Мираж. — Симонс-таун. — Малайцы. — Поездка в Каптаун Masonick hotel. — Абрам. — Негры. — Готтентоты. — Музей редкостей. — Бушмены. — Кафры. — Сандили. — Маномо. — Обед. — Капштадтский Valentino. — Окрестности города. — Индусы. — Прогулка на Столовую гору. — Констанция и констанцское вино. — Фермеры.

Вот я и на мысе Доброй Надежды. Далеко, далеко от вас!.. Смотрю на карту, и то кажется далеко! Мир совсем другой, как будто я переехал жить на луну. Слышу о львах, слонах и тиграх, a наших страшных зверей, волков и медведей, и в помине нет; вижу черных, коричневых и разных цветных людей; в лавках страусовые перья и разные невиданные вещи; палку купил из шкуры носорога. Смотрю на север, — там солнце, что составляет предмет какого-то недоверчивого удивления для наших молодых матросов; в мае здесь начинается зима, в декабре — лето… Несмотря на все это, я провожу здесь время очень приятно. Неделю прожил в Каптауне, лазил на Столовую гору, посетил пленного кафрского предводителя. Гуляю почти целый день: то собираю раковины по морскому берегу то взбираюсь на горы; рисую, вспоминаю вас и все наше; мечтаю, — чуть стихов не пишу… Только прозой писать не хочется; должно быть, здешний климат располагает к другой деятельности, — не письменной. Но делать нечего; для вас это не отговорка. Надо писать; уверяют, что после самому будет приятно. Однако, предисловие необходимо, так как уговор, говорят, лучше денег. Состояние путешествующего вообще можно назвать болезненным, по крайней мере, ненормальным состоянием: a путешествующий морем, на военном пароходе, не зависящий от себя, в особенности может рассчитывать на права больного; то есть позволять себе всевозможные отступления, ссылки, капризы, выдавать наскоро собранные наблюдения и заметки за факты, собирать сведения по сплетням, и проч., и проч.

Войдите в его положение: три, четыре, пять недель в море; наконец, брошен якорь, и все спешат на берег: увидеть, узнать, сравнить. Иногда какое-нибудь явление поглощает все ваше внимание, но вы торопитесь пройти мимо, чтоб успеть увидеть другое, может быть, еще более важное. A в это время торопят отходим, и собиратель сведений и впечатлений часто уезжает совершенно сбитый с толку.

Буду рассказывать вам о том, что видел и слышал; но вы можете уличать меня в покраже: иногда я буду приводить чужие мнения и чужие наблюдения; на это я имею полное право. Думаю не без основания, что и все туристы пользуются этим правом, хотя умалчивают об этом.

По мере приближения нашего к твердой земле, когда до неё оставалось еще очень далеко, чаще стали показываться суда; встреча их — происшествие в море; сначала, с салинга, кто-нибудь увидит едва заметную точку, и нужен опытный глаз, чтобы узнать в этой точке судно. Долго вы еще всматриваетесь, пока заметите, далеко-далеко, очертание парусов; часа через три проплывет оно наконец перед вами, и вы узнав по флагу его нацию и по вооружению — ранг и значение, невольно занимаетесь догадками: куда, откуда и зачем переплывает оно океан?.. He то ли же у вас в уездном городе? Вы, сидя под окном своего деревянного домика, тоже занимаетесь догадками: куда и зачем идет Иван Иванович по той стороне площади, поросшей травой и бурьяном?

Еще чаще, нежели суда, стали попадаться альбатросы. Нам весело было смотреть и на то, как они, блистая своим белым, коротким корпусом, рассекают воздух длинными черными крыльями, грациозно выгнутыми; как одно крыло тихо бороздит конечным пером пенящуюся волну. Устав летать, альбатрос садится на воду и спокойно отдыхает, то поднимаясь, то опускаясь вместе с родною ему гульливою волною. Должно быть, альбатросы привыкли к качке, как и мы: мы тогда не могли себе представить, что можно ходить по ровной плоскости и спать горизонтально.

Дней пять мы крейсировали в виду мыса Доброй Надежды; противный ветер и сильное волнение никак не хотели пустить нас в Симонову губу (Simons bay). Раз были милях в семи от Капштадта. Столовая гора, и другие возвышения показались нам сквозь прозрачный, голубой туман; но к ночи свежий ветер с севера угнал нас далеко на юг. Развели пары, винт почти не действовал, — так сильно было волнение. Наконец, 2-го марта при восходе солнца, мы увидели берег, и вдруг так близко, что можно было различить малейшие возвышения и углубления на твердой земле. Вскоре, однако, берег этот пропал перед вашими глазами; это был мираж! Настоящий же берег заметили мы часа в два пополудни, в виде неясных, голубоватых очерков, терявшихся в облаках и тумане. Ветер на этот раз был попутный, и мы пошли узлов по восьми. Оконечность мыса и противоположный ему берег принимали все более и более ясную форму. Показался и камень, означенный на карте вправо от мыса.

Вечерело; небо заволакивалось облаками, стал дождь накрапывать, и туман вместе с сумраком наступающей ночи окутывали непроницаемым покровом приближавшиеся к нам желанные берега. Или противное береговое течение, или прежнее не успокоившееся волнение разбивалось о напираемые ветром волны, и каждый удар производил мириады фосфорических искр и брызг. С разведенными парами, прикрытые темнотою ночи, вползли мы тихо в фальшивую губу (False bay). Огонь маяка, на который мы должны были идти, терялся в искрах фосфоризации; дождь не переставал; ветер становился все свежее и свежее. Наконец, мы бросили якорь на глубине 27 сажен и ждали рассвета.

Проснувшись на другой день, я увидел уже не море, вечное море, но скалистые склоны берегов, несчастные прибрежья, ряд беленьких домиков, едва видимых из-за темной сети мачт и снастей стоявших на рейде судов. В числе их были: фрегат Аскольд, два клипера и корвет Новик; все они стояли со спущенными стеньгами и, казалось, давно поджидали нас. Мы стали вновь на якорь, ближе всех к берегу. Первый день был днем встреч, новостей, рассказов, одним словом, самый живой день. Сейчас же передали нам целую пачку писем, и известия о родных и близких с большим удовольствием заедали мы сочным ароматическим виноградом, привезенным на клипер какими-то двумя коричневыми людьми с красными платками на голове и в пестрых куртках. Их маленькая лодка, державшаяся у левого трапа, почти вся была завалена плодами.

Симонс-таун стоит на берегу того же имени бухты, которая, в свою очередь, составляет часть большой бухты, называемой фальшивою (False bay). Симонова бухта очень удобна для стоянки кораблей, потому что закрыта со всех сторон. В городе находится адмиралтейство и военный порт; самый город держится приходящими сюда военными судами; купцы же предпочитают Столовую бухту, не смотря на то, что там стоянка, особенно в зимние месяцы, когда бывают частые NW ветры, очень опасна; редкий год проходит без того, чтобы там не выбросило несколько судов на берег. Симонс-таун расположился у самого берега, на косогоре, пользуясь малейшею отлогостью, на которой можно было что-нибудь построить; в ином месте дом стоит прямо над другим домом; между ними красуется зелень, газоны, кусты и естественном беспорядке; растут кактусы, алоэ, фиги, олеандры, акация, каждый по своему убирая ландшафт. Кое где видны миниатюрные церкви, не больше наших часовен, с сияющими на солнце шпицами. Стоящая над городом гора (кажется, Blockhousepiek) дика и пустынна; каменные острые выступы её торчат из-за бедной зелени кустарников, изредка покрывающих её неправильные склоны. Все здания города столпились у прибрежной дороги; но живая и пестрая линия их, приближаясь к морю, часто прерывается то уступом каменистого берега, в который ударяется морская волна, рассыпаясь брызгами, то чистеньким английским коттеджем, скрывшимся в густых кедрах и огороженным колючими кактусами и грациозно изогнутым алоэ, то, наконец, крепостью, построенною на выдавшемся мысе, недалеко от камня, называемого Ноевым ковчегом; камень этот выходит со дна моря, образуя довольно правильный продолговатый параллелограмм, почему и получил такое почетное название. Вправо от крепости, на косогоре, видно кладбище, окруженное белою стенкою; надгробные платы и памятники, большею частью из аспида, исчезают в густо растущем между ними кустарнике. На другом конце города находится дом адмирала, обнесенный несколькими кедрами; перед ним флагшток, на котором поднимают сигналы стоящим на рейде английским судам. За домом шоссейная застава. откуда выбегают то маленькая девочка, то англичанин в одном жилете, взять с проезжего неизбежные six pence.

На улицах попадаются всего чаще малайцы, костюм которых напоминает Восток: голова повязана платком в виде тюрбана, почти всегда красным, — как будто дикари эти чувствуют, что красный цвет всех более идет к черной физиономии! — иногда, сверх тюрбана, надевают они конусообразную тростниковую шляпу, часто намоченную в воде, ради прохлады; под жилетом пестрый платок или шаль; ноги голые или в сандалиях; a сандалии состоят из деревянной подошвы с металлическим шпеньком на носке; этот шпенек пропускается между большим и вторым пальцами ноги и придерживает таким образом эту нехитрую обувь. Весело смотреть на живые и оригинальные лица малайцев, встречающихся здесь на каждом шагу, на их проворство, деятельность. Там малайцы ловят рыбу, живописными группами пестреясь на морском берегу, пли. но колено и воде, вытаскивают на песок выкрашенную красною краскою лодку; иные тут же чистят рыбу и складывают ее в корзины. Здесь малаец несет на плечах двух альбатросов с перерезанными шеями; малаец в каждой лавке, у каждой калитки; коричневое лицо его, вместе с лукавством, выражает и ум. Малайцев здесь больше, нежели всех других цветных пришлецов и туземцев. Они довольно образованы, занимаются всевозможными ремеслами даже денежными оборотами; все они магометане, имеют здесь мечети и мулл; в Симонс-тауне мечеть их отличается от всех зданий своею красною крышею. В Капштадте, на склоне Столовой горы, видел я их кладбище, усаженное кипарисами, похожее на турецкие кладбища, хотя исламизм малайцев не очень чист и строг. Во время похорон, малаец приносит покойнику на могилу разные кушанья, ставит их в нарочно для этого устроенном домике и зажигает кругом блюд множество свеч; при поминках и в большие праздники повторяется то же самое. Эти дни, замечают расчетливые торгаши, очень выгодны для продавцов жизненных припасов.

По переписи, бывшей в 1852 г., в Капштадте и окрестностях было слишком 6,400 малайцев. Миссионеры не успели обратить в христианство ни одного малайца. Язык малайский благозвучен, богат главными и выговором как-будто походит на итальянский. У малайцев длинные гладкие волосы и редкая борода, небольшим клином на подбородке. Они отличные слуги и особенно — кучера: у нас редко можно встретить такое внимание к лошадям. Между прочим, надобно заметить гадкую привычку малайцев класть нюхательный табак между деснами и щеками; на это изводят они страшное количество табаку и портят себе десны. Говорят, что и малайки тоже сосут табак, но я этого не заметил; a было бы жаль, потому что они очень хороши собой.

