал прежде солнца и вышел к нему навстречу, наверх. Перед нами была высокая гора Ранконг; она поднималась в нескольких милях от берега, который тянулся от нас по обе стороны непрерывными лесами. Многое еще скрывал туман; но косвенные лучи солнца, хлынувшие сквозь расселины Ранконга, рассеяли туман и разбудили долины, лес и море.
К нам спешила на веслах маленькая лодочка; бамбуковая мачта её лежала на двух подставках вдоль судна; на нем сидели два существа, какие-то сморщенные, старые, прикрытые тряпками, вместо всякой одежды; сидели они в своей выдолбленной лодке на корточках, одно у кормы, гребя маленькою лопаточкой, заменявшею ему и руль, другое на носу. Мы им бросили конец. He смотря на очень близкое расстояние, нельзя было положительно сказать, с кем мы имели дело, с двумя старухами или стариками? У обоих на голове были длинные седые волосы, на лице ни следа бороды; бесчисленное множество мелких морщин испещряли во всех направлениях их безжизненные, пергаментные маски. Голос их был без звука; они что-то жевали и шамкали своими мягкими губами. В лодке лежало все их хозяйство: плетеные из тростника конические шляпы, две чашки из кокосового ореха, канат, свитый из какой-то травы, деревянный якорь, несколько удочек и еще какая-то дрянь. Мы взяли у них вареного сладкого картофелю и очень подозрительную смесь чего-то сладкого и тягучего, завернутую в банановом листе. Другие, пристававшие к нам в продолжение дня лодки были и больше, и любопытнее. На одной из них сидела такая грациозная фигурка, что мы все невольно на нее засмотрелись. Была ли то девочка, или мальчик, также никто из нас не мог решить. He думайте, однако, что мы потеряли способность различать пол, оттого что попали на крайний Восток. И костюм, и подбородки без волос, и длинные волосы вводят здесь в сомнение всякого. Одна лодка везла нам целую коллекцию разнообразных пестрых птиц, другая — обезьян, третья — ананасы; на каждой была группа новых личностей. Здесь многие ходят голые; формы тела кажутся вычеканенными из бронзы; на некоторых были накинуты красиво драпировавшиеся красные платки, белые чалмы, тростниковые шляпы: все пестро, живописно среди этих прекрасных берегов и очаровательной местности. Это морское население иногда изменяет своим мирным привычкам, и жители его являются страшными морскими разбойниками (orangs laüt, по-малайски), вооружаясь намазанными ядом кинжалами (cris). Лодки их нападают на небольшие суда и соединяются часто в целые вооруженные флотилии каким-нибудь предприимчивым флибустьером. Часу в третьем мы проходили в виду Анжера. Там, на вершине широковетвистого дерева (Ficus religiosa) краснел голландский флаг, и маяк, выстроенный на Четвертом мысе (Fourthpoint), ярко отделялся от окружавшей его зелени. Ясно виднелись белые домики Анжера и суда, стоявшие на рейде, в числе которых был и наш Японец. Слева придвигался остров Thwart the way, точно старый, запущенный сад: никаких других форм, кроме полукруглых масс густой листвы и всех возможных зеленых цветов; только формы зелени обрисовывали или углублявшиеся бухты, или вступавшие мысы. В этой таинственной группе дерев, столпившихся в непроницаемую сень, было столько заманчивого, что невольно фантазия увлекалась во мрак её затишья и рисовала капризные узоры и разные прибавления….
Недалеко от Thwart the way — островок Button, точно корзина цветов, качающаяся на воде: название очень приличное этому грациозному островку (бутончик). Вообразите себе букет, составленный из зелени, где, вместо маленьких трав и веточек, исполинская листва сначала широковетвистых дерев, над которыми возвышаются другие формы более высоких, и наконец стволы пальм и папоротников, увенчанных качающимися вершинами. На одной выдавшейся ветке качалось что-то черное. «Птица», говорили одни; «обезьяна», подхватили другие, и все спешили согласиться с последними; почему-то все были бы гораздо довольнее, если б это была действительно обезьяна, a не птица!
Но вид радостной картины вдруг изменился. Черная туча наступала со стороны Явы. Горы, холмы и берега потемнели, почернели; темная полоса двигалась к нам по воде, начинавшей уже бурлить и волноваться. Вскоре разразилась гроза с проливным дождем. Но потом скоро опять солнце с картиной его заката, с пурпуром, золотом и роскошью света.
Ночью опять стали на якорь. He отмечаю чисел, надеясь, что это для вас решительно все равно. Утром, на другой день, проходили Яванским морем, вблизи двух зеленокудрых островов, названных очень удачно Двумя братьями (Two Brothers).
Проходя проливом Банка, видели отлогие берега Суматры и далеко-далеко туманные, неясные очертания какой-то высокой горы.
Два дня шли по Малайскому морю, частью на парах, частью под парусами. 14-го июля, проливом Рио, вошли в Сингапурский пролив и вечером бросили якорь на сингапурском рейде. Сингапур, как индейский маг, в ризе из золота и света, встретил нас, утопая в огне заходящего солнца. Последний день был днем прогулки, a не плавания. Пролив Рио очень узок; в иных местах, до обоих его берегов, было не больше мили. Сотни островов украшают справа и слева дорогу; едешь точно по аллее парка. A растительность, кажется, хочет доказать свое неистощимое разнообразие; и что за воздушная перспектива, что за волшебная панорама! К вечеру показались суда, стоявшие близ Сингапура. Солнце садилось за городом в блеске и зареве, горя ярким золотом, щедро бросая его на холмы и зелень, на море и острова. На горящем фоне неба рисовались легкие очерки холмов, увенчанных пальмами; вдали из-за леса клубами вырывался дым; огоньки начинали показываться между зеленью и на рейде. Солнце садилось; горячий отблеск его уменьшался и холодел; луна выплывала с противоположной стороны, полная, горящая, теплая, серебря легкие массы облаков причудливых форм. Зажглись звезды, затеплился Южный Крест (спутник наш уже более полугода) своим мирным сиянием, словно лампада перед Мадонною. Мы идем; машина однообразно и мерно постукивает; лес мачт все ближе и ближе; вот уже одно судно за нами; вот их около десяти, которое сбоку, которое перед носом; с бака раздается голос капитана: «Самый малый ход!» наконец команда: «Из бухты вон: отдай якорь!» Цепь с тяжелым двузубцем, с громом, покатилась и что-то тяжелое шлепнулось: так и чувствуется, вместе с звуком. сила падения.
Итак, после пятидесяти дней моря — мирная пристань, и где пристань!.. Ни законопаченных люков, ни сырости, ни мокроты, ни солонины; роскошная природа и изобилие, новые нравы, новые люди, Восток с сказочною обстановкой и естественным неистощимым богатством.
Несколько длинных остроконечных лодок окружили наш клипер; к нам полезли бронзового цвета люди, кто в чалме, кто в красной шали, кто в балахоне; предлагали разные услуги и свои рекомендации или аттестаты. Мы выбрали себе мусульманина Саломона, «более честного из всех», как сказано было в данных ему русских и Французских свидетельствах, У Саломона было очень красивое лицо; с такими лицами всегда рисуют шахов или пашей, когда их изображают полулежащих на диване в сообществе гурии и с кальяном в зубах. На его крутом лбу красовалась большая белая чалма; нос острый с довольно заметною горбиной, глаза ястреба и рот полуоткрытый, окруженный черною, клинообразною бородою и усами; десны и зубы были выкрашены красною краской. Ему было заказано на завтра все, что только можно достать в Сингапуре по части съестного, свежего, мяса, масла, зелени, ананасов, мангустанов и пр. Другому индусу, через плечо которого была перекинута живописными складками красная шаль, поручили мы свое белье. В рекомендации его было сказано: «он меньше плут, чем другие».
Долго любовались мы чудною тропическою ночью. Больше ста судов (почти все трехмачтовые) были на рейде; каждые полчаса поднимался трезвон склянок; между судами сновали шлюпки; на одной перекликались тихою мелодическою песнью два голоса; один густой тенор начинал мотив, другой, словно эхо, тоненький, высокий сопрано, оканчивал отрывисто музыкальный стих, точно ветер ударял по серебряным струнам лютни, и равномерный всплеск весел вторил этой оригинальной песне. С берега блестели огни, с неба луна и звезды лили свой успокаивающий свет на готовый отдохнуть мир; все было так торжественно хорошо, так упоительно прекрасно, что, право, ничего не оставалось больше желать! Но человек так уже устроен, что счастье его неполно, если он не разделяет его с кем нибудь близким…. A где они, близкие?… И чувство счастия сменяется грустью….