На улицах города попадаются цветные всех возможных типов, начиная с желтых до совершенно черных; но типы эти так перемешаны или отличаются такими тонкими оттенками, что определить по цвету и чертам каждое племя нет никакой возможности, и остается только называть их общим именем черных. Белый загорел от здешнего солнца, между тем как мозамбик выцвел и стал очень похож на кафра. Готтентотский тип исчезает, и скоро, может быть, не найдется ни одного представителя частого готтентотского типа, с крупными чертами лица, с улыбкою, выказывающею белые зубы, и перечными головами[7] ).

На улицах также очень много собак, из которых многие своими сухощавыми головами, умными взглядами и грациозными движениями обличают английское происхождение. Попадаются вывески с надписями «Stables», конюшни, где можно найти лошадей для прогулок за город и около них непременно малайца; экипажей здесь нет, кроме дилижанса из Капштадта и двух кабриолетов, знакомых всем, которые тоже возят в Капштадт. Часто, однако, можно видеть огромную фуру, запряженную 7-ю, 8-ю и даже 9-ю парами волов, рога которых удивят всякого своею необыкновенною величиною. Волы с такими рогами — остатки туземной породы; вообще же скот здесь голландский, мешанный; a туземный замечательно красив: сухощавая голова, что-то дикое во взгляде, длинные рога, изогнутые широко в обе стороны, с наклоном наперед, короткая шея, на твердом мускуле которой мелкими складками висит тонкая, покрытая нежною шерстью, кожа; шерсть самая красивая, пестрая. Запряженная восемью парами пестрых длиннорогих быков, фура, двигающаяся по песчаной дороге, под сводом густых кедров и дубов, составляет одну из самых характеристических картин этого живописного мыса.

В городе есть и гостиница, в которой если и можно достать что-нибудь то, с большим трудом и при большом терпении. флегматический старик слуга бестолков и глух, a хозяйка, высокая мистрис, неподвижна и почему-то очень надменна: бутылку элю или кусок ветчины подает так, как будто подносит какую-нибудь награду. С подобными условиями тяжело мирится расходившийся аппетит русского желудка. Мы съехали в первый раз на берег после обеда и спросили себе ростбифа, потому что не ели свежего мяса целый месяц. После часа терпения, принесли нам, наконец, под жестяным колпаком, несколько кусков подогретого мяса, за которое мы принялись с большим удовольствием. Клипер наш целый день осаждали коричневые и черные гости, кто в остроконечной соломенной шляпе, кто вовсе без шапки, с натуральным войлоком на голове, прикрывавшим голову лучше всякой шляпы. Матросы наши скоро освоились с ними: кто покупал виноград, кто арбуз, кто рыбу. Солдат наш, как известно, говорят на всех языках; по крайней мере, нимало не затрудняется говорить с французом, англичанином, малайцем, готтентотом. Любопытно слышать и видеть разговор матроса с малайцем по-русски; он хотя и дополняет слова самыми выразительными жестами и движениями, но говорит бойко и много, как-будто малаец совершенно понимает его, и выйдет точно, что они друг друга как-то поняли!

На другой день в шесть часов утра мы съехали на берег, торопясь в дилижанс, отправляющийся в Капштадт. Солнце только-что начинало всходить; утренний свет появился на вершинах отдаленной цепи гор, заслоняющей с севера фальшивую губу; длинные тени домов легли по косогору; почти никого не было на улицах, только фура, с бесконечною упряжью волов, складывала корни и ветви дерев, вероятно для топлива; волы стояли и лежали, протянув меланхолически свои головы с громадными рогами, на округлостях которых начинало играть солнце. Из ворот дома, на вывеске которого написано было «Stables», два малайца выкатили двухколесный шарабан с тремя узкими лавками и с порхоим, который был обтянут некрашеным холичш. Затем эти же малайцы вывели двух сильных лошадей, уже совсем в сбруе, и стали медленно и внимательно впрягать их в экипаж; потом впряжена была впереди другая пара, более легких и красивых лошадей, и мы сели. Кучер англичанин, уже успевший напиться до некоторого градуса, вооружился длинным бичом, разобрал вожжи, и мы шагом поехали по городу. Нас на каждом шагу останавливали или пассажиры, влезавшие к нам с своими саками, или люди, передававшие письма и посылки, для доставления их по адресу. В шарабан набралось наконец девять человек, хотя на первый взгляд нам показалось, что там едва ли было места для четырех. Делать было нечего, и притом терпение — великая добродетель. Когда, наконец, кучер наш убедился, что и «городничему» негде было бы поместиться, то ударил бичом, и мы понеслись по берегу моря.

Дорога огибала последовательно один за другим четыре мыса, выступающие в море и образующие небольшие бухты с песчаными отмелями, о которые разбивались морские волны. Шарабан мчался у самого прибоя. волны которого оставляли пену и брызги у наших колес: дорога шла прекрасная и, ровная как шоссе; лошади звучно стучали копытами о твердый и сырой песок, на котором, как змеи, чернелись и вились длинные стволы морской травы. Изредка попадались у берега домики, чистенькие, беленькие; при них огороды, подпертые китовыми ребрами. низкорослый кустарник обхватывал густою сетью камни, выдавшиеся у дороги, сцеплялся с вьющимися растениями, образуя живописные фестоны и группы зелени. Склоны гор, обращенные к прибою моря, оканчивались песчаными площадями, обнесенными густою но бледною зеленью. Когда мы обогнули последний мыс, оставив за собою небольшую деревеньку, с церковью и гостиницею, глазам нашим открылась обширная равнина, ограниченная справа кряжем гор, рисовавшимся на горизонте голубым и фиолетовым цветами; в стороне виден был синий залив, разливавшийся между песчаными отмелями, которые длинными беловатыми полосами врезывались в луга и долины, зеленевшие, синевшие и наконец совершенно исчезавшие в прозрачном тумане. Слева горы несколько отодвинулись и, громоздя скалы на скалы, оканчивались одним боком Столовой горы и южным склоном «Чертова пика». По пространству долины белелись фермы, зеленелись сады, рощи и леса, разбросанные по равнине, do уступам гор и в тени ущелий; по сторонам дороги рос частый кустарник, и местами, из-за густой его зелени, блестело гладкое, как зеркало, озеро, отражавшее в своих водах стадо пестрых, длиннорогих быков, которые столпились на берегу. Кое где густая зелен разросшегося леса подступала под темную массу скал, миловидно рисуясь на их мрачном фоне.

У одной из ферм мы остановились переменить лошадей; выпряженных пустили тотчас на луг, привязав поводья к передней ноге[8]. У другого домика, называвшегося трактиром, остановились, чтобы напиться кофе, и нашли здесь несколько чистых комнат, по стенам которых развешены литографии и гравюры, изображавшие скачки и другие лошадиные сцены. Целый шкаф наполнен был чучелами птиц и маленьких зверьков; около нас, под стеклами, красовалась хорошая коллекция бабочек и насекомых; на столе лежали необыкновенной величины бычачьи рога, отполированные с большим искусством. Я вспомнил наши губернские и уездные гостиницы, с их беспорядком, насекомыми, — только не за стеклом, — нечистотою и проч., и больно стало, что здесь. на дороге, в Африке, гостиница несравненно лучше, нежели все гостиницы наших губернских городов….

Напившись кофе, мы поехали дальше. Последние 20 верст дороги особенно хороши. Все время ехали мы под тенью сплошных кедровых и дубовых аллей; на каждой версте выглядывала чистенькая дача, кокетливо убранная зеленью кактусов, кипариса, алоэ и олеандров; часто из-за роскошного цветника, как птичка, выпархивала девушка, подбегала к нам и подавала нашему кучеру письмо, которое он любезно подхватывал на рыси. Но быстро проносились мимо и озеро в зеленых берегах, и миловидное лицо девушки, и мрачные скалы, и готические шпицы часовен, и фуры с быками, и щегольские кебы местных франтов, запряженные прекрасными полукровными лошадьми, в серебряных наборах. Живописная и живая дорога! Встретилось несколько дилижансов огромных размеров, с империалами наверху где одна успеешь рассмотреть в пыли две, три рыжие физиономии. Попадались на дороге чернолицые переселенцы, с детьми. такими же чернолицыми, за спиною, и нищий кафр, с доскою на шее, что очень красноречиво говорит проезжающим кебам, дилижансам и фурам о страждущем и униженном человечестве…

Направо, на лугах, исчезающих в необозримой дали, видны селения, которые становятся все чаще и чаще по мере приближения к городу: являются и ветряные мельницы, напоминающие Голландию и нашу Россию. Гл, наслаждением и вместе с грустью смотрел я на луга, рисующие воображению берега Оки и среднюю Россию!

Наконец, Столовая гора стала выдвигаться из-за Чертова пика; мачты судов, стоявших на рейде, выросли вдруг из-за небольшого возвышения. По бокам запестрели дома, колеса застучали о торцевую мостовую; фуры, запряженные четырьмя и пятью парами длинноухих мулов и наполненные пестрыми малайцами, быстро проносились мимо. Обогнув угол крепости, у которой расхаживал часовой в красном мундире, в ехали мы на готтентотскую площадь, обсаженную кедрами, ветви которых, от постоянного норд-веста, наклонились в одну сторону, что можно заметить почти на всех деревьях, растущих здесь на открытых местах. Столовая гора стояла перед глазами как громадная декорация, с своими вертикальными уступами, с ущельями, которые сбегают черными изогнутыми линиями, с лесами и рощами, которые рисуются зелеными квадратами у её подножия. В стороне стоит Львиная гора, не столько живописная. Мы остановились у крыльца. Masonick hotel; к нашим услугам сейчас явился малаец Абрам, или Ибрагим, в красном шлыке, перенес наши вещи в нумер и объявил, что по звонку надобно являться к двум завтракам и обеду, которые бывают в 9 часов, в час и в 6 часов, и предлагал всевозможные услуги. Я захотел попробовать нарисовать его портрет и просил его постоять смирно; он преважно принял живописную позу и стоял, боясь пошевелиться каким-нибудь членом. После сеанса он обиделся, вообразив, что я нарочно нарисовал ему нос слишком широким и приплюснутым. И здесь претензии на красоту! Между тем, он был очень некрасив с своими отвислыми губами, дряблою коричневою кожей и редкими волосами на бороде. Он оказался человеком очень ловким и даже просвещенным; кто-то из нас завел французский романс, и что же? Абрам стал подтягивать и ловким refrain бойко окончил куплет! Долго еще вертелся он, пока мы одевались; помогал чистить платье, бегал, суетился.