С моря, вблизи, вид Сингапура не представляет ничего особенного. Несколько холмов, зелень на их вершинах, пальмы и какие-то кустовидные деревья; дома, белеющиеся между зеленью; отлогие берега и множество судов, шлюпок, проа, джонок, снующих по всем направлениям с китайцами и индусами. Суда были, большею частью, английские и американские; они внушали к себе невольное уважение громадностью размеров, вместительностью трюмов и легкою, красивою формой очертаний; редко виделся крутобокий, короткий голландец, старинной постройки. Итак, вот они, настоящие владетеля здешних морей, в чьих руках находится огромная торговля крайнего Востока, с его миллионами и громадными предприятиями?
Здешний рейд порто-франко. Часто приходят сюда корсары и запасаются всем, что им нужно. Зато англичане не щадят их при встрече в открытом море.
Удивительно быстро развитие Сингапура. Англии нужен был коммерческий пункт, там, где Голландия и Испания почти исключительно владели коммуникациями, и хоть и плохо, но все-таки почти одни пользовались сокровищами края. A едва ли найдется в мире более счастливый уголок земли, как эти острова, прорезанные бесчисленными проливами и омываемые несколькими морями — Малайским, Яванским и Китайским. Острова эти изобилуют всем, что только может произвести природа прекрасного и поражающего чувства. Земля из недр своих дает драгоценные камни и золото; море прибивает к берегам драгоценную амбру; из трещин дерева вытекает камфора и росный ладон; летучие ароматические масла пронизывают кору многих растений; многие плоды и цветы дают те пряности, за которые велись кровопролитные войны и которыми обогатилась некогда Голландия. Здесь больше пятидесяти видов вкуснейших плодов, между которыми первый из всех, мангустан, может, кажется, удовлетворить самый избалованный вкус. Здесь родина бесчисленного множества великолепных цветов. Леса наполнены лучшими строевыми деревьями необыкновенных размеров, как например знаменитое тиковое дерево, и многими видами пальм, поднимающих высоко свои стройные колонны, осененные вечнозелеными, перистыми верхушками. Даже остатки жизни, раковины блестят здесь чудными красками и дают знаменитый на всем Востоке жемчуг сооло. Рыбы, бабочки, птицы соперничают между собою красотой форм и блеском одежды. Из птиц, облитая разноцветным золотом и пурпуром утренней зари, райская пища не даром носит свое название.
В этой-то стране нужно было основаться англичанам. К тому же, здесь перепутье между Китаем и Индией. Голландское влияние было сильно; Ява, в 1816 г., окончательно осталась за голландцами. Этого никак не мог переварить сэр Стамфорд Рафльс, горячий патриот и ревностный преследователь целей своего предприимчивого отечества. Назначенный губернатором в Бенкулен, на восточном берегу Суматры, он всячески старался поправить дела и вознаградить хоть чем-нибудь такую важную утрату, как остров Ява. После многих поисков и соображений, он обратил свое внимание на маленький островок Сингапур, необитаемый и дикий; но этот островок находится у устьев трех проливов: Рио, Прион и Малакка. В начале 1819 г. джохорский раджа, голландский данник, уступил англичанам этот, по-видимому, незначительный клочок земли, на который еще никто из европейцев не обращал внимания, и здесь-то Рафльс основал город, сделавшийся в скором времени соперником Батавии и Манилы. Между всеми портами отдаленного Востока он занял самое выгодное положение. Через Зондский пролив идут мимо его европейские суда в Китай и Японию; Малаккский пролив — большая дорога из Калькутты в Кантон; из Сингапура Англия свободно наблюдает за двумя морями, которыми владеет. Сингапур сосед Явы и Борнео; он открыл новый рынок для сбыта произведений Малайского архипелага и привлек к себе все, что еще не попало под опеку Голландии и Испании. Самому Рафльсу, перед смертью, удалось увидеть блестящие результаты своего дела: в 1827 г. обороты коммерческих предприятий Сингапура уже достигали до такой цифры, что ни один экономист не осмелился бы предположить в своем воображении подобный результат. Значение Сингапура прогрессивно увеличивалось до того дня, когда китайская война открыла английским кораблям доступ в пять портов по берегу Небесной Империи. Цифра оборотов здешнего торга достигла тогда 150 миллионов Франков. С тех пор развитие Сингапура остановилось, если не пошло назад, тем более, что торговля чаем сосредоточилась в китайских портах. Сингапур, однако, никогда не перестанет быть рынком для различных азиатских племен, которые, при посредстве английских негоциантов, будут являться для размена своих произведений на здешний рейд, открытый всем флагам и нациям: Целебес шлет воск, Борнео — антимоний и золото, Сулуйское море — свой перламутр и черепаху, a Англия привозит достаточное количество своих изделий для того, чтобы нагрузить суда, на их обратное плавание, здешними продуктами. Сингапур, по народонаселению, не английский город: в нем едва 400 человек европейцев на 60,000 народонаселения; он и не китайский город, хотя китайцев в нем больше всего; он какое-то убежище и притон для всех торгующих; в развитии и распространении своем он следовал примеру древнего Рима и Соединенных Штатов. Free trade, свобода торговли, его высший закон перед, которым другие государственные учреждения кажутся излишеством.
Прежде, на здешнем рейде бывало много китайских джонок; теперь стояло их не больше трех, и те, казалось, стояли без всякого дела, смотря в разные стороны драконами, украшающими их мачты. За то мелкие китайские лодки, с разрезною кормой, так и кишат в заливе и на небольшой речке Сингапуре, протекающей посереди города и отделяющей китайский квартал от европейского; лодкой управляет один человек, стоя и гребя правою рукой левым веслом, a левою — правым. Реки почти не видно за множеством этих лодок; большая часть их крыты тростниковою крышей и служат постоянным жилищем для хозяев; на каждой найдете, как в наших столичных садках, котелок, подогреваемый здесь на углях, шкаф с домашними божками и весь подручный скарб несложного хозяйства. Эта флотилия, выказывающаяся целым лесом мачт и рей, на которых болтаются всевозможные паруса, белые, холстинные (или бумажные), кожаные, тростниковые, имеет вид целого городка, живописного, пестрого и очень занимательного картинами оригинальных групп и разными сценами. Тут, на палубе, почти голые, воскового цвета, лимфатические китайцы уселись на корточках около котла с вареным рисом и работают проворно двумя палочками вместо ножей, ложек и вилок; на другой увидите толстого китайца, важно и с великим достоинством совершающего свой туалет; другой, худой и тощий, с выражением лица наших горничных, расчесывает ему косу. Там один из сынов Небесной империи совершает какую-то некрасивую операцию в ухе: наконец, можно досмотреться до таких натуральных сцен, о которых нельзя и рассказывать; жаль только, что нет возможности долго любоваться картинами этого китайского Rialto: спертый, удушливый запах кокосового и кунжутного масла, которыми, кажется, пропитаны стены домов, и разные другие запахи гонят отсюда непривычного европейца. Между китайскими лодками, которые сейчас узнаешь по разрезной корме и по усеченному носу с нарисованным глазом, стоят и снуют продолговатые, остроносые индейские лодочки, построенные удивительно грациозно и какая-то отчетливо; три-четыре полунагие индуса, бронзовые формы которых так и блестят на солнце, кажется, играют своими короткими лопатообразными веслами; узкая, легкая их лодка, на середине прикрытая легкою тростниковою крышей, так и скользит и вьется, будто змейка по тихой глади вод всегда спокойного рейда, Увидите там еще большие, раскрашенные боты, с завернутым улиткообразным носом и с огромным парусом; эти боты перевозят на суда товары; чернорабочие на них — индусы, a распорядители — китайцы. Наконец, точно мухи, зарябят по воде маленькие микроскопические лодочки, которые меньше и уже наших тузов и душегубок; на них и одному едва можно поместиться, и часто несколько малайских мальчишек с криком перегоняют на них друг друга. Разве только корзинку с ананасами поднимет такая лодка. Ананасы здесь превосходны, и вообще здесь царство плодов, особенно ананасов: они растут в диком состоянии; есть целые острова, заросшие ананасами и кокосами; за одна пенни вам дадут такой ананас, какого нельзя найти в Петербурге ни за какие деньги.