До завтрака мы успели сходить к нашему консулу, разменяли бывшие у нас французские деньги на английские и дорогою потолкались на площади, среди которой выстроено довольно большое здание, биржа, где вместе и заседает парламент, и дают концерты. Между деревьями толпились разноцветные жители мыса. Тут было нечто в роде нашего толкучего рынка: продавалась также всякая дрянь, с тою только разницею, что все продавалось с аукциона, — кусок сыра, миска, стаканы, гравюры разного содержания, кожи, гвозди. По субботам, особенно если к этому времени придет корабль из Европы с товарами, аукционы на этой площади принимают обширные размеры. Я подошел к продаваемым лошадям; мальчик малаец, точно наш цыган, несколько раз проедет перед набивающею дену публикою, поднимая лошадь в галоп; аукционер кричит страшным голосом, стуча молотком; в это же время звук медной тарелки привлекает публику к новой группе; там продается фура с волами, какой-нибудь экипаж с запряженными лошадьми, корова, книжная лавка, детская библиотека, около которой толпятся, по обыкновению, маменьки и няньки; шкиперы рассматривают байковые рубашки, блоки, веревки и пр. Шум, крик, говор, стук, толкотня, точно у нас в Москве, в Зарядье!

Мы пришли в гостиницу прямо к завтраку. В общей зале был накрыт стол, который буквально гнулся под тяжестью блюд, покрытых жестяными колпаками. Наш общий приятель А. С. О. всегда приходит в поэтический экстаз, усевшись за хороший английский стол. Так например, стол с блюдами, покрытыми блестящими жестяными колпаками и всеми принадлежностями холодно сервированного стола, уподобляет он обширному ландшафту, где вершины гор восходят из густого тумана: когда туман начнет редеть, взору путешественника являются поэтические подробности картины: то озеро, блистающее на солнце, то роща среди луга, скалы с водопадами, лес по горам… Так и здесь, когда рыжий англичанин проворно откроет все блюда, сняв колпаки, проголодавшемуся страннику предстанут все соблазнительные подробности картины, то величественный ростбиф, скалою возвышающийся на блюде, то окорок, заплывший жиром, то молодая редиска в соседстве с живительными кистями винограда. Насытившись, поэт пускался в умозрения и, как новый Линней, строил для блюд систематическую классификацию; он делил блюда на существенные, любопытные, серьезные, игривые и пр., прибавляя, впрочем, что он нелицеприятен и ни которому из них не отдает исключительного предпочтения.

После завтрака мы пошли осматривать город. Капштадт, или Каптаун, как он стал называться со времени английского владычества, то есть окончательно с 1815 года, — главный город и самый значительный порт «капских» колоний. Место живописно и удобно для города. Он основан голландцами в 1650 году; в нем около 30,000 жителей, более англичан. Выстроен правильно, все улицы пересекают одна другую под прямым углом, и потому в нем нет ни одного места, которое бы особенно могло понравиться или остановить внимание; дома все похожи один на другой: внизу лавки и магазины, наверху живут хозяева. Каптаун укреплен несколькими батареями; в нем живет губернатор колоний и собирается парламент. Особенно развита здесь жизнь коммерческая; около 700 судов приходит и уходит ежегодно, или для сгрузки товаров в городе, или чтобы запастись материалом по пути в Индию, Китай и проч., вследствие чего Каптаун служит местом свидания людей со всех концов мира. За столом в гостинице приходится сидеть с приезжим из Порт-Наталя, из Индии, из Чили, из разных городов Европы, и все они «стеклися для стяжаний…» В Каптауне нет праздных людей, все заняты делом, начиная с банкира англичанина до последнего готтентота, который свозит с улиц сор. Может быть, поэтому общественная жизнь здесь совершенно не развита; вечером семья сидит обыкновенно дома; в высшем кругу вечера, собрания и балы бывают очень редко и даются только по какому-нибудь важному случаю. Нам удалось попасть на один бал. Оркестр состоял почти из одних малайцев; дамы держались что, танцевали будто по нотам, никто не сделал ни одной ошибки, ни лишнего движения: скучно, скучнее даже нежели у нас на балах. На мой вопрос, часто ли бывают здесь собрания. Одна дама поспешила ответить, что очень редко, и что одна из главных причин этого — что бы вы думали? — то, что нет средств отыскать слугу, который согласился бы служить вечером; все они (т. е. слуги) проводят это время в своих семействах, или по своему усмотрению. Оригинальная причина необщительности в городе!

Кажется, будто все народы мира прислали в Каптаун по образчику своей национальности; на улицах пестрота удивительная: то краснеются малайские тюрбаны, то стоит толпа кафров, людей сильно сложенных, с лицами темно-медного цвета, то мозамбик, то негр pursang, то индус в своем живописном белом плаще, легко и грациозно драпированном. Прибавьте англичан во всевозможных шляпах, как например, в виде серой войлочной каски с каким-то вентилятором, чем-то в роде белого стеганого самовара; то в соломенной шляпе с вуалью. Между кафрами, неграми, англичанами и малайцами, изредка являются шкиперы и капитаны с купеческих судов, и солдаты в красном мундире, наконец и мы, жители Орла, Тамбова, Твери… Вся эта толпа постоянно движется, как муравейник:. на улице, на рынке у пристани, хлопочет около тюков, на площади обступает акционера, мчится в щегольских кебах, фиакрах, омнибусах, с империалом и без империала, скачет верхом, бежит пешком, суетится…

Костюм негров здесь чисто европейский — шаровары и куртка, да на голове иногда что-нибудь; так как их привозят сюда совершенно голых, то они поневоле должны носить что дадут, часто не впору и вовсе не к лицу. Часто попадается английским крейсерам испанское или португальское судно, с неграми для Америки; судно это приводится обыкновенно в Капштадт, и негров, чтобы не наводнить край бродягами, раздают по рукам на условное время, по прошествии которого они получают полную свободу. Негры — отличные слуги и, как хороший рабочий народ, вытесняют готтентотов, мало полезных членов колонии. Готтентоты — первоначальные обитатели мыса, и может быть поэтому число их быстро уменьшается, и тип их, столь оригинальный, исчезает. Такова судьба всех дикарей, в соседстве которых поселяются европейцы. Готтентот большею частью, слабого, хилого сложения, и небольшого роста (редко пяти футов); на голове у него короткие пучки волос, растущие в виде перечных стручков (почему буры и зовут их peper-koppe); нос едва заметный и приплюснутый, но с раздутыми широко ноздрями; губы выдаются вперед и отвисают, составляя по крайней мере треть всего лица. Женщины отличаются страшно развитыми седалищными мускулами, что частью происходит от большего изгиба позвоночного столба, но еще более от самых мясистых частей, которых поперечный разрез, по отзыву медиков, бывает в фут и даже полтора. Таким дамам не нужны кринолины!.. Трудно вообразить себе что-нибудь отвратительнее старой готтентотки; молодые, впрочем, немного лучше. Кроме упомянутой особенности, замужние женщины отличаются необыкновенно длинными грудями, которые они перекидывают за спину или закладывают под мышку, для кормления ребенка, сидящего обыкновенно на спине у матери. Ребенок прикреплен сзади ремнем или кожей и упирается в выдавшуюся заднюю часть матери, как в спинку турецкого седла. За то природа наградила этих красавиц самыми маленькими ручками и ножками, так что башмаки и перчатки европейских девятилетних детей впору взрослым готтентоткам. Народ этот имеет еще одну неприятную особенность — сильный «собственный запах», так что, спустя час еще слышно, что готтентот был в комнате. Все готтентоты, без исключения, ленивы, нерадивы, беспечны в высшей степени; выработанная копейка идет на табак, водку и таха, род дикой конопли, опьяняющей как опиум. Насекомое, похожее на саранчу, чтется ими как символ божества; но божество их по преимуществу есть водка, для которой они готовы на все — готовы продать жену, детей и посягнуть на убийство. В одежде их нет ничего особенного; если они в услужении у бура, то разные лохмотья европейского костюма прикрывают их коричневое тело. Нож, огниво и таха в мешке — и готтентот считает себя богатым. Многоженство у них допускается, но встречается редко; его впрочем и не нужно для поддержания породы: готтентотки замечательно плодовиты и рожают так легко, как вероятно никакие женщины в свете; часто, в дороге, готтентотка уходит на несколько минут за куст и возвращается с приращением так равнодушно, как-будто ничего особенного не случилось. Причиною же быстрого уменьшения их числа должно считать необыкновенно неправильную их жизнь. Иногда готтентот голодает целую неделю и стягивает себе живот кожаным поясом, чтоб утолить желудочный жар давлением; но вдруг случайно нападает он на изобильную пищу и обжирается до последней возможности, как волк; потом опять питается кое-чем, опивается водкой и одуряет себя наркотическим таха. Целые ночи проводят они в оргиях, a день волочат за работою, превышающею их силы. Дети брошены на произвол судьбы; они, как обезьяны, инстинктивно отыскивают в земле коренья и все, что можно проглотить; редко достается им что-нибудь от стола родителей, они буквально на подножном корму. Готтентот находится в услужении у бура только до тех пор, пока не отъестся, не потолстеет; едва он увидит, что стал сыт и полон, сейчас же, обыкновенно ночью, потихоньку убегает от хозяина в свою хижину. Здесь все говорят, что готтентот никуда не годится при хорошем с ним обращении: что «пока голландцы действовали на них своею schambek (ремень из шкуры носорога), они занимались делом, a когда явились англичане. с своими филантропическими идеями, с эмансипациею рабов, готтентоты сделать никуда негодны. Англичане стали обращаться с ними как с людьми, как с детьми природы; английские миссионеры явились между ними с своим религиозным энтузиазмом, и готтентоты перестали работать и предпочитают собираться вокруг этих апостолов, петь за ними псалмы, ничего не делать, пить и прокармливаться на счет европейских филантропических обществ и разных пожертвований». Таково здешнее мнение; за справедливость его не ручаюсь.

Только недавно стали называться готтентоты какими-нибудь именами; прежде они имели только клички: плясун, проворный, плут и т. п. От них и от белых распложается племя метисов, которое селится по границам колонии и известно под именем бастардов; впрочем, они ведут больше кочевую жизнь, перегоняя с места на место свои стада, и до сих пор называются голландскими именами. Эта порода со временем, без сомнения, заменит готтентотов. Лучшего образчика dolcn far niente нельзя найти как в готтентотской бонтоке (хижине). Дети, голые, как мать родила, предоставленные самим себе, бегают или валяются по земле, покрытые пылью, землею и грязью, с раздутым от случайной пищи животом, или с подобранным брюхом, после долгого поста; между ними, на корточках, сидит мать, покуривая таха из продолбленной кости; около лея, растянувшись на спине, бренчит готтентот на скрипке, сделанной из травинки, часа два повторяя один мотив. Нельзя не заметить, что эти полу-звери, готтентоты, обладают все вообще музыкальными способностями! В Ииаарле мне случилось слышать одну готтентотку, которая, моя на рынке белье, распевала свои национальные песни; сильный контральто, верный и гармонический, поразил всех нас; может быть, раза два, три в жизни удавалось мне слышать подобный голос…

Итак, мы отправились осматривать город; останавливались перед лавками с африканскими редкостями, то есть с разным оружием диких, с страусовыми перьями и яйцами, с тигровыми шкурами и разными вещами из кожи. Пошли в знаменитый ботанический сад и нашли его, действительно, не ниже своей репутации. Тропические растения цветут, зеленеют, группируются и оттеняют друг друга, составляя то красивые клумбы, то целые рощи. Цветы пестреются всевозможными красками; не знаешь, на чем остановиться, — у целой ли семьи разнообразных уродливых кактусов, у финиковой ли пальмы, ствол которой покрыт густою вьющейся зеленью. Здесь трепещущая грациозная акация, там широкий лист хлебного дерева, за которым возвышается перистая вершина пальмы. На одной дорожке, образуя род свода, стоят два дерева, которых зелень, висящая книзу, дала им название метел, broomtree; там дубы и лавровое дерево, кипарис, орешник и кедр; и все это со вкусом разбросано вокруг газонов, среди которых находятся бассейны для прибрежных и водяных растений. Любуясь этою благодатною природою, поднимаешь глаза — и перед ними возвышается Столовая гора с своими уступами, впадинами и тенями.