Китайцы в Сингапуре
Почти весь первый день мы просидели на клипере, по случаю бывшего у нас домашнего праздника. Вдоволь насмотрелись на лодки и суда китайцев и индусов, поминутно пристававших к нам. Красные и пестрые драпировки торговцев красовались среди целых гор бананов и ананасов, которыми завалены были их лодки. Китайцы были, большею частью, голые, с небольшими юбочками, или в белых блузах и широких шароварах, волнующихся в таких обширных складках, что с непривычки не различишь их от юбки. На головах их тростниковые остроконечные шляпы, очень разнообразных фасонов: одни маленькие, другие огромные и развесистые, точно крыша с небольшого китайского павильона. Иная лодка была нагружена всевозможными раковинами и кораллами, которыми так богата здешняя сторона; другая везла безделки, вырезанные из слоновьей кости; перламутра, шелковые платки, куски материи и, наконец, все те предметы, которые известны под именем chinoiseries. Работа некоторых вещей так отчетлива, что, казалось, нет цены, которая бы определила этот удивительный труд, a между тем, за несколько долларов вы покупаете вещь, на которую потрачено Бог знает сколько времени и труда. У китайцев труд, кажется, ничего не стоит; огромная конкуренция и всеобщая бедность сбивают у них цену на изделия. Особенно хороши мозаичные ящички из перламутра, слоновьей кости и серебра. Привозили нам и разных птиц, блестящих разноцветными перьями и хвостами. Сингапур богат попугаями, которых здесь несколько пород: белый (какаду), зеленые и розовые (лорис); последние самые дорогие: они большие музыканты, запоминают наизусть целые музыкальные пьесы и поют их с отчетливостью оперного певца. He знаю, водится ли здесь яванская беа, которая больше всех птиц способна перенимать людскую речь и музыкальный мотив: иногда довольно ей услышать что-нибудь один раз, чтобы суметь передразнить. Эта птичка удивительно нервозна; она страдает ори малейшем негармоническом звуке, a стук и шум ее страшно пугают. К сожалению, кроме воздуха своей родной стороны, она другого не выносит. Привозили к нам множество драгоценных камней, аметистов, рубинов, бамбуковые трости, тростниковые рогожки, на которых только и можно спать в здешнюю жару. Все эта гости, бронзовые и коричневые, кажется, заманивали нас на берег, привозя с собою образчики всевозможных сокровищ и богатств здешнего края. Утром некоторые из офицеров корвета были на берегу, и отрывочные рассказы их о китайском городе, о сажах, бегущих около экипажей, о новых деревьях, будто бы растущих на каждом шагу, раздражали наше любопытство. За обедом несколько золотых ананасов, среди группы мангустанов и бананов, красовались на нашем столе. В четыре часа мы съехали с клипера на берег.
Налево от пристани впадает в залив та речка, запруженная лодками и барками, о которой я уже говорил. На её набережной видны строения в роде нашего гостиного двора, со множеством лавок и сильным народным движением. Мы вышли на обширную эспланаду, на углу которой распространяли свою широкую и прохладную тень несколько роскошных, развесистых дерев, тихо шелестя своею блестящею, свежею зеленью. В тени их. на траве, живописно раскинулось несколько групп, наслаждавшихся прохладой и отдохновением. Дневной жар уже несколько спал, можно было дышать свободно и даже ходит. Близ этих деревьев возвышался обелиск, теперь реставрируемый, весь закрытый тростниковыми рогожками: это памятник сэру Стамфорду Рафльсу, — единственная историческая вещь, напоминающая в городе о прошедшем. На эспланаду выходит европейский квартал с своими частыми белыми домами, утонувшими в зелени: точно голуби, скрывающиеся в тени ветвей. Здесь все старание при постройке домов направлено на то, чтобы защищаться от вертикальных лучей экваториального солнца; нигде не увидите ни запертых дверей, ни стеклянных окон; везде деревянные жалюзи, сквозь которые дует постоянно, хоть и раскаленный, но все-таки сквозной ветер; навесы, крытые веранды, не допускают солнечных лучей забраться внутрь комфортабельного покоя, как бастноны и редуты не пускают сильного врага. Целый день все молчит; спущенные жалюзи — точно опущенные веки спящего; но к вечеру оживают эти заколдованные молчаливые жилища. Несколько охлажденный воздух врывается широким, благоухающим потоком в раскрытые большие окна, сквозь которые видна с улицы вся внутренность дома; население просыпается и принимается за работу. Из иного уголка вылетает гармонический звук фортепиано, как будто бы он обрадовался прохладе и свободе; на улицах показываются экипажи, не дощатые кареты саисов (извозчиков), которые жарятся целый день на перекрестках, a красивые открытые ландо, с чалмоносными грумами на запятках, с бледнолицыми, страдающими печенью англичанками внутри, раскинувшимися в поэтических неглиже, в щегольских костюмах, обхватывающих, как будто облаком, своими газами и тюлями их легкое тело. они проедутся раза два по эспланаде и возвращаются домой подкреплять ростбифом и элем силы, ослабленные дневным жаром. Близ памятника Рафльса нас окружила делая толпа саисов. Их экипажи, сколоченные из досок, впрочем очень легли и красивы; форма их — карета без рессор; со всех сторон жалюзи, которые можно опускать и приподнимать по воле. Кареты запряжены в одну лошадь; лошадки очень малы ростом, но красивы и сильны, и напоминают шотландских пони; их привозят с Борнео. Козел у карет нет, a есть какая-то дощечка спереди, на которую иногда садится легконогий кучер[13]; большею же частью он бежит мерным шагом около экипажа, держа лошадь под уздцы. Упряжь — английские шоры; только индус непременно прибавит чего нибудь своего: или навесит на лоб лошади медную звезду, или раковину на шею, в роде талисмана. Цена саису с экипажем доллар в день; впрочем, берут и больше, особенно с туристов. На каждом свой костюм, и костюмы эти разнообразятся фантазией и средствами каждого. Иной совсем голый, с небольшою тряпичкой из стыдливости; другой одет очень чисто и прилично, в белой чалме из легкой материи и белом кафтане, или с такою же материей у пояса, или через плечо. Почти у всех кусок ткани висит вместо юбки; в конец перевязи, завязав его узлом, они кладут деньги. По вертикальному разрезу на лбу узнаешь чистого индуса; по маленьким кружкам, белым, желтым и красным, наклеенным между бровей, можно узнать религиозную секту, если кто умеет различать эти секты. Лица их удивительно подвижны ни выразительны. Некоторые так красивы, что, забывая темный, пепельный цвет их, долго засматриваешься на их оживленные черты. Это сангвинико-холерическое племя — совершенный контраст с лимфатическими, одутловатыми китайцами. Индус — темно-бронзового цвета, который иногда переходит почти в черный; нежные части его кожи подернуты будто пеплом; глаза его блещут молниею, волосы вьются тяжелыми массивными кудрями, поэтически оттеняющими костлявую голову; зубы, блеском не уступающие глазам; крепкие, как кость, мускулы и тонкая кожа, обтянувшая их без складочки, без излишества, выказывает малейшую жилку и всякий выступающий наружу внутренний орган. Кажется, он весь вычеканен из крепкого металла; даже солнце на нем блестит металлическим блеском. Индус никогда не станет не грациозно; Каждое его движение, каждая поза — картина; с таким вкусом, с таким кокетством перебросит он красный платок через плечо, что не знаешь для чего ему этот платок — для защиты ли от солнца, или для щегольства.
Но, к сожалению, их умственные способности слабы. Это ли потомки творцов Магабгараты и Саконталы? их ли предки слушали Торжество светлой мысли?
Их хватает на жонглерство, на греблю веслами, на беганье и беганье около лошадей и экипажа. He таковы их соседи, одутловатые китайцы. В них столько же поэтического чувства, сколько его, например, в петербургском франте. Все они одеты одинаково; самые бедные, кроме коротенькой юбочки, ничего не носят; более достаточные и самые богатые ходят в белых блузах и широких синих, черных или коричневых шароварах; головы бриты, — только на затылке длинная коса, чаще всего подвязанная. Цвет тела их грязно-желтый, будто восковой: такой цвет часто бывает у засидевшихся в девках престарелых невест, цвет, напоминающий о ненормальном состоянии физиологических отправлений. Кожа дряблая, изобилующая подкожною клетчаткой; толстые китайцы напоминают откормленных свиней; даже и загривки вырастают на их широких затылках. Глаза черные, светящиеся ровным, умным блеском; часто в них видишь выражение тонкой иронии и плутовства; они иногда узки и внешними углами подняты кверху, иногда же совершенно овальны, миндалевидны; в губах часто приятное выражение; лишенные резких очертаний, они заключают в себе что-то мягкое и неопределенное. Часто попадаются лица, изуродованные оспой. Разнообразие физиономий китайцев замечается не в резкостях, как у индусов, но в бесконечно маленьких оттенках, обозначающихся иногда едва заметною линией, едва заметною чертой; поэтому в массе они все кажутся на одно лицо. Однообразие костюмов еще более их обесцвечивает; но всмотритесь в эти лица, — вы найдете и тут весьма разнообразные типы.
В практическом отношении китаец неизмеримо выше индуса. Китаец, по-своему, дипломат; он спокойно достигает своей цели, хотя бы цель эта была выточить из слоновьей кости самую тонкую и миниатюрную вещицу. Все ремесла в Сингапуре, портняжное и сапожное, золотое мастерство и ювелирство, наконец торговля оптом и всякое ведение дел — все это в руках китайцев. Они же копаются в садах и возделывают поля.
Но мы еще не дошли до китайского квартала; еще арековые пальмы, хлебные деревья, бананы и тысячи экваториальных цветов и кустарников, обхватывающих своею тенью европейские жилища, склоняются над нами, выступая из-за каменных оград и решеток.
Прямо перед нами был зеленый холм; на нем группами темнела масса дерев, сквозь которую выглядывал губернаторский дворец и высокий флагшток, служащий маяком для входящих на рейд судов. Мы повернули налево и прошли реку по мосту; за ним начинался китайский город, с длинными, бесконечными караван-сараями, со множеством лавок, кумирен. мастерских и всевозможных темных и светлых уголков, где кишели китайцы, как пчелы в улье. Тут несколько мальчишек сидят с иголками вокруг стола; там столяры распиливают пахучее дерево; здесь точильщик, в позе теньеровского, приставил к нехитрому станку брусок, и вставленное железо, шумя и визжа, выбрасывает каскадом стружки и опилки. Над лавками черные китайские буквы на красных вывесках, будто кабалистические надписи; бумажные фонари, склеенные из разноцветных лоскутов и пузыря, висят do перекладинам, под длинным черепичным навесом. В цирюльнях бреют головы, заплетают косы и чистят уши.
Кумиры блестят фольгою, золотою бумагой и красною краской; в глубокой нише заседает какой-нибудь святой с физиономией слишком известною, и около него арабесками извиваются китайские надписи и буквы; тут же, в ящик с землею, натыканы тоненькие свечи, и слабый свет их едва мерцает мелкими искрами. На самой улице, у столбов, целое население полунагих фигур с лотками и корзинами: это продавцы, не имеющие лавок. Чего нет у них на лотках! Какие-то кушанья, вроде желе, какая-то подозрительная жидкость в маленьких чашечках и нарезанные улиткообразно ананасы, всякая зелень и мелочь. Все это население, вероятно самое бедное в Сингапуре, сидело, лежало на улице, предоставляя солнцу жечь, сколько ему угодно, желтые, маслянистые их спины. Кроме обыкновенного аромата, присущего тесно населенным частям городов, крепкий запах пахучих дерев и растительных масел так и бил в нос. Иногда здания перерывались, и перед нами была зеленая поляна, за которою виднелся холм, увенчанный богатою растительностью, и по сочной траве луга паслись здешние маленькие, но сухие и крепкие быки, с мясистым наростом на спине. Двухколесные телеги, запряженные парою таких быков, часто попадались на улице. По дороге, мы зашли в небольшой китайский храм; на его крыше все четыре угла были выгнуты кверху; по ней вились драконы и другие фарфоровые арабески, и все было так, как рисуют китайские храмы, киоски и проч. Через крытый двор, на котором был колодец и небольшая часовня с идолами, вошли мы внутрь здания. Тоже часовня, только ниша была шире; святые сидели в ней глубже; пестрота сусального золота, фольги и красок так и рябила в глазах. На столе были искусственные цветы, свечи и два куска дерева для добывания огня. Справа и слева в поставцах стояли хоругви, длинные шесты, выкрашенные красною краской с вызолоченною кистью руки на верхнем конце; на иных были другие изображения. В боковой часовне была целая коллекция небольших дощечек, с надписями, с именами и эпитафиями умерших. Китаец, чинивший до нашего прихода какую-то статью своего туалета, бросил работу и очень обязательно показывал нам все подробности своей церковной утвари. Гораздо интереснее этого храма была индусская пагода, стоявшая на конце улицы и скрывавшаяся в таинственной роще арековых пальм, откуда она смотрела легкою и грациозною башенкой. На обширном дворе, обнесенном высокою каменною оградою, нас встретили с поклонами несколько индусов. Среди двора было довольно большое здание; широкая крыша его поддерживалась четырьмя рядами массивных белых колонн; в их просветы виднелась пальмовая роща и небольшой зеленый луг, на котором паслись привязанные к дереву два теленка и козленок, приготовленные для жертвы. Жертвенник, сложенный из белого камня, возвышался здесь же, в соседстве огромного колодца. Чувство природы больше развито у индуса; для построения храма он выбирает место, достойное его; грациозный ствол пальмы, увенчанный блестящею короною, тихий шелест её листьев, трепещущая тень от неё, ярко-голубое небо — все это действует на его душу, восходящую до тихого религиозного настроения. Китайцу все равно, где бы ни был его храм, только чтобы барабан был побольше, a то пожалуй Будда не услышит, особенно если развлечен чем-нибудь. На дворе, на полотне, растянутом по траве, индусский живописец разрисовывал различные красивые фигуры, вероятно, предназначенные для какой-нибудь религиозной церемонии. Тут же стояли церемониальные колесницы, какие-то уродливые машины на тяжелых колесах. В другом крытом здании несколько заштатных идолов, обломанных и с вылинявшею краской, спокойно доживали свой век. Через крытый двор дошли мы, наконец, до самого храма, украшенного круглым белым куполом, форма которого близко подходила к той, что у нас слывет под именем византийской. Зала внутри вся уставлена была идолами; посередине было углубление, в темноте которого, на тронах, блистая золотом и каменьями, заседали главные божества. Туда нас не пустили и заставили в зале снять башмаки и шляпы. Идолы были один уродливее другого. Один сидит с восемью руками и с зарождающимся ребенком у утробы; другой, с красною физиономией и блестящими глазами, ведет беседу с каким-то карлом, держащим в руках книгу. Что-то такое стояло под чехлом. Индусы с гордостью подняли чехол, и мы не могли не удивиться, увидев нового тельца, выкрашенного белою краской с золотыми разводами на спине и боках. Индусы дали нам несколько цветов, вместо лотоса, которые сами приложили сначала к глазам.
За индусскою пагодой черепичные крыши строений сменились тростниковыми; чаще стала попадаться зелень; все принимало более деревенский вид. Слева, на высоком холме, разросся тенистый сад с мускатными деревьями, мангустанами и арековыми пальмами; это была дача одного англичанина. Дня через два после, мы были у него, и он очень любезно водил нас по своему саду, показывал различные деревья и плоды, нарвал нам по букету цветов (и каких цветов!); наконец, тропинкой, осененною листьями бамбука и банана, привел на самую возвышенную точку ландшафта. Оттуда был превосходный вид на Сингапур. На прекрасной английской литографии вид этот схвачен верно.
Весь город расположился на нескольких холмах. Массы черепичных крыш китайского и малайского кварталов прятались в углублениях и толпились к морю; за то все значительные строения старались принять более веселый и праздничный вид. Так, на одном холме виднелось белое здание с красивым портиком и красовалось несколько развесистых дерев; на другом холме пальмовая роща и плантация мускатных дерев едва показывали сквозь свою чащу белеющиеся строения. Рейд, окаймленный вдали лежащими островами, пестрел и рябил в глазах сотнею кораблей. Из близлежащих зданий всего больше отличались замысловатая крыша большего китайского храма и грациозная башенка индусской пагоды. Домик англичанина, выглядывающий углом черепичной крыши из темной густой зелени, спускающейся к низу холма величественными пальмами, очень счастливо занимал первый план картины. Во всем ландшафте ничего не было кричащего, бросающегося в глаза; всмотревшись в подробности, в тени повсюду разбросанной растительности, в изобилие и роскошь органической жизни, разлитой с таким богатством и щедростью, долго не оторвешься от этих форм, ласкающих глаз, от гармонических переливов цветов, теней и света, яркого, великолепного.
Но возвратимся к первой нашей прогулке. Мы вышли за город, миновали китайское кладбище с памятниками, расположившимися амфитеатром по скату зеленеющегося холма. Палисады из сплошного кустарника тянутся по сторонам дороги; за палисадами идет лесная чаща, и иногда, между ветвями, выказывается тростниковая крыша хижины с двумя, тремя кустами пизанга, неразлучного спутника всякого здешнего жилища. Мы своротили с дороги и пошли тропинкою, которая вела неизвестно куда и была так узка, что едва можно было идти одному; ветки кустарников цеплялись за платье и били в лицо; за то в сплошной тени их было хорошо; солнце садилось, и прохлада от зелени проливала отраду в грудь, уставшую дышать раскаленным воздухом. Набрели мы наконец на деревеньку; между хижин протекал ручей; на берегу несколько индусов обливали друг друга водой; в стороне была кумирня, в которой две, три фигуры что-то ели, чем местное божество, как видно, не смущалось. Ta же тропинка повела нас дальше и вывела на большую дорогу. В этот раз, с одной ее стороны, была великолепная дача с рощами и цветами; с другой, на довольно возвышенном холме, красовалась казарма сипаев, откуда слышался звук трубы и где виднелись оригинальные фигуры в сипайской форме. Мы перешли зеленым лугом, посреди которого протекает ручей, на другую дорогу, чтобы вернуться в город с другого конца, и встретили несколько гуляющих. Черный статный индус нес на руках разряженного как куколку и белого как алебастр ребенка. Индусы отлично ходят за детьми и у англичан, живущих в Индии, очень часто исполняют должность нянек. Часть города, в которую мы вошли, была не из самых чистых, хотя перед нами и красовались сначала холмы и зелень загородной местности. Ручей, сначала узенький, становился шире; на нем начали показываться лодки с постоянными их обитателями; дома почти все были на сваях: вероятно, во время дождей и разливов вся эта часть города стоит под водою; стоящие лодки у домов еще более подтверждают это предположение. Воздух был удушлив, всякая нечистота, остатки гниющих органических веществ заразительными миазмами отравляли атмосферу: удивительно как могут жить люди при таких условиях! Но они живут, и в этих углах постоянно разыгрываются драмы человеческой жизни. Мы, как туристы, то есть поверхностные наблюдатели, попали на комедию: оборванный китаец что-то стянул у другого с лотка; тот поймал вора за косу; в минуту их обступили; явился полисмен (а полисмен, большею частью из туземцев, здесь на каждом шагу; он ходит в своем национальном костюме, только красная перевязь или нашивка отличает его от прочих смертных), и пошел разбор. Китаец вор не был за то в претензии, что его поймали, но зачем его схватили за косу, вот что крайне огорчило его.