Вид открывается еще лучше, когда выйдешь совсем из города, через дивную дубовую аллею, и очутишься среди рощей кедров, в виду хорошеньких вилл, украшенных затейливо разнообразною зеленью, и опять перед глазами является Столовая гора, с Чертовым пиком и со Львом.

Есть. в Капштадте и музей редкостей и естественной истории. Там, между прочим, висит русское ружье, заслонка от печи и кожаные ножны офицерской сабли; все эти трофеи приобретены в Бомарзунде. Есть еще греческая куртка лорда Байрона, судя по которой, знаменитый поэт был необыкновенно узок в плечах. Еще останавливают внимание несколько алебастровых крашеных фигур, изображающих бушменов и кафров в их национальных костюмах, и, как будто для контраста с ними, стоит тут же слепок «присевшей Венеры» (Vernis accroupie); разница между Венерой и бушменской женщиной такая же, как между двумя противоположными полюсами, и первый естествоиспытатель затруднился бы поместить их в одно семейство людей.

В окрестностях Каптауна редко можно встретить бушмена, разве где-нибудь в тюрьме; но слышишь о них на каждом шагу. По наружности народ этот мало походит на другие племена южной Африки. Бушмен через, и сверх черноты на нем обыкновенно лежит густой слой пыли, потому что умывание незнакомо ему до самой смерти. У него короткие висящие волосы, из которых он отпускает один пучок и обвивает его вокруг головы; страусовое перо в волосах и какая-нибудь кость, продетая в уши, или в ноздри, составляют украшение его туалета. Самая характеристическая особенность бушмена — его глаза, до того живые и выразительные, что по ним можно следить за его мыслями и чувствами, даже тогда, как он молчит. Бушмены вообще хорошо сложены, но рост их редко превышает четыре фута Ходят почти совершенно голые; через плечо перекидывают шкуру, иногда до того маленькую, что не знаешь. на что она нужна ему; на закрываемых местах носят небольшие фартучки, сшитые из ремешков. Но настоящий бушмен ничего этого не носит, не имея ни малейшего чувства стыдливости; за то на шее у каждого висит непременно череп черепахи, как талисман против укушения зверей и гадов. Женщины наряжаются в крапивные пелеринки из страусовых перьев, чему позавидовали бы и наши дамы.

Бушмены живут ближе к восточной границе колонии; они прячутся в кустарниках, почему и получили европейское название: Bush-man. Все, что может несколько защитить бушмена от ветра и к чему можно прислониться, служит ему кровом, будь то куст, камень или муравьиная куча. Ближайшие к европейской границе несколько более образованы и строят себе хижины, вбивая для этого три или четыре шеста в землю и забирая стены камнями или кожами; за это их называют мирными бушменами. Эти мирные имеют небольшие стада рогатого скота и иногда оставляют свою вольную жизнь и поступают в услужение к бурам. Оружие бушменов составляет лук со стрелами и копье — кири (с крепким деревянным наконечником), которым они владеют с необыкновенною ловкостью. Стрелы намазывают ядом, от которого всякая рана смертельна. Яд этот берется из сока эвфорбии и одного луковичного растения, известного у колонистов под именем: Giftbollen. Яд змей, скорпионов и разных пауков доставляет им также хороший материал[9].

Удивительно, что на охоте бушмен употребляет те же ядовитые стрелы; свалив стрелою животное, он бросается на него с ножом, вырезывает окружающие рану мясистые части, и, не заботясь о том, насколько яд мог проникнуть дальше, с жадностью зверя пожирает остальное; ест до отвала, до невозможности. О завтрашнем дне бушмен не думает и запасает кое-что только тогда, когда ему удастся напасть на целое стадо. Тут он убивает сколько может, сушит мясо и прячет его во всевозможные знакомые ему углы и дыры. Другая любимая его пища — саранча. Он легко выносит голод и даже редко худеет от долгого поста. Из растительной пищи употребляют U’gaap, горько-сладкий корень, похожий на морковь, T’camroo, род длинного, сладкого картофеля, называемого колонистами лисьим кормом.

Бушмены мало слушают миссионеров и, кажется, равнодушны ко всякой религии и всяким религиозным обрядам. У них есть, однако, общий обряд погребения, весьма впрочем несложный: труп кладут в муравьиную яму и насыпают над ним небольшой холм. Встретив бушмена на улице Капштадта, конечно трудно узнать его в полу-европейском костюме, в какой-нибудь куртке или пальто; разве глаза его скажут, что это бушмен.

Мне рассказывали, что раз привели в капштадтский госпиталь бушмена, которому жерновом мельницы оторвало обе руки; ему делали две ампутации, одну за другою, и он не только не издал ни одного крика, но, казалось, не ощущал никакой боли, только с любопытством смотрел, что с ним делают! Терпение ли это Муция Сцеволы или одеревенелость нервов?

Из музея поехали мы в тюрьму смотреть заключенного там кафрского предводителя. Сначала нас заставили вписать в книгу наши имена, потом ввели, через трое запертых железных дверей, на небольшой дворик, на который выходили двери нескольких небольших комнат; в каждой из них виднелась низенькая кровать, везде было чисто и опрятно. По двору ходили несколько разноцветных заключенных; между ними не трудно было узнать пленника, которого мы приехали смотреть, тем больше, что редко можно встретить лицо такое характеристическое. Ему казалось лет пятьдесят пять, редкая седая бородка ясно обрисовывалась на темно-бронзовом лице; в широких губах было выражение сильной воли; они постоянно складывались в насмешливую, неприятную улыбку, и никто не отыскал бы в этой улыбке ничего добродушного. На глаза его надвинут был картонный зонтик — они у него болели; гипертрофированные розовые сосочки постоянно подернуты были слезою. Ноздри широкого сплюснутого носа раздувались как у арабской лошади; в ушах, вместо серег, воткнуты были два небольшие деревянные клинышка. Зонтик мешал ему смотреть прямо, и он часто подносил руку к глазам, поднимал голову и смотрел на нас из-под руки. Он очень самодовольно представлял свою фигуру нашему любопытству, как будто созывая сам, что он довольно редкий зверь. Обращаясь на кафрском языке к кому-то из своих товарищей заключенных, он чему-то смеялся, вероятно, острил и, как мне показалось, над самим собою. В его позах и в выражении лица видно было желание казаться веселым и веселить других, как будто роль шута ему очень нравилась. Или это была маска, желание показаться твердым в несчастье?

Много разных чувств являлось в душе, когда я смотрел на этого вождя, на этого владетеля. Когда-то горячие патриотические чувства воспламеняли это бронзовое лицо; огонь блистал в этих глазах, теперь гноящихся и слезливых. Другое выражение принимали эти черты лица, когда перед ними смирялись толпы таких же дикарей, преклонялись его собратья и, может быть, приходила в восторг молодая о пылкая кафритянка. Перед грозным взором его бледнел приведенный пленник белый, и каким страшным огнем, какою неистовою яростью сверкал тогда этот кровожадный взор, как страшны были эти энергические губы, когда из них раздавало приказание резать, бить, жечь… и пылали фермы, зарево пожаров далеко распространялось по Альбани, и стоны и крики разоренных фермеров вторили звукам разгрома и разрушения! Много горя должно было обрушиться на эту поседелую голову, чтобы грозный вождь сделался таким, каким он был перед нами. — укрощенным зверем, смеющимся шутом!

Теперь войны с кафрами на некоторое время прекратилась; многие думают — надолго. Последнее восстание их не удалось. Предводители отдельных племен, желая каким-нибудь особенным средством возбудить все народонаселение к единодушному восстанию, убеждали жителей, чрез пророков и проповедников, перерезать весь скот. Проповедники прошли весь край; их пламенные речи гремели по горам и долинам Кафрарии, и главною силою их слова был рассказ о сверхъестественном явлении великого духа многих из них и об откровении свыше, которое сообщило им, что если кафры перережут весь свой скот, то не только зарезанный теперь, но и прежде павший, воскреснет в новой красоте и силе; белые снесены будут вихрем в море, где и погибнут, в кафры останутся владетелями земли и скота. Хитрость эта не совсем удалась: иные верили и резали свой скот, другие, более благоразумные — a их была большая часть — ждали последствий. Первые, между которыми распространился голод, действительно, большими партиями врывались в Альбани, жгли, грабили и убивали; но скоро были рассеяны. Между тем, голод, нужда и болезни заставляли их бежать в колонии, воровать и грабить поодиночке; и этих ловили, сажали в тюрьмы и ссылали в дальние колонии.

Кафры — самое многочисленное и сильное племя в южной Африке; они занимают все пространство от реки Кискама до губы Делагоа (Delagoa-bay), земли их разделяются цепью гор, лежащею посредине, на два половины: на западную, богатую долинами, но пустынную, и восточную, береговую, более плодоносную и населенную. В первой половине живут племена тамбуит, с своими подразделениями — кораунасами, абазутасами, мантатесами и проч. На второй, восточной, находятся амакозы, зоолухи и ухаубауасы.

Тамбуки живут в пустынных песчаных степях, предоставленные постоянным сухим и знойным ветрам; они худощавы, но крепкого сложения; цвет кожи их темный, медно-красный. Амакозы выше ростом тамбуков; плодоносные долины и тень лесов, в которых живут они, больше развили в них физическую силу. Цвет кожи их темнее, близко подходит к черному, но не на столько, однако, чтобы нельзя было заметить румянца щек.

Вообще, кафры, как в физическом, так и в нравственном отношении, стоят выше всех народов южной Африки; умом и многими качествами они много напоминают краснокожих Северной Америки. Про них говорят, что они мудры в совете и храбры в бою, остроумны и великодушны, благодарны за малейшее одолжение и патриоты в самом обширном значении слова. Рост их достигает обыкновенно 6–7 футов; малорослых и тщедушных между ними нет. В движениях и приемах кафра столько благородства и изящества, что один английский путешественник назвал их народом джентльменов. Кафры большие дипломаты, и их понятия о предметах, для них совершенно новых, иногда удивительно верны. О Европе и её государствах знают они довольно верно в много, a политические известия Европы, Бог знает каким путем, доходят до них так же скоро, как и до колонистов; известный факт, что кафры знали о последней французской революции и низложении Людовика Филиппа раньше, нежели колонисты. Один раз каптаунский губернатор вздумал погрозить им, что через три дня явится к ним из Англии военный пароход; «неправда, — отвечал кафр: два раза переменится луна, прежде нежели придет к вам приказание от вашей королевы».