Вечер просидели в гостинице Надежда (Esperance); она возле самой эспланады. Общий стол устроен в особом решетчатом здании, напоминающем исполинскую клетку для птиц.
Над столом приводился в движение медленным качанием огромный веер, изобретение индусского комфорта. Время шло в разговорах, касавшихся, натурально. Сингапура, его обитателей, их нравов и обычаев. К нам подсел хромой, словоохотливый господин, говорящий по-немецки, с остреньким носом, заставлявшим подозревать его еврейское происхождение. Одна нога его была в туфле. Здесь в Сингапуре, маленький червячок заползает иногда под ноготь пальца, производит опухоль и воспаление, и нога болит недели три. Эта неприятность случается здесь очень часто, и против червячка нельзя принять никаких предупреждающих мер. Вот почему хромал наш собеседник. Он, между прочим, рассказывал нам о тиграх, которых очень много внутри острова, и утверждал, будто бы до четырех сот человек погибает от них в продолжение года. «В лесах, говорил он, вы встретите сотни обезьян; но не советую стрелять по ним: раненая стонет так жалобно, точно женщина, так что вам не вынести этих раздирающих душу звуков. В тростниках много кабанов, и если вы услышите шум бегущего стада, то готовьте ружье — это тигр гонит их. Щетинистое население инстинктивно чувствует страшного врага и без оглядки бежит вперед».
Мы думали в рассказчике видеть сингапурского Жерара; но вышло, что он говорил со слов одного охотника, живущего внутри острова и занимающегося охотой уже двадцать пятый год.
Чудная ночь! Густой аромат цветника раздражал нервы, и мы до того воспламенились рассказом о чудном острове, о его тиграх, бесчисленных пернатых обитателях, поющих и говорящих, о бабочках, кабанах и прочем, что тут же решили ехать к охотнику в гости и вместе с ним отправиться на тигров. К сожалению, это желание, как и многие другие, осталось одним желанием. Между прочим, я воспользовался разговорчивостью нашего собеседника и допросил его доставить мне несколько сингапурских типов, чтобы, по возможности, срисовать с них в альбом, на что он охотно согласился. Мы пошли гулять при свете луны, которая во всем своем экваториальном блеске светила над городом. В воздухе было тепло и приятно. Попадавшиеся экипажи мелькали фонарями. В лавках тоже горели огни; разносчики, сидевшие на улице, жгли факелы, и голые тела их эффектно освещались дрожащим пламенем горящей смолы — картина, которою увлекся бы и Рембрандт. Из некоторых окон раздавались удары в барабан и еще во что-то звенящее, по всей вероятности, в таз; иногда вырывались мелодические звуки, извлекаемые смычком из какой-то плоской, но широкой бандуры. Мы шли долго; освещенная часть города осталась за нами; вместо домов, начались камышовые хижины на высоких сваях; иногда струя испорченного воздуха поражала обоняние; иногда, напротив, букет утонченного аромата дышал на нас из-за группы дерев, под тенью которых разрастался роскошный цветник. Мы вошли в дом, называемый teahouse, чайный дом, стоящий среди небольшого садика. Хозяйка была молодая константинопольская еврейка, в каком-то фантастическом восточном костюме, с глупым лицом и с сверкающими нагло глазами. Пока наши пили эль, я вышел на балкон, внутренне негодуя, что из такого вертепа наслаждаюсь такою ночью. Балкон выходил в сад, в котором рощица пальм рисовалась просветами стройных стволов и грациозно нависшими ветвями. Из высокой травы и цветника слышался целый хор насекомых, жужжание, звон, мерный звук какого-то голосистого кузнечика, и все это гармонировало и с тенью пальмовой рощи, и с луной, едва видною из-за зелени, и с тишиной этой ночи, не смотря на крики, раздававшиеся из комнат, и на звуки исковерканного английского языка. Мне стало ясно, почему в религии и поэзии Востока столько одушевления сил природы. Но для меня, сына далекого севера, здешняя природа, здешняя ночь оставалась безмолвною, как неумолимая красавица, у ног которой изнывал я, её несчастный обожатель. Где ты, Джульетта? восклицал я (про себя). Эта ночь придала бы страсти моей всю полноту выражения, и ты поняла бы меня. Здесь бы только раздаваться словам любви! Здесь бы увлечению благоухать тихою и мирною поэзией, как благоухает здешний цветок, роскошно распустившийся своею блестящею чашечкой и повиснувшими тяжелою головкой пестиками!..
— One bottle aleî раздалось из комнаты и напомнило мне, где я; вернувшись в залу, я выпил стакан прегадкого элю.
На возвратном пути, когда мы шли улицами еврейской части города, около строящегося огромного готического храма, и когда плыли на лодке между судов и пароходов, луна и звезды сопровождали нас в тишине до нашего скучного жилища. Так окончился наш первый вечер в Сингапуре.
Вполне сознавая, как утомительно читать подробное описание проведенного дня — прогулок, разговоров и всех тех мелочей, которые поневоле заставляют разбрасываться и делают рассказ длинным, я, вследствие разных достаточных причин, опишу вам и второй день, с самого утра и до позднего вечера. Главным старанием путешественника должна быть точность. Съехал я на берег один. Было рано, и жар еще не успел накалить ни стен, ни воздуха, ни земли. Я отправился прямо, без цели, туда глаза глядят; обогнул холм, на котором красуется губернаторский дворец, и все шел по дороге, то в постоянной тени от густо разросшихся по сторонам кустарников и дерев, то между клумбами цветников и бархатных газонов; так дошел я до протестантского кладбища, окруженного каменною стеною, лесом пальм и других широко и высоко распространившихся дерев. Надгробные памятники скрывались в цветах, и все кладбище казалось такою мирною юдолью, в своем поэтическом затишье, что хотелось бы здесь заснуть, — однако, не холодным сном могилы. Несколько индусов, закованных в цепях, что-то работали; старик китаец, вероятно сторож, в очках, копался в своей конуре, заваленной разным хламом.
Вернувшись в город, я шел вдоль канала, впадающего в залив с противоположной стороны пристани, у самого края эспланады. Через канал переброшено было несколько мостиков. К берегам сходила зелень садов, окружающая чистенькие домики европейцев, обнесенные решетками. У последнего мостика возвышалась величественная индусская смоковница (Ficus religiosa), краса индийской растительности, освященная мифом Будды; под ветвями её Будда погружался в блаженство потухания (nirwana).
Широкий ствол дерева казался свитым из тысячи тонких стволов. С бесчисленных широко раскинувшихся ветвей миллионы корнеобразных побегов стремились вниз, срастаясь в клубки, и странными, но живописными фестонами висели с дерева; другие, дойдя до земли, пускают в нее свои отростки, укрепляются и всасывают в себя новую силу и жизненность; в свою очередь, они получают крепость ствола и разрастаются роскошным деревом, посылая с ветвей своих такие же новые отпрыски, и нет конца этой силе растительности. Под тенью дерева была целая лавочка; несколько пестрых фигур постоянно сидят на его ветвистых корнях, пользуясь прохладою натуральной сени.
Становилось жарко. Попадавшиеся на встречу китайцы вооружались громадными зонтиками и веерами. Я спешил в гостиницу спрятаться от солнца и начать свои этюды с натуры.
Вчерашний говорун не обманул меня: он достал мне по экземпляру из разнохарактерной толпы сингапурского народонаселения.
Первое лицо был чистый индус. Это можно было видеть по разрезу, проведенному вертикально от переносицы до вершины лба; этот разрез делается при рождении и затирается китайскими чернилами. Индус был красивый юноша, с прядью густых черных волос, на которые наброшен был очень легко и грациозно красный платок; в ушах, кроме серег, блестели еще какие-то украшения; на плече и около талии большой платок, в легких и красивых складках. Он никак не мог стать свободно, непринужденно. He знай он, что его рисуют, как бы легко разместил он свои руки, как бы оперся на одну ногу, какой бы изгиб дал он своей спине и шее! Но он стоял как пойманный: руки повисли как плети; вероятно, в первый раз в жизни он стоял некрасиво, и, кажется, чувствовал это. Но нечего делать, надо было рисовать что есть.
Второю натурой был индус из Мадраса; на нем был легкий, белый кафтан, белая довольно большая чалма и белые же, узкие при конце, панталоны. Лицо его было не слишком темно и испорчено оспой; глаза и вообще линии лица были резки и выразительны. Он очень легко принял грациозную позу и очень серьезно выстоял пять минут.
Я сидел в первой комнате (лучше сказать, клетке); двери, конечно, были настежь; собралось несколько любопытных, в числе которых был и туземный полисмен, высокий, худой, с огромным носом и с характеристическим выражением лица. Он не соглашался, чтоб я срисовал его.
— Бог меня создал один раз, — говорил он: — и если кто-нибудь создаст мое лицо в другой раз, то я непременно умру.
Я не настаивал, уважая подобное убеждение, за что полисмен взял меня под свое покровительство и решительно тащил ко мне всякого, кто ни приходил на широкий двор гостиницы. Попался продавец оружия, высокий, жилистый, с резко очерченным ртом, с красивою драпировкою висевшего у пояса платка; в руках у него было несколько кинжалов (cris) в деревянных ножнах, с змеевидными лезвиями, намазанными ядом. Под мышкой был зонтик; на бритой голове круглая цилиндрическая шапочка.
Попался разносчик журналов, черный индус, в белой чалме и куртке, с красивым платком у пояса, с зонтиком и целою пачкой сингапурской газеты под мышкой. Он так заинтересовался рисованием, что часа два стоял здесь, и тщетно ожидали любители новостей свою опоздавшую газету.
Полисмен поймал китайца, продавца игрушек, какого-то парса, почтенного усача, с горбатым носом и ястребиными глазами, пришедшего в гостиницу также за каким-то делом. Едва успел я окончить последний эскиз, смотрю, полисмен тащит еще китайца, который, с коромыслом на плечах, зазевался среди двора. Китаец не хотел идти; полисмен сдернул с его головы остроконечную, величиною с крышу, шляпу и принес ее в комнату. Китаец осердился, прибежал и ударил полисмена коромыслом. Сделалась история; как водится, их обступили; несколько немцев, сидевших около меня, пришли в благородное негодование; я отчаивался, думая, что мой сеанс расстроится. Однако, все скоро уладилось: китайцу, получившему от полисмена несколько подзатыльников, возвращена была шляпа, и он, бранясь, побрел со двора.
Между тем, передо мною уже стоял прехорошенький мальчик из индусов. Подобная фигурка была бы очень у места возле какой-нибудь красавицы-матери. Представьте себе тоненькую грациозную куколку, обтянутую черною, но нежною кожей, с большими умно-светящимися глазами, с веселою и доброю улыбкой, выказывавшею зубы ослепительной белизны. Нарядите эту куколку в восточный легкий костюм, — чалма на голове, белая курточка и панталоны, дробящиеся в легких складках, — и вы составите себе приблизительное понятие об этом грациозном ребенке. Ему было лет десять.
За индусом следовал уроженец Явы. Как хорош был индус, с своим детским взглядом, блестевшим чем-то наивным и в высшей степени приятным, так дурен был яванец, также мальчишка, с огромными выдавшимися вперед губами, с деснами, изъеденными бетелем, который жуют почти все жители здешнего архипелага. Взъерошенные волосы вырывались клочками из под красного платка, наброшенного на голову; в лукавых глазах было выражение волчонка, раздразненного, но чувствующего свое бессилие. Он беспрестанно смеялся, как будто не в силах был удержаться; на нем была какая-то масляная куртка и за поясом торчал крис (кинжал). В то время, как я доканчивал рисунок, слух мой был поражен странными звуками; кто-то с изумительною быстротою отбивал языком и по временам издавал звуки, напоминавшие крысиный писк. Я поднял глаза: в комнату входили две фигуры в чалмах, с какими-то тряпичками и железными прутьями в руках; за ними следовало несколько любопытных.
— Жонглеры, сказал немец.
Я был доволен как нельзя больше; во-первых, мог видеть индейских жонглеров, во-вторых, мог срисовать их ex ipso fonte. Они уселись на полу; старший, с выражением юродливости в лице, сел впереди и стал вынимать из тряпичек нужные для представления вещи: несколько медных чашек, какую-то нелепую куклу, кусок дерева, змею, сшитую из тряпок, и шарик. Все это размещал он, с разными ужимками, и сопровождал каждое свое движение отбиванием языком дроби с неимоверною быстротою; младший, мальчик лет пятнадцати, в красной чалме, поместился несколько сзади, приготовляясь помогать учителю, и по временам вторил его странным присказкам. Только что они расположились, я остановил их и стал рисовать. Около нас образовалась порядочная толпа: все, и срисованные, и ожидавшие очереди быть срисованными, стояли кругом в живописных позах; кто уселся на полу, кто, изогнувшись, облокотился на притолоку. Сидящие за столом немцы, верные себе везде, по временам острили: «Lassen sie sich, Hr. Müller, auch zeichnen,» скажет один из них и сам же засмеется: — «sie sind ja auch ein echter Singa purianer,» добавят они в пояснение…. Жонглер, вероятно, не совсем понимая, зачем его прервали, глядел исподлобья каким-то потерянным, как будто его окатили холодною водой. Голый индус, стоявший против меня, мальчик лет двенадцати. с длинными волосами на затылке, с приятным выражением веселенького личика, казалось, был тоже очень удивлен, и с нетерпением ожидал, будет ли жонглер показывать свои штуки?
Индусы (Жонглеры)
Но я кончил эскиз и, как индейский маг, одним наклонением головы, снял со всех очарование. Точно спущенный с цепи, жонглер встрепенулся, стал кривляться, бормотать и юродствовать и показал действительно удивительные штуки. На каждую из них был свой припев; не было ни одного движения не в такт; при некоторых акробатических эволюциях он приходил в исступление: глаза бегали, сверкали каким-то зловещим блеском; движения его тела, с лихорадочною судорожностью, следили за летавшими по воздуху медными шарами, которые выделывали в своем полете разные узоры; члены тряслись; звуки носовые и гортанные вылетали из спертой груди. И вдруг эти пифические движения сменились тихими, медленными; мелодические звуки едва слышались; голова его медленно вытягивалась вперед; взгляд, как будто украдкой, тихо следил за ровным узором шаров, перелетавших из правой руки, через плечо, голову и ноги, в левую; песня становилась все тише и тише, и вдруг, как будто кто укусил его, шары блестящим каскадом посыпались с громом и звоном, и каждый мускул и нерв жонглера трясением и подергиванием отвечали этой дикой эволюции. Помощник не принимал в играх никакого участия: однако разделял, с юношеским увлечением, исступление старшего. He стану описывать их фокусов; они изумительны, особенно если подумаешь, что у этих фокусников нет ни механических столов, ни раздвижных полов; он, голый, сидит перед вами, и вся его магия помещается в грязном мешке. Но не могу умолчать о последней штуке, замечательной в физиологическом отношении: жонглер проводит через пище-приемное горло, до самого желудка, железный тупой нож, в две с половиною четверти длины. Во время этой операции едва заметно антиперистальтическое (извините за медицинское выражение) движение: оно побеждено силою навыка и привычки.
Когда жонглеры ушли, уже новая фигура стояла передо мною. Точно наш дьячок Осип Никифорович! Длинный, худой, с длинным носом, с реденькою бородкой; волосы были зачесаны назад и кучкообразною косой пришпилены на затылке; спереди они были прикреплены полукруглым гребнем; на этой фигуре была черная куртка и длинная, до пят, юбка; то был уроженец Цейлона.
За ним следовал малаец, настоящий сингапурский малаец. Грязно-желтое, одутловатое лицо, с маслянистым глянцем на щеках, черные глазенки, заплывшие жиром, куртка, шертинговая рубашка с запонками и манишкою, у пояса платок, будто фартук, — какая разница с малайцами Доброй Надежды! Здесь они какое-то скорбутное, грязное, чернорабочее племя. Рот их оттянут вперед постоянно находящейся на деснах жвачкою бетеля, которая коричневою мочкой часто торчит изо рта между зуб. Бетель — род перца; его сильно пряный лист с острым вкусом очень сходен с листом черного перца; на лист бетеля кладут кусок чунама (самая лучшая известь), величиною с боб, часть ореха с арековой пальмы, потом немного табаку и имбиря, и все это завертывают в другой лист бетеля. Эту смесь жуют несколько часов сряду, так что сильно-текущая слюна получает красный цвет, a зубы — черный, Рак в щеке — самая обыкновенная болезнь между жующими эту отвратительную жвачку.