Из религиозных обрядов у кафров существует только обрезание, не известно когда и каким образом установленное между ними. Они не татуируются; но во время воины красят себя красными и белыми полосами и натирают тело каким-то красным жирным составом. Кроме ружей, заменивших их прежний ассагай, род пращи, они еще ничего не приняли из европейского оружия. Сами они довольно хорошо выделывают металлические вещи, стрелы, концы копий, кольца и браслеты для жен, ножи и пр.; другие покупают у странствующих европейских торгашей. Хижины кафров напоминают своею постройкою ульи; снаружи смазаны глиною, с узкою и высокою от земли дверью; из предосторожности от зверей. Пищу варят в глиняных обожженных горшках. Внутри хижина устилается тростниковыми рогожками, матами, что придает ей чистый и веселый вид. Без этих матов кафр никогда не отлучается далеко от дома; но главное франтовство его составляет маленькая ложечка для нюхательного табаку, которою он черпает табак из табакерки, большею частью деревянной, с вырезанными на ней фигурами. Вся одежда их состоит из кожаных плащей и мокасин; плащи в разных местах прошиты шелком и бисером. На женщинах бывают кожаные колпаки и другие украшения, искусно вышитые также шелком и бисером. На женах лежит вся тяжелая забота: они работают в поле, строят хижины, готовят пищу; мужья воюют, охотятся, a дома выделывают мелкие вещи из игл дикобраза и т. п., как например коробочки, подносики, и так тонко и искусно, что невольно заставляют удивляться, каким образом рука, бросающая с такою силою копье, может выделать такую искусную вещь.

Кафры питаются преимущественно молоком, которое хорошо сохраняется у них в земле, в глиняных сосудах, оплетенных тростником. Если им приходится бить собственный скот, то они немного едят мяса, но за то пожирают его с нечеловеческим аппетитом, когда нападают на чужое. Они делают еще род похлебки из маиса и молока; из диких плодов едят Mvstroxylon, киви и Siberoxylon.

Английское правительство посылает предводителям их подарки, большею частью разные дорогие материи и платья; кафры принимают их, но никогда не носят; кафритянки со смехом бросают богатые шелковые платья, обшитые брюссельскими кружевами, предпочитая им свои кожи.

Рогатый скот составляет все богатство кафра; разницу состояний нельзя заметить ни в одежде, ни в образе жизни кафров: богатые только имеют больше скота. За волов покупает себе кафр жену, волами уплачивает свой долг и денежное взыскание. Чтобы достать скота, вспыхивает война, и мир заключается за стадо быков. Во время войны кафр угоняет только скот, все остальное жжет, уничтожает или оставляет без всякого внимания. Пророки их знали, что делали, убеждая их перерезать скот!

Вся нация кафров делится на множество колен, управляемых каждое своим главой, который, в свою очередь, признает власть больших предводителей, независящих друг от друга. Часто одно колено ведет войну с другим, между тем как прочие остаются спокойными зрителями. Глава тамбуков — Крели. Часть амакозов, называемая хлламби, признает предводителем Умхалу, a сильное поколение гаика — Сандили, управляющего за свою мать, Сута. Высшая власть находится в руках верховного совета — амапахати. Власть предводителей наследственна и переход к великому сыну, то есть рожденному от последней жены, которую предводитель берет уже в преклонных летах; поэтому почти всегда власть находятся под влиянием верховного совета.

Войну с колонистами вели постоянно племена х'лламби и гаика; особенно последние играли в ней важную роль и первенствовали между своими; многие из их героев составили себе громкую славу; между первыми стали известны: Пато, Кобуз Конго, Сивани и особенно Умхала; у гаиков: Макомо, с своими двумя сыновьями Кона и Намба, Штох, Тла-тла Цана и Сандили, кафрский Шамиль, предводительствовавший во время соединенного религиозного кафрского восстания.

Сандили был высокого роста, с прекрасным мужественным лицом и с выражением достоинства предводителя. Речь его была тихая и мерная, никогда не шумливая и редко горячая; он не носил на себе никаких знаков власти; только тигровая шкура, висевшая на его плечах, отличалась богатством. Военный талант его признают сами англичане; он постоянно разнообразил свои маневры, сбивая с толку европейскую тактику: то стремительно нападал сильною сомкнутою колонною, то разделял ее на малочисленные отряды, направлял их на разные точки и потом, в быстром отступлении, снова соединял их; то, наконец, рассыпал войско в застрельщики, смотря по местности, и вдруг, собравшись быстро в массу, ударял опять сомкнутым фронтом. Преследуя кафров, колонисты и английские войска истомлялись трудными переходами, в продолжение которых, иногда по несколько дней, не видели неприятеля; между тем, кафры, выждав удобную минуту, быстро и неожиданно нападали, скрывались так же быстро и снова появлялись в таком месте, где их всего меньше могли ожидать. Лучше нельзя было действовать в их положении. Театром этих кровавых драм были роскошные долины Альбани, самой богатой провинции колоний, где все говорит о благосостоянии и довольстве: веселые деревни и мызы окружены садами, на роскошных лугах пасутся бесчисленные стада; все здесь цветет и радует взор, до первого вторжения кафрской орды, превращающей все в пустыню, пепелища и развалины[10]. Разорившийся фермер оставляет сожженное жилище нищим, основывается на новом месте и быстро и легко поправляется, благодаря здешней благодатной природе, до нового разорения и нового горя. Известие о нападении кафров, как электрическая искра, проносится в провинции; на горах вспыхивают сигнальные огни, весь край поднимается на ноги, и начинаются схватки, деревни пылают и льется кровь. Кажется, такое неверное и беспокойное положение должно было бы у всякого отнять желание жить здесь; но, напротив, наплыв английских переселенцев так велик, что народонаселение провинции с каждым годом становится теснее.

Среди Альбани тысячью изгибами протекает Рыбная река, в берегах, густо поросших мимозою (Mirnosahorrida), которая растет так плотно и часто, что в ней прорубают просеки для прогона стад на пастбища и водопой. При вторжении в колонию, кафры скрываются в этих непроходимых кустах, и нет никаких средств выжить их оттуда; пробовали жечь кусты, но сочная мимоза не поддается огню, и таким образом эти кусты и рощи, краса страны, составляют гибель и разорение для колонистов. Прорубать в них поляны и широкие просеки, как у нас делают в Чечне, колонисты не имеют средств и достаточной силы. При первой тревоге, колонист бросает хозяйство и берется за оружие; дом его превращается в укрепление; он собирает к себе соседей, которым собственных средств недостает для защиты, заколачивает окна и двери и отстреливается, сколько может. Натурально, что это положение образовало из колониста храброго и находчивого солдата: кафр одного колониста боится больше, нежели трех красномундирников, как называет он солдат.

Известный Макомо стар, дряхл и хил; он одет бедно, если костюм его можно назвать одеждою; живет где может, на счет других, потому что сам совершенно нищ. Он принимает подаяние, однако, никто не видал его просящим милостыню, — он принимает как бы должное ему, как дань. В лице его видно выражение независимости, в глазах — ум, во всем лице — смелость и решительность. Прежде, до войны, он жил, большею частью, в порте Бофорт, шляясь по кабакам и харчевням, — тот самый Макомо, который владел плодоносными странами между реками Кая и Киднама и имел большое влияние на свой народ. Его стали упрекать в бродяжничестве и пьянстве; но как были удивлены европейцы, когда узнали, что Макомо стал, вместе с Сандили, во главе кафров! Макомо разыгрывал роль бродяги, служа своим соотечественникам агентом, с необыкновенным искусством, последовательностью и добросовестностью. После кафрской войны 1835 года, бывший бродяга явился в совет предводителей со свитою в 600 конных и 1,000 пеших воинов.

Земли, лежащие по южному берегу Рыбной реки, были населены до 1776 года гонака-готтентотами, предводитель которых, Руйтер, продал эти земли кафрам, a сам, с своим народом, отступил к Бушменской реке. Колониальное правительство, под предлогом восстановления прав готтентотов на эти вещи, вытеснило оттуда кафров (в 1811 и 12 годах), но не отдало готтентотам ни одной десятины… С этих пор начинается постоянная война кафров с колонистами. Нельзя не пожелать, чтобы восторжествовала правая сторона, хотя, к стыду европейцев, к ней принадлежат дикари.

Многоженство дозволяется у кафров, но жены стоят дорого, и потому у редкого предводителя есть небольшой гарем. Замечательно, что молодые люди обоих полов собираются один раз в год в одно место, и там празднуется, всеми вместе, общая свадьба (Runtho). Говорят, будто этот разврат есть следствие заботы о размножении народонаселения; но это вовсе не может содействовать умножению народонаселения, а скорее напротив; вероятно, обычай этот происходит из диких, первобытных понятий народа; после этого, конечно, кафрские женщины, выйдя замуж, не могут похвалиться нравственностью, тем более, что мужчины смотрят на это совершенно равнодушно. Кафритянки довольно красивы и из красоты умеют извлекать выгоды. Хорошенькие из них приходят в неприятельский лагерь с разными безделушками, как будто для продажи, жалуются на нужду и голод, хотя их красиво округленные талии говорят противное, и умеют вынудить участие и сострадание… Высмотрев и узнав, что нужно, они возвращаются домой, к предводителям, с требуемыми сведениями. Кафры никогда не посылают шпионами мужчин.

Томас Прингль (Wrongs of Amakosa) приводит любопытную речь кафрского уполномоченного, после беспрерывных стычек посланного (в 1818 г.) к английскому главнокомандующему. Речь эта полна силы и оригинальной, кафрской поэзии.

«Английский вождь! Эта война — несправедливая война; вы хотите покорить народ, который сами же заставили взяться за оружие. Когда наши отцы и белые встретились в первый раз в Цуурвельде (Альбани), они стали жить в мире, их стада паслись вместе по холмам и долинам, a хозяева их курили из одной трубки; они были как братья. Колонисты стали жадны, и когда им нельзя было выменять всего нашего скота на свои старые пуговицы и бисер, они захотели отнять у нас скот силою. Наши отцы были мужи; они любили свой скот: их жены и дети питались его молоком; они стали оборонять собственность, и началась война. Отцы наши вытеснили буров из Цуурвельда и поселились там, потому что они честно завоевали эту землю; там мы были обрезаны, там мы брали себе жен, там родились наши дети. Буры ненавидели нас, но покорить не могли. Но вы (англичане) пришли сюда и подружились с нашими врагами. Вы назвали коварного Каику братом и захотели завладеть Цуурвельдом; вы налетели на нас как саранча. Мы уступили; больше нам нечего было делать. Вы сказали нам: отступите за Рыбную реку, вот все, чего мы хотим. Мы послушались и отступили на землю отцов. Мы жили с вами мирно. Может быть, некоторые негодяи наши грабили у вас, во весь народ наш был смирен, и предводители были смирны. A Ковка, друг ваш, воровал, и предводители его воровали, и весь народ воровал. Вы давали нам медь, давали бисер, давали лошадей; на них они ездили, чтоб еще удобнее было воровать. A к нам вы присылали только войска. Мы поссорились с Лахой за траву. Это вам не понравилось; вы послали к нам войска, вы отняли у нас последнюю корову, вы оставили нам только несколько телят. Мы и дети наши умирали от нужды и голода.