Малайцы — единственное туземное племя на здешних островах; теперь они, большею частью, рыбаки.
Целое утро я как будто рассматривал этнографическую коллекцию. За малайцем шел китаец, за китайцем характеристическая личность бенгальца и мальчик из племени мангури (mangouri). Все их костюмы и лица, составляющие вместе преинтересное целое, нарочно описаны мною подробно, чтобы не возвращаться к ним больше, потому что их бесконечные видоизменения встречаете вы здесь повсюду; они-то и составляют разнохарактерную толпу сингапурского народонаселения.
Вечером были в театре. Театр индусов — вещь очень оригинальная. Мы отыскивали его очень долго, наконец остановились около крытого двора, в роде наших ямских дворов; под навесами стояло много карет. Пройдя двор и заплатив деньги у небольшой калитки, очутились мы на обширном дворе, в конце которого устроена балаганная сцена. Несколько больших факелов освещали своим трепещущим огнем актеров и зрителей; около балагана было несколько пальм; на земле сидели зрители, большею частью, индусы, малайцы, китайцы, человек пятьсот, в самых разнообразных позах. Эта ночная картина, с эффектным освещением факелов, была очень живописна. На сцене ходил какой-то старик в золотом кафтане и с седою бородой. Он пел, и ему вторили два суфлера, ходившие с книгами сзади его и принимавшие в пьесе большее участие, нежели актеры. За суфлерами следовали музыканты: один с небольшим барабаном, другой с тарелками. Старик скоро удалился; задняя кисейная занавесь раздвинулась, и оттуда вышли две плясуньи, тоже в золотых платьях, с громадными ожерельями на шее. Лица их были под масками. Суфлеры и другие находившиеся на сцене лица пели под такт их кривляний; впереди два голые мальчика следовали за представлявшими актерами и освещали их с двух сторон. Плясуньи сначала принимали различные позы, танцуя медленно, тихо; но после, постепенно оживляясь, доходили до исступленных движений баядерок.
Вслед за плясуньями началась самая пьеса. Мы видели только часть её. Дело было вот в чем: Жила была какая-то царица, конечно в Индии, такая красавица, что побеждала все сердца. Это бы еще не беда, но то было нехорошо, что она отбирала у одуревшего от любви царевича имения и все богатства, и после, не говоря худого елова, отсекала голову своему вздыхателю. Но и для этой индусской Тамары пробил роковой час: она сама влюбилась в одного царя, вдобавок женатого и имевшего сына. Царь не соглашается любить ее, помня пример прежних её возлюбленных. Вся пьеса состоит в переговорах благоразумного царя с влюбленною царицей. Царь в огромной короне и в костюме раджи, с золотыми крыльями на плечах, с каменьями и ожерельем на шее, с золотою птицей в руках; царица почти в таком же костюме, только в руках, вместо птицы, держит обнаженную саблю. Иры обоих по два человека свиты. Они поют на один мотив длинные тирады, разбитым голосом; суфлеры оживляются, приходят в восторг; но актеры неподвижны, как статуи: ни одного движения рукою или головою. На лицах маски, a из-под блестящего костюма торчат черные ноги. Для глаз было много блеска и пестроты, но ничего для воображения. ÏÏ на публику действие драмы было слабо; никто не слушал; все громко разговаривали. «Эхо скучная пьеса, — говорил мне индус, рассказывавший содержание пьесы, — a вот досмотрели бы вы когда играют комедию, так умереть можно со смеха.» He знаю, комедии я не видал, a драма-опера не произвела на меня особенного впечатления, как ни кричал главный певец.
Но все-таки мы были очень довольны театром, где зрители занимали нас больше актеров. Вам, конечно, случалось видеть на картинках Эффектные ночные сцены какой-нибудь индийской церемонии, где при свете факелов мелькают сотни обнаженных фигур. Зрители театра, сидящие, полулежащие и совсем лежащие, кто в белом костюме, кто совсем без костюма, представили мне эту давно знакомую картину в натуре. Я все время бродил между ними и пробирался вдоль стенок, около которых прятались в тени несколько женских фигур. В стороне была раскинута палатка с прохладительными напитками и фруктами, и мы купили целую связку мангустанов. Никакой плод не может сравниться с свежим, хорошим мангустаном; вы разламываете толстую кожу, и белое ароматическое мясо просит чуть не поцелуя — с только в нем нежности и красоты! He даром мангустан называется царем плодов; это один из плодов, за которым ухаживают в Сингапуре; он растет на дереве, очень похожем на апельсинное; все другие плоды вызревают круглый год, a мангустанов не бывает в продолжение двух месяцев. В Сингапуре, как я уже говорил, царство плодов: ананасы дешевле картофеля, — ими откармливают свиней. Есть еще дурион, большой зеленый плод, с неприятным запахом, но когда привыкнешь к этому запаху, дурион предпочитается всем другим плодам. Мату, boa outang — плод величиной в сливу, наружная кожа покрыта махровою оболочкой; ее срезают сверху и выдавливают прозрачное студенистое мясо, ароматическая сладость которого превосходна. Пампльмус, исполинский апельсин, величиною с порядочный арбуз; аромат апельсина, вкус горько-кисловатый, освежающий; он относится к обыкновенному апельсину, как омар к речному раку. У Вампоа в саду мы видели еще, в горшке, микроскопическое деревцо игрушку, с плодами величиной в горошинку, a цветом и вкусом точь в точь апельсин. He говорю о бананах (которые, впрочем, здесь так хороши, что подобных мы нигде не ели), апельсинах, кокосовых орехах, танжеринах и других фруктах, на которые здесь и не смотрят.
Но пора было отдохнуть от городской жизни; уличные сцены, театр, китайцы — все это уже начинало утомлять, надобно было взглянуть туда, где природа на свободе развернулась во всем блеске своей красоты. Надобно было проникнуть несколько внутрь острова. Поездки! к фермеру охотнику окончательно расстроилась: мы были только в загородном доме здешнего богатого купца, китайца Вампоа, и ездили на острова, верст за 30 от Сингапура Вампоа еще ребенком привезен из Кантона в Сингапур. Местечко Вампоа (около Кантона) носит имя его предков. Он прекрасно говорил по-английски и очень богат. Хотя некоторые и поговаривают, что всего состояния его едва ли хватит на уплату долгов. но все-таки Вампоа живет себе как раджа. У него огромный дом в городе и несколько магазинов; загородный дом в европейско-индийском вкусе; при нем большой сад и богатые плантации мускатных дерев; наконец, загородная дача в китайском вкусе, в которой живут его тринадцать жен; из них последняя еще недавно куплена и привезена из Небесной Империи. В этом доме он живет домашнею, неофициальною жизнью. Путешественников и любопытных принимает он в европейской вилле, куда и перебирается для этого заранее.
Вампоа
Мы выехали из города часу в первом утра. Саис бежал около сильного и проворного клепера, запряженного в наш экипаж. Скоро городские строения сменились зелеными палисадами густого, непроницаемого кустарника, за которым разрастались сады и леса. И здесь природа сохраняла свой холмообразный характер. Иногда встречалась небольшая изумрудная лужайка, на которой пестрело стадо худых коров; кое где к начинающемуся лесу примыкала тростниковая хижина с высокою крышей и несколькими полуголыми фигурами черных индусов, мелькавших то между стволами дерев, то у входа в хижину, то под тенью листа пизанга, близ текущего по свежей траве ручья. Местами тянулся сплошной лес кокосовых пальм, с толстыми, редко-растущими стволами; перообразные листья их, изогнутые в различных направлениях, роскошно раскидывались, перегибались на ветвях и красиво склонялись; и между этой, будто каскадами раскинувшейся зелени поднимался стрелой стройный ствол арековой пальмы, которую здесь зовут по праву царицей, или, лучше, царевной дерев. Часто попадались плантации мускатного дерева, сахарного тростника и перца. Возделкой всего этого, конечно, занимаются китайцы. Благодаря им, девственный лес здешних островов начинает мало-помалу расчищаться, и тигр, настоящий его обитатель, шаг за шагом отступает перед трудом человека.
Каждый может взять себе клочок земли; правительство в первые два года не берет никакого оброка с возделываемого поля, и лишь потом, в течению следующих двадцати лет, берет за пользование землею самую незначительную плату; благодаря этой мере, плантаций с каждым годом увеличиваются.
Скоро мы в ехали в каменные ворота китайского стиля; это было начало владений Вампоа. Дорога огибала холм и спиралью поднималась на возвышение, зеленеющее огромным тенистым садом, богатым цветами. Граница владений обсажена была ананасами; их колючая зелень заменяет наш терновник. По дороге, с обеих сторон, двумя пестреющими лентами вились клумбы цветов, — цветов Индии и Китая, роскошных, блестящих, ароматических. Чернолицый саис наш поминутно срывал их и, набрав роскошный букет, бросал его к нам в окно кареты. Что бы дала петербургская барыня охотница за подобный букет. Но у нас, профанов, он так и оставался в карете. Несколько китайских роз спрятал саис для себя, в фонарь; цветы у индусов играют большую роль в религиозных обрядах; цветами дарят в храмах. Кто не слыхал о мистическом значении лотоса?… Цветы, полежавшие на алтаре, слетаются чудотворными: их прикладывают к глазам, они очищают взгляд и просветляют мысль… Кажется, будто между легконогими индусами и цветами есть какое-то сочувствие. Из всех дерев здесь больше всего ухаживают за мускатным; когда оно еще молодо и не окрепло, над ним делают род шалаша из тростниковых циновок, и по количеству этих циновочных крыш, нарушающих своим видом живость и блеск другой зелени, можно судить о величине плантации. Среди зелени в ехали мы на гору. Дом, местной архитектуры, то есть такой, при которой больше всего берутся в расчет вертикальные лучи солнца, стоял на довольно обширном сквере. Саис в одну минуту выпряг лошадь и пустил ее пастись тут же. Ленты цветов расплылись в широкие цветники, будто ручьи в озеро, две вееровидные пальмы, как павлины, распустившие и поднявшие кверху хвосты, красовались среди разнообразной индийской флоры; между цветов лежали исполинские раковины, из которых выползали шнурки и ветки ненюфаров и водяных лилий.
Невдалеке от дома было службы, у которых сушились на солнце мускатные орехи, с красною кожицей, рассыпанные в широких и плоских корзинах; небольшой зверинец помещался в клеткообразном здании; там было несколько газелей, антилоп, дикобразы, кенгуру, макака и еще несколько животных.
Хозяин, толстый и жирный, с умным и приятным лицом, в китайской блузе и с длинною, привязною косой, вышел к нам на встречу и с радушием повел показывать свой сад, подводя нас ко всякому, сколько-нибудь замечательному растению. Голос его был тих и вкрадчив, речь ровна, в губах выражение доброты и кротости. Каждый, чем-нибудь отличавшийся, цветок он срывал и давал нам, так что потом мы не знали куда девать эти цветы. Перед домом, в отгороженном месте, красовался собственно китайский сад. Это был род цветника, разделенного лабиринтом дорожек на клумбы и разные группы. Цветы росли в фарфоровых вазах, разноцветных и разнообразных, самой причудливой формы. При входе в этот садик стояли две фарфоровые группы, изображавшие храм, павильоны и китайцев в остроконечных шапках, с зонтиками. По решеткам цеплялось вьющееся растение с кувшино-видными листьями, называемыми monkey cup (чашечка обезьян); в лесах обезьяны пьют воду, набирающуюся в эти кувшинчики. Другая зелень разрасталась в разные искусственные формы; были храмы и башни, павлины и собаки, образованные из веток и листьев: таковы причуды китайского садоводства! Прежде, нежели вывести растение, делают из проволоки фигуру, которую оно должно изображать; a чтобы растение было как можно миниатюрнее, следует целый ряд насилующих природу действий; так например, мало поливают растение, давая ему пищу лишь на столько, чтоб оно не погибло, на коре делают надрезы, истощающие дерево, и т. п., и наконец китайцы добиваются своего: маленькое, из горшка выползающее растение смотрит старым, развесистым деревом, как карлик со сморщенным лицом семидесятилетнего старика. На нас это действует неприятно, хотя, срывая с миниатюрного деревца апельсины, величиной с горошенку, нельзя не подивиться искусству и терпению китайца. Даже китаец Вампоа с улыбкой указывал на эту маленькую флору и называл эти дива игрушками. Но вместе с нами он остановился с восторгом перед одним кустом, из которого каскадами выбрасывались наружу гирлянды массивных, белых цветов: «Теперь лучшие мои растения не цветут, говорил он, вы не видите и десятой доли того, что растет здесь.»
Дом Вампоа — маленький музей редкостей. Все размещено со вкусом и знанием, выставлено не на показ, a служит для комфорта хозяина. Здесь насмотрелся я на всевозможные китайские произведения, начиная от акварельных рисунков на рисовой бумаге до вышитых шелками фигур по материи. Большие рисунки, нечто вроде картонов, развешены по стенам. На одном изображена целая группа людей, столпившихся около играющих в шашки: иные смеются, другие сердятся, двое спорят, один игрок в отчаянии: все эти страсти выражены смелой линией контуров. На другом картоне несколько «нежных» сцен: рисунок двух обнявшихся девушек, повернутых нисколько назад, так грациозен, что не испортил бы альбома Гаварни, — чего я никак не ожидал от Китая! Следующие картины изображали идеальную местность, берег или высокое дерево. Внизу, то есть на земле, ходили куры и гуси, на воздухе летали вороны и сороки, на дереве пестрые пташки и длиннохвостки, на самом верху — райская птица. Эта птичья прогрессия выполнена была превосходно.
Пестрота китайских фарфоров, костяные вещи, коллекция раковин, резная мебель — все это перемешивалось с предметами роскоши, необходимыми для комфорта образованного европейца. В комнатах стояла превосходная мягкая мебель, на столах разбросаны были кипсеки; при богатом освещении широких окон виднелись две-три картины старинной итальянской школы. Вообще дом как нельзя больше характеризовал хозяина, полу-китайца, полу-европейца. Хотя он еще верен своему костюму, своим тринадцати женам и длинной привязной косе, однако легко подсмотреть на его лице улыбку, когда он показывает какую-нибудь китайскую вещь, курьезную, но нелепую по значению; так например, показывал он нам изданную в Нью-Йорке карту Небесной Империи с китайского рисунка. Настоящий китаец гордился бы ею и считал бы ее, конечно. далеко выше всех европейских карт, но Вампоа показывал ее с улыбкой, просившей нашего снисхождения, как нежный отец показывает рисунок своего десятилетнего сына. Человек, совершенно отступившийся от всего своего, стал бы, конечно, бранить свои изделия и издеваться над ними из угождения иностранцам. Поведение Вампоа, напротив, отличалось очень хорошим тоном; он понимает, что китайская цивилизация не то, что европейская, a потому он и берет у Европы все то, что может сделать жизнь его удобнее и лучше. Родного сына своего он отослал в Лондон и с гордостью рассказывал нам о его образовании, о его успехах; он показал и портрет его, представлявший молодого человека очень недурной наружности и без малейшего признака китаизма в лице.
Когда мы все осмотрели с любопытством провинциалов, хозяин пригласил нас посидеть на террасе, с которой открывался превосходный вид. Зеленели холмы, темнели леса, рисуясь на небесном фоне ветвистыми исполинскими деревьями, красовались плантации и сады, кое где белелся домик с навесною черепичною крышей и с букетом стройных пальм у окон. Вдали видно было море; мачты судов, стоящих в Госбурге, — a там опять холмы, и вечно юная, веселая зелень с тысячью оттенков и переливов. Вампоа завел какой-то музыкальный ящик, и раздался английский марш, с барабанами и бубнами, с звоном и громом. На террасу вынесли попугая с розовою головой и шеей; это был loris, из породы розовых попугаев. Трудно вообразить себе что-нибудь нежнее и грациознее этой птицы. Он должен был, по словам хозяина, петь под аккомпанемент музыки; но верно присутствие гостей его сконфузило; он беспокойно чесал нос и только топтался на одном месте.
В наружных галереях дома, в самых затейливых клетках, с мезонинами и лестницами, щебетали какие-то микроскопические птички всевозможных цветов, a в цветнике белый какаду до временам кричал, вероятно по-китайски, и беспрестанно щетинил свой роскошный хохолок.
Внизу, в тенистой зале, ждал нас роскошный завтрак, обвеваемый качающимся над столом веером. Все плоды Сингапура красовались в фарфоровых китайских вазах. На каждой тарелке, рисунками и надписями, рассказана была какая-нибудь история про любовь, ревность и т. и. Кто-то спросил себе воды, и додали холодной как лед воды, редкость в Сингапуре. Нечего говорить, что мы ели плоды, как говорится, до отвала, запивая ароматические боа-утанги и мангустаны прекрасным хересом. После завтрака мы расстались с гостеприимным хозяином.
Вторая наша поездка была на острова. В Петербурге также говорят: «мы были на островах», между тем как были только на болотах. Здесь острова — настоящие острова, с морем, омывающим их со всех четырех сторон, с великолепною природой, с густою зеленью девственных дерев, смотрящихся в голубую гладь вод, с рощами кокосовых и арековых пальм, — острова, заросшие ананасами, как простою болотною травой!
Остров Сингапур окружен большими и маленькими островками; одни стерегут вход в Малаккский пролив, другие присоединяются к системе островов, образующих проливы Рио и Дрион.