Половину добычи отдали вы Лахе, другую взяли себе. Без молока умирали у нас жены и дети; мы видели, что наконец а сами помрем, a бросились за угнанным скотом на колонию. Мы грабила и дрались за свою жизнь. Мы застали вас врасплох; уничтожила ваших солдат; мы чувствовала тогда, что были сильны! Мы напали на вашу главную квартиру, a если б успела взять верх, то правое дело восторжествовало бы, потому что вы начали войну. Но случилось не так, a вы теперь здесь.

Мы хотим мира, хотим отдохнуть в своих хижинах, нам надобно молока для детей, мы хотим охотиться и желаем, чтобы наших жен оставили в покое. Но ваши войска заняли наши степи, скрываются в чаще лесов, в там, не различая мужчины от женщины, убивают всех одинаково!

Вы приказываете нам признать права Каика. Его лицо красиво для вас, a сердце его черно. Оставьте его, помиритесь с нами; пускай его воюет один, мы не попросим у вас помощи. Освободите Манканну, в другие придут сами заключать с вами мир а не нарушат его.

Ho вы хотите войны, вы твердо желаете уничтожить всех нас, до последнего.

Каика же[11] ) никогда не будет властвовать над теми, которые считают его за женщину.»

До обеда мы пошли опять гулять по городу; заходили в магазины, которые здесь довольно хороши и смотрят настоящими английскими магазинами: они не блестят выставленными товарами, почти все спрятано и закупорено, но за то все есть, и все хорошее. Опять попали в ту дубовую аллею, которая отделяет ботанический сад от губернаторского дома. Дом этот тоже обнесен садом, где разгуливает страус, мелькают по кустам антилопы и другие дикие козы и еще какие-то журавли; все это только остатки бывшего здесь хорошего зверинца.

Губернатор, г. Грей, всеми очень любим; прежде он был губернатором в Новой Зеландии, где заводил колонии. Желая нравственно действовать на туземцев и внушить им охоту к образованию, он перевел на новозеландский язык чью-то историю Петра Великого, и — замечательная вещь — пример Петра необыкновенно сильно подействовал на многих предводителей! Они с жаром стали учиться сами и учить своих подчиненных.

Теперь здешние губернаторы уже не имеют той власти, какою пользовались прежде, когда какой-нибудь секретарь самовластно распоряжался в краю и наживал огромные деньги. Капским колониям дана полная самостоятельность; уже четыре года, как у них есть свой парламент, ограничивающий действия губернатора[12] ) и собирающийся в присутствии королевского прокурора. За несколько дней до нашего приезда было открытие парламента на нынешний год, и в первом заседании предложены были три билля: 1) об открытии в Каптауне университета; 2) об устройстве каменного брекватера в Столовой бухте и 3) о проведении железной дороги до Уорстера и дальше. Правительство, пользующееся только четыре года своею самостоятельностью, энергически берется за дело; но, к сожалению, финансовые средства его еще не соответствуют потребностям страны; до сих пор расходы на колонию превышают даваемые ею доходы.

Развивающееся в восточных провинциях овцеводство и высокое качество шерсти дают многим здешним начальникам надежду на значительное увеличение доходов колонии.

Вывезено шерсти в 1833 году 111,077 фун.

— 1843 — 1,754,737 —

— 1853 — 5,912,927 —

Усиление вывоза значительно; но какова бы ни была шерсть, она не индиго и не сахарный тростник, так щедро вознаграждающий в других колониях труды хозяев.

Другой важный предмет вывоза колонии — вино, не констанское, которого вывозится очень мало, но смесь виноградного сока и водки, известная под названием imitation, которая — заметим для наших любителей — под именем мадеры, портвейна и проч. везется в Англию, a оттуда, перейдя вторично чрез лабораторию виноторговцев, развозится по всей Европе уже настоящею мадерою и настоящим портвейном…

В 1839 году английское правительство освободило в колонии рабов. Следствием этого было то, что буры ушли на восток, основали там Порт-Наталь, и поселились до Делагоа-бе и земли зоолухов. Колонизация эта, конечно, не обошлась без кровопролитий; еще и до сих пор колонисты подвержены частым нападениям воинственных дикарей-соседей. Внутри ново-занятой земли есть деревня, носящая грустное название «Плача» (Weenen): здесь перерезано было 500 челов. буров царьком зоолухов, Дингааном. Земли, окружающие Порт-Наталь, необыкновенно плодородны; бесчисленные источники гор Каталамбы соединяются в реки, орошающие долины, и изливаются в море; на пространстве двух градусов впадает в море 122 реки! Грунт земли чернозем, на котором кукуруза достигает такой высоты, что человек, став на лошадь, недостает её верхушки. Кофф, чай, бананы и многие тропические произведения растут здесь в изобилии, жатва хлеба бывает два раза в год, деревья покрыты вечною зеленью, все круглый год цветет и приносит плоды. Хлопчатая бумага составляет также одно из важных естественных произведений колонии; в северной её части находятся богатые копи каменного угля. В реках водятся аллигаторы, змеи шипят и вьются в кустарниках, и миазмы заразительных лихорадок гнездятся в болотистых дельтах рек. В лесах есть тигры и львы, но число их заметно уменымается, по мере распространения народонаселения.

Порт-Наталь хотя принадлежит англичанам, но они не мешаются в дела здешних буров, уважая их самостоятельность. Новое капское правительство старалось некоторыми окольными путями поддержать благосостояние колонии; навезены были многие «цветные» работники, руки стали дешевы в Капе; но, не смотря на это, колонисты недовольны. He изменяя своей голландской натуре, они флегматически перетерпели переходное состояние и отмалчивались точно так же, как прежде отстаивали свои земли от нападений диких соседей и диких зверей. Как бы то ни было, но хозяйственная машина мало-помалу пошла, и теперь колония уже требует университета и железных дорог, доказывая здоровое. состояние своего политического организма. Устройство брекватера сделает капштадтский рейд одним из самых удобных.

К 6-ти часам мы возвратились в гостиницу и, приведя в порядок свой туалет, сошли, по звонку, в общую залу. Серебро и хрусталь на столе искрились и блистали при свете газовых ламп. Блюд было вдвое больше, чем за завтраком, и все они покрыты были жестяными колпаками. Всякий распоряжается тем блюдом, против которого сидит, но не прежде, как все поедят суп и рыбу… Кроме этого общего строгого чина, соблюдается еще множество мелочей; так например: беда, если вы станете резать рыбу ножом, сели что-нибудь на конце ножа поднесете ко рту, если высморкаетесь за столом и проч. Человек, совершивший одно из подобных преступлений, навсегда лишается звания джентльмена. Под конец стола подаются пломпуддинги и кексы, за ними сыр, огурцы, редиска, петрушка. Наконец, со стола снимается все, даже скатерть, и на столе является десерт: плоды, орехи, сладкое вино и кофе. A. С. О. был в своей тарелке…

Вечер провели на бале, род маленького Valentino. Малайцы играли на двух скрипках и флейте; ими дирижировал страшный толстяк; он же и собирал деньги за вход. Несколько свеч, вправленных в не совсем красивые люстры, освещали небольшую залу; по соседству, в отворенные двери, виден был курятник, и иногда крик петуха гармонически смешивался с звуками польки.

На другой день я долго ходил по окрестностям города. Прекрасные кедровые рощи окружают Капштадт; зелень их так густа, что если посмотришь на деревья несколько сверху, то они кажутся сплошным зеленым мохнатым ковром; редко встретишь тень, которая бы отделяла одну группу от другой. Попал я и на купеческую пристань, на которой устроены рельсы; по ним подвозят огромные фуры для складки товаров. Погода была хорошая, тихая; облака бродили по Столовой горе неподвижною массою; как зеркало, стояло море на рейде, где около 40 судов, различной величины, чернели своими снастями и корпусами, отражаясь в спокойной глади вод. Некоторые суда отдавали паруса для просушки, на других дымились трубы; флаги всех наций пестрели, сонно повиснув на флагштоках. По обеим сторонам деревянной пристани, столпившись в кучи, краснелись шлюпки с своими пестрыми гребцами, предлагавшими свои услуги. На некоторых лодках были мачты, и неубранные паруса красиво драпировались на длинных реях. На иные шлюпки укладывали свежее мясо, на другие зелень, корзины с виноградом и плодами; собаки шныряли у ног. Говор разноязычной толпы, крик, стук, плеск весел, все сливаюсь в общий гармонический гул, заставивший меня долго простоять на месте.

Здесь, так же как, на Мадере, сигналами извещают об опасности стоящие на рейде суда, предлагая сняться с якоря. Многие приметы дают знать на мысе о неблагоприятной погоде; так например, если на столе накрыта скатерть, если лев наденет чепец и т. п., то будет свежо, то есть если Столовая или Львиная гора покроются туманом.

Переходя из улицы в улицу, с пристани на рынок, попали мы с Ч. на двор пакгауза, где толпа индусов хлопотала около больших весов, вешая огромные тюки и складывая их потом в целые горы. Почти все индийцы были голые; небольшие белые передники, красные фески да ожерелье составляли весь костюм их. На некоторых были белые плащи, наброшенные с таким вкусом и уменьем, что можно было засмотреться на складки этой живописной одежды, облегающее коричневое тело. Толпою распоряжался небольшой худенький человек, кровный индус, в чалме из тонкой белой шали и в белой рубашке, или тунике, красиво драпировавшейся на его грациозном, породистом стане. Собою он был тоже очень хорош; взгляд орла, тонкий, прямой нос с прекрасно очерченными ноздрями, рот почки женский; небольшие усы темнели даже на темном фоне кожи; маленькие сухие руки, с тонкими длинными пальцами, могли бы возбудить зависть самого лорда Байрона, который красоту рук своих ставил, кажется, выше своей поэтической славы, и которого аристократическое происхождение Али-паша признал по рукам и ушам. Красавец индус встретил нас с подобострастным поклоном, приложив руку ко лбу и низко поклонившись. Я попросил его постоять смирно, чтобы набросать с него этюд; после обещания на водку, он согласился; все другие бросили работу и с любопытством окружили нас, образуя самую оригинальную и живописную группу. Можно было засмотреться на их живые и умные лица, свободные движения и грациозные позы; наши «фигурные» художники пришли бы в восторг от этой картины!.. Но господин, который нанял индийцев для работы, вовсе не разделял нашего восторга; сначала он, ворча как бульдог, ходил кругом нас, но наконец без церемонии разогнал живую картину.

Вечером мы были в концерте, довольно оригинальном. Турок, a может быть и не турок, но только человек с длинным турецким названием Али-бен-Суаалиса и пр., играл на персидском инструменте, туркофоне; странно было видеть вышедшую на подмостки фигуру, в классическом восточном наряде, раскланивающуюся униженно пред «почтеннейшею» европейскою публикою; турок, вероятно, не знал, что кланяться так — прилично только во Фраке… Хотя бы талантом или искусством искупил он унижение своего романического костюма; но нет, он играл довольно посредственно, и даже в афише объявлено было, им самим, что в некоторых местах он играл с большим, a в других «с порядочным» успехом. Только эта откровенность изобличала в нем настоящего турка.

На следующий день собрались мы идти на Столовую гору. Утро было прекрасное, на небе ни одного облачка, воздух дышал свежестью. В половине девятого вышли мы вчетвером из гостиницы, в сопровождении голоногого малайца, навьюченного большою корзиною с съестными припасами. Мы собрались на день, a взяли; как говорится, хлеба на неделю, вовсе не так, как поступают европейские туристы; наши сборы напомнили нам, очень живо выезд русских помещиков к родным или соседям, верст за пятьдесят. На дороге есть постоялый двор или хутор, куда надобно заехать кормить лошадей; надо и закусить, a на хуторе, кроме кислого квасу, да черного хлеба, конечно, ничего нет; и вот с утра подвезен к крыльцу длинный тарантас, начинается беготня, укладывают пирожки, индейку, хлеб, печеные яйца, соль в бумажке и проч., и проч., и все это пригодится в дороге… Блаженной памяти Арого пошел на Столовую гору с одним яблоком в кармане, и верно не дошел бы до её вершины, если бы не встретил на дороге племянника Кювье, который запасся одним сухарем. «Но их пример был нам наукою»: согнулась спина малайца под тяжестью ростбифа и других принадлежностей холодного завтрака на четыре персоны, уложенного систематически в большой корзине хозяином гостиницы, вероятно хорошо знакомым с русскими обычаями…

Подкрепляемые свежестью утра, мы шли бодро и скоро оставили за собою город, войдя в тень длинной аллеи; с обеих сторон её были кедровые рощи, из-за густой зелени которых проглядывали высокие трубы белых голландских домиков или крылья ветряных мельниц, окрашенные в красную краску. Скоро лес стал редеть; с одной стороны потянулась белая низенькая стенка, скрываемая местами кустарником; за нею виднелись деревья и домики; потом опять пошел лес и, наконец, зеленая равнина, поднимающаяся до самой Львиной горы. С другой стороны аллеи журчал ручей, растекаясь несколькими протоками, омывавшими то груду камней, то густой кустарник, то зеленый лужок; дальше красовались рощи, возвышаясь одна над другою: за ними, еще выше, серые каменные уступы горы, окаймленные зеленью, потом голые массы камня, образующие трехглавую гору, известную под именем «Чертова вика» (Devils pik). Тропинка вилась по ручью, часто переходя через него по набросанным камням. На каждом шагу попадались нам прачки, черволицые кафритянки и малайки, в изорванных платьях, отличавшихся, не смотря на лохмотья, яркостью и смесью цветов. Стук вальков, плеск полоскаемого в мыльной воде белья, звук резкого языка болтливых дикарок, удивленные взгляды их черных глаз, при виде путешественников, и сверкающие белыми зубами улыбки — все это встречало нас у каждого куста и каждого утеса, отражавшегося в мыльной воде. Кустарник стал опять гуще и разросся шире, деревья толпились группами, образуя красивые рощи, убиравшие холмы, которые взбирались друг на друга. Прачки, и вальки, и простыни их исчезли; тропинка вышла из рощи и повела нас по гранитному взлобку, до того гладкому, что скользила нога, уже начинавшая трястись от усталости; то шла мимо водопада, который с шумом и гулом, широкою струею, низвергался на камни, прибавляя силы оставленному нами ручью; то опят входила в густой кустарник, которого сплетенные ветви надобно было беспрестанно раздвигать руками. A между тем, и руки и ноги устали; солнце сильно пекло, дыхание становилось тяжело, во рту сохло, a виноград мы сели еще при начале дороги. Наконец решили отдохнуть в тени развесистых дерев, на скамейке, в соседстве рощи «серебряного» дерева.

Несколько глотков хереса подкрепили нас, и когда дыхание стало ровнее, мы пустились дальше. Дорога становилась труднее, — если только эту, едва заметную тропинку можно назвать дорогою, — она взбиралась все круче и круче; ноги то вязли в песке, то ударялись об острые камни. Кустарник редел, наконец совсем пропал, и солнце безнаказанно палило наши головы. По русской привычке, мы стали снимать тяготившее нас платье: сначала галстук, потом пальто, жилет, наконец и шляпу, заменяя ее платком, намоченным в воде. Один A. А. К. не решился расстаться с своею шляпой и был очень живописен в ней, с pinccnez на носу и почти в одном белье.

Мы забыли мудрое правило: во время всякого дела, требующего физических усилий, не уступать себе ни в одной мелочи; малейшая уступка своей слабости влечет за собою других и удивительно балует человека. Отдыхи наши становились чаще: второй продолжительный привал был на половине дороги, под тенью огромного камня, близ пещеры, не известно кем сделанной, природою или людьми. По стенам пещеры и на разбросанных вблизи камнях нацарапаны и написаны были имена ваших предшественников.

He смотря на усталость, A. A. К. пошел в пещеру и стал царапать можем свою фамилию: кажется, это единственная вещь, сделанная им для своего бессмертия. Невдалеке сбегал с камня ключ; мы припали к нему, пили, мылись и полоскались с наслаждением, и только тут совершенно понял я чувство отрады, которое испытывает араб знойной пустыни, приехав к оазису, где растет десяток пальм и в зелени прячется родник. В пещере, вместе с именем A. А., оставили мы свой завтрак и лишнее платье, и вошли дальше. Отсюда начинался самый крутой подъем; кустарника уже не было, — одни голые камни, то в грудах, то поодиночке; между ними вилась тропинка и взбиралась на голые уступы. Малаец, как кошка, цеплялся за острые камни голыми ногами и, свободный от тяжести корзины, шел бодро и легко впереди нас, оглядываясь часто назад и подсмеиваясь над нами. К. мало отставал от него; но я и A. А. садились через каждые десять шагов, не внимая увещаниям, a С. совершенно изнемог; над каждым почти камнем склонялся он, как плачущая старуха над гробницей своего детища; сравнение это невольно пришло всем в голову ври взгляде на платок, повязанный на голове С., как повязывают его наши старушки; во он не смеялся с нами, усталость действовала на него, как на иных действует вино, — он был сердит и угрюм и не отвечал на наши насмешки. Мы, остальные, не падали духом, задыхались, валились на камни, но продолжали смеяться друг над другом: дух наш был бодр, но плоть немощна. Сколько проектов развивал перед нами A. А., развалившись на колючей траве, прикрывавшей местами острые камни: то предполагал устроить железную дорогу на вершину Столовой горы, то сделать подъем на блоках, тоже посредством паров, то завести мулов и пр. Но надобно было вставать; сгоряча проходили мы скоро шагов двадцать и садились опять! Малаец наш стал наконец пускаться на хитрости: он указывал вверх на какой-нибудь утес, говоря, что там вода, или что оттуда пойдет положе, и это придавало вам, на время, несколько силы…

Тропинка вошла в ущелье, которое постепенно суживалось; с обеих сторон теснили нас поднимавшиеся отвесно серые, мрачные громады, изрезанные черными трещинами, из которых пробивался зеленый кустарник, украшая и смягчая резкие их очертания. Часто из трещин выбегала красивая ящерица и, блеснув своим изумрудным хвостом, быстро исчезала в другой трещине. По крайней мере мы шли теперь в тени, в этом диком ущелье; громкое, раскатистое эхо вторило каждому шагу, каждому звуку голоса и оторвавшемуся камню.

Вершина Чертова пика скрылась в тумане; облако всползло и на Столовую гору; тень сгущалась, становилось холодно; малаец с беспокойством указывал на это облако, советуя торопиться. Но какое средство торопиться, когда едва двигаешь ноги! Притом мы до того устали и ослабели, что нам было решительно все равно «быть или не быть»; это психологический факт, которому поверят только бывшие в подобном положении; a между тем, все шли дальше. Ущелье суживалось, надобно было взбираться по голым камням на уступы, которые к вершине понижались; взлезли на один уступ, впереди — ничего, только небо; ниже, на горизонте, засинело море, показалось несколько вершин гор, по которым бродили разорванные облака; мы взошли на гору!

Вершина Столовой горы совершенно гладка, как стол; даже мелкие камни, устилающие ее, как мостовую, лежат кверху плоскими и сглаженными поверхностями; только у края они образуют зубчатую стенку, как будто карниз на плоской крыше исполинского храма в индийском вкусе. Когда подошли мы к северному краю, глазам предстала одна из тех картин, величественные размеры которых возвышают душу, как звуки гайденовской оратории. Цепи гор, с нежными переливами теней, света и тонов, рисовались в необозримой дали море неподвижною массой лежало у ног и уходило в даль, сливаясь с горизонтом, не линиею, a тенью, лазоревою, прозрачною; Столовая бухта, ярко-голубая, окаймленная резкими линиями берегов, была как зеркало в великолепной раме; берега её примыкали к зеленым лугам и пестрым нивам, терявшимся в дали; оттуда, из дали, текли речки с своими притоками, там белелись, как точки, мельницы и фермы; ближние берега пестрели песчаными отмелями и наконец зданиями города, который казался нарисованным да листе бумаги à vol d’oiseau. Львиная гора, изогнувшая свою лесистую спину, зеленеющие рощи, белые домики, стены, трубы, мелькающие из-за массы дерев, — все нежно рисовалось в общем тоне дали, в общем блеске и свете; резкие тени и линии сгладились и слились, как звуки, в общую величественную гармонию. «Хорошо, прекрасно!» заговорили все, толпясь у края обрыва и держась за выдавшиеся камни. Я попробовал высунуться на самый крайний уступ; но надобно было лечь, чтобы не упасть в пропасть, и сердце забилось какая-то неприятно от ощущения страшной высоты.

Чертов пик весь покрылся облаком; струи тумана двигались и к Столовой горе, заволакивая правую её сторону; надобно было торопиться идти вниз. Веселые и довольные, с чувством торжества, скоро сбежали мы к пещере, где ждал нас завтрак, которым и занялись все с необыкновенным усердием. После завтрака мы наслаждались отдыхом часа полтора. Надобно признаться, что мы взбирались на вершину горы четыре с половиною часа, то есть дольше всех известных нам туристов. К шести часам, то есть прямо к обеду, возвратились в гостиницу, где А. О. уже сидел за столом, заигрывая с вилкою.

Дня через два собралось нас несколько человек ехать верхом в Констанцию. Наняли лошадей; но горячие, застоявшиеся кони понесли нас с места, и мы, все плохие кавалеристы, поскакали в разные стороны по городу, представляя собою, вероятно, самые забавные фигуры; А. О. даже упал и заплатил за это, к великой его досаде, пять фунтов штрафа. Однако, это нисколько не остановило его и не расстроило нашей кавалькады; все собрались, кое-как сладили с лошадьми и последовали за А. О., который, не смотря на падение, храбро поднял своего каракового коня в курц-галоп. Думаю, что мы напомнили англичанам почтенных членов Пиквикского клуба. Сначала мы поехали по дороге к Симоновой губе, потом свернули вправо, и, миновав множество ферм, рощей, аллей и красивое местечко Винберг с превосходными виноградниками, достигли наконец Большой Констанции.

К дому голландской архитектуры вела дубовая аллея; со двора открывался вид на фальшивую губу с её гористыми берегами и лазоревою гладью вод. Хозяин, М. Клёте (Klôte), толстый голландец, встретил нас любезно, повел по виноградникам и давал отведывать от всякого сорта, объясняя притом, какой виноград идет в какое вино. Потом пошли в погреб, большое белое здание с фронтоном, на котором изображен был Ганимел на орле и еще что-то; живой Ганимел, хорошенький белокурый мальчик, подносил нам на серебряном блюде вино, которого ароматную струю потягивали мы по самому маленькому глотку, боясь множества разных сортов и качеств подносимых вин.

Виноградники заведены здесь назад тому лет полтораста; первый, начавший здесь выделывать вино, назвал его констанцским, по имени дочери тогдашнего губернатора, на которой он после и женился. Впрочем, Клёте рассказывал, что только одно его заведение выделывает настоящее констанцское вино, a сосед его, Ван-Ринен (владетель Констанции собственно; ферма Клёте называется Большая Констанция, — Great-Constantia), производит себя по прямой линии от первого возделывателя, о котором я говорил, и даже показывает одно дерево перед своим домом, посаженное, кажется, самою фрейлин Констанциею. Оба они, как два деревенские петуха, никак не могут ужиться в ладу, упрекают друг друга в недобросовестности и напоминают во многом ссору Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем.

Вино у обоих очень хорошо, но я советовал бы брать у Клёте, у которого оно сладковато и душисто, как конфета. Его четыре сорта: констанцское, белое, красное, фронтиньяк и понтак. Фронтиньяк не так сладок (vin sec) и потому считается лучшим.

Через несколько дней я опять приезжал в Констанцию, смотреть на выделку вина. Процесс этот здесь очень прост. На небольшой тележке, запряженной двумя ослами, подвозят в больших корзинах виноград, ссыпают его в огромный чан, куда забираются трое черволицых работников с голыми ногами и начинают мять ягоды, делая всевозможные усилия ногами и всем корпусом; сок стекает в резервуар, откуда, насосом, переливается в открытую бочку. В бочках этих остается он дней пять и больше, пока перебродит; потом переливается в другие бочки, закрытые, и закупоривается. Все искусство состоит в уменье возделать виноград, т. е. вырастить ягоды, которые должны быть сладки, не водянисты и доведены до известной степени зрелости. Виноград разводят здесь на открытых местах, сажая его грядами и не пуская в роет, так, чтобы лозы не превышали смородинного куста. Ни малейшая тень не должна на него падать; даже обрезывается, смотря do надобности, много листьев, в тени которых могла бы спрятаться кисть винограда; он должен спеть на солнце.

Главное влияние на качество винограда и вина имеет почва; даже сорт винограда не столько важен, как почва; виноград, растущий не дальше мили от Констандской горы, не дает констанцского вина. Поэтому-то наши крымские вина, не смотря на лучшие сорта винограда, выписываемого отовсюду, и не смотря на приглашаемых за дорогую цену мастеров, вовсе не хороши и никогда хороши не будут, сравнительно с европейскими и другими известными винами. Пора бы убедиться в этом.

Сбор винограда везде, так же, как и здесь, самое приятное и оживленное время для сельских жителей. Взрослые гуляют и ожидают барышей, молодые люда лишний раз сходятся вместе, дети с утра до вечера толпятся у чанов и корзин, провожают тележку с виноградом и воруют кисти лакомого плода, из которых съедают только по две, по три ягоды, будучи пресыщены изобилием.

— Сколько платите вы работникам? спросил я у Клёте.

— Два шиллинга и бутылку констанцского вина в день, — отвечал он; потом, задетый за чувствительную струну, прибавил:

— Bo время сбора винограда я их нанимаю до двадцати человек; a в остальное время мне и половины этого не нужно. Да, теперь времена тяжелые! прежде я имел своих невольников до полутораста человек! И что ж? большая часть их так привыкла к нашему дому, что были как родные. А теперь возись с этим народом! Смотри на ним с утра до ночи, a то плата как раз пропадет даром… Да, тяжелы эти нововведения!

«Знакомая и старая песня, — подумал я: — Полтораста дармоедов были милее сердцу фермера, потому что он владел ими, и потому что ему в своих расходных книгах не приходилось цифрою измерять труд их.»

Знакомство мое с капскими колониями ограничилось не одною поездкою в Капштадт и его окрестности; времени у меня было, и я успел несколько раз побывать во внутренних землях колонии; был в Стелленбоше, в Дракенстеене, в Паарле и Веллингтоне; проехал по знаменитой дороге Бена, чрез ущелье, которое получило имя этого геолога-инженера (Bens-Kluft). Ho я не хочу употреблять во зло ваше внимание, и притом почти все эти места вы знаете уже по превосходным описаниям г. Гончарова, которые, кроме своего литературного достоинства, отличаются удивительною верностью. Замечу, что я, как турист, был счастливее его: я видел огромную змею, которая переползла передо мною через дорогу, и мог видеть двух пойманных тигров, которые бродили по ущелью Бена за день до моего проезда.

Ради изучения края, был я в гостях у многих фермеров, видел их жизнь, до поры до времени тихую и безмятежную, как жизнь наших помещиков; осматривал их хозяйство, которое ограничивается, большею частью, фруктовыми садами с апельсинными, лимонными, миндальными и фиговыми деревьями, хотя, по голландской склонности к цветоводству, между плодовыми деревьями красуются и жасмины, и белые огромные датуры, и красные алоэ, изогнутые сверху как рожки канделябр.

Гостеприимство фермеров, надобно правду сказать, самое радушное; хозяин иногда сам влезал на дерево, чтобы сорвать для нас апельсин или фигу, или дарил хотя цветком. Все это прекрасно; но не далеко бы ушли вперед капские колонии, с их флегматаческими фермерами и сентиментальными фермершами, если бы не взялась за них Англия, дав им правильное устройство, приведя в порядок их финансы, проложив дороги, отдалив внутрь Африки воинственные племена, освободив невольников, распространив школы и вдохнул во все свою здоровую жизнь, свой дух просвещения и торговли.

Между фермерами встречается несколько потомков Французов, удалившихся сюда во время религиозных гонений Карла IX. Они не только утратили свои национальные особенности, но даже разучились правильно произносить свои имена: Дету обратился в Де-Тей, Беранже — в Беранзи, и т. п. Я был в гостях у одного из них, по имени Mr., Mélan; на лицо ему было лет сорок, по манерам был он совершенный голландец, медленный, точный, флегматический; в доме все было так чисто, как будто и мебель, и посуда, и все вещи выставлены были напоказ. С большою любезностью водил он нас по всему своему хозяйству, показывал и огороды, и виноградники, и цветники; называл всякий цветок, даже самый обыкновенный, и не пропустил, кажется, ни одного дерева, чтобы не сорвать с него плода для нас; несколько раз даже сам взбирался на деревья. С балкона дома его открывался превосходный вид: прямо против окон возвышается Зеленая гора, за которою поднимаются скалы самой разнообразной формы, как бы споря между собою дикостью и уродливостью своих очертаний; одну из них, тонкою нитью, огибала дорога, ведущая в ущелье Бена; Зеленая гора как будто улыбалась своими веселыми склонами, садами, рощами и холмами. За одним из холмов белелась ферма брата нашего хозяина; в другой стороне, из-за пригорков и рощей, выглядывал «Диамант», камень, лежащий на живописной горе, у подножия которой расположен перл всех здешних колоний, известный Паарль. «А вот ферма моего отца», продолжал хозяин, указывая на густой сад, между дерев которого виднелись строения. «А это ваши дети?» спросил я, когда его обступила целая куча разного возраста белокурых малюток; один из них лез к нему с гуавом в руке, другой требовал кукурузы, чтобы накормить кур, третий сам не знал, чего ему было нужно; вместе с ними ластилась огромная собака и, казалось, ревновала его к детям. «Это дети моего сына, — того самого молодого человека, который был с нами в саду» Таким образом я попал в гости к капскому Иову — дед, прадед, внучаты! и все живо, свежо и здорово; ему казалось никак не более пятидесяти лет. «Что же, ваш батюшка неужели еще сам занимается хозяйством?» — «О, да! он еще очень свеж и сам во все входит. Во время работ не отходит от дела; ведь вы знаете: свой глаз — алмаз.» — «А чужой — стеклышко», — передал я ему по-немецки, чем он остался очень доволен. Прадед его был француз, a он французского языка никогда и не слыхивал!

Прибавлю еще, что я познакомился со всеми докторами и даже миссионерами тех местечек, где мне случалось быть, прибавлю потому, что большая часть их показалась мне какими-то странными людьми; между прочими, один смотрел Маниловым, с голландскою обстановкою, другой был решительно Махайло Семенович Собакевич. Даже приглашение его, когда он просил нас садиться: «ich bitte», звучало известным «прошу», и весь разговор был в духе Собакевича. Когда я заговорил о беновской дороге, он сказал: «А зачем нужна эта дорога? разве павианам ходить по ней?» О губернаторе отозвался нехорошо; a о бывшем секретаре, который хотел взять взятку за дорогу, он говорил с ожесточением, так что если бы говорил по-русски, то, конечно, назвал бы его Гогой и Магогой. Близ этого олицетворения Собакевича неподвижно сидел его сын, настоящий Митрофанушка; когда отец говорил, то этот детина, разинув рот, с подобострастием смотрел в глаза своему папеньке. Вот сколько русских воспоминаний….

Последним знакомым нашим на мысе был г. А. Этот сам явился к нам, не знаю как, откуда и зачем. Не больше как в полчаса, успел он рассказал, что живет в Веллингтоне с 1817 года, что все в колонии начато при нем, что он советовал Бену прокладывать дорогу по другому месту и не рыть тоннеля; Бен не послушался, и тоннель обрушился, и пр., и пр.

A помните ли вы, в рассказе г. Гончарова, двенадцатилетнюю девочку, дочь хозяина гостиницы в Паарле? Она вышла замуж за аптекаря в Веллингтоне; сделалась отличной хозяйкой, что, впрочем, неудивительно, но сделалась и премилою дамою. До обеда она председательствует на кухне, стряпает своими беленькими ручками; a вечером, переодевшись, любезна и мила, право не хуже наших дам.

Вы теперь, пожалуй, будете ждать от меня заключительного слова о колониях на мысе Доброй Надежды. Но кто может сказать последнее слово, особенно о том, что еще не остановилось, или, лучше сказать, не установилось? Я рассказал что видел и слышал, a заключительное слово — не мое дело.