1870–1871
Самоубийства. Моя статья в «Киевском Вестнике». Приезд в Чернигов. Вера Петровна. Прекращение «Киевского Вестника». Старики Ивановы. Брачная церемония. Переезд в Петербург.
В Киеве осенью студенческая жизнь была взволнована самоубийствами: повесилась молодая барышня, приехавшая поступать на курсы, повесился товарищ медик, отравился, только-что получивший степень кандидата, лаборант и бросился в университетский колодец и утонул студент, а при вскрытии у него оказался совершенно пустой желудок.
В консервативной газете «Киевлянин» появилась статейка, обвинявшая молодежь в праздности, унынии, в пессимизме; я послал возражение, которому был придан редактором иной смысл. Как раз в Киеве возникла другая газета — «Киевский Вестник». Я ополчился на «Киевлянина», и моя статья в новой газете так понравилась редактору Рокотову, что он пригласил меня сотрудничать в его органе.
Первая «солидная» статья моя в «Киевском Вестнике» в несколько столбцов была написана по поводу введения всеобщей воинской повинности и обратила на себя внимание нашей молодежи. Называлась статья «Разрушение сословных перегородок». Много было радикальничанья и искренности в этих юношеских строках. Она увидела свет в сентябре 1870 года (и много потом было мною написано в «Киевском Вестнике» легкомысленного, а нередко и глупого. Уж очень редактор снисходительно смотрел на мое перо. Но, с другой стороны, приятно вспомнить, что в этой первой моей литературной колыбели не всегда я вел себя дурно).
Владимир Ильич Рокотов служил псковским предводителем дворянства[98], и за что-то либеральное смещен был с почетной должности. Был славянофилом — и восторгался Европою; находил, что старая мораль несокрушима — и признавал только гражданский брак; был меломаном, вел себя изысканно вежливо и представлял собою тип милого провинциального барина, который сам не знает, чего он хочет, и с которым, однако, каждый легко себя чувствует.
Мне и приятелю моему Вангри-Рашевскому, писавшему о театре, Рокотов предложил, кроме гонорара, еще две комнаты с отоплением в полуподвале под редакцией, и денежные средства мои стали сравнительно неплохими, так что можно было заплатить накопившиеся долги; но зато университетские лекции я забросил. Я продолжал много читать на разных языках, исключительно интересуясь естественными науками и антропологией, а в университет перестало тянуть. Пример Армашевского, поклявшегося выдержать экзамен в два года на кандидата, был заразителен, и я был убежден, что и я смогу добиться того же, преувеличивая не столько свои способности, которыми природа одарила меня, сколько переоценивая свой характер и силу своей воли; а надо мной уже висела гроза.
На масленице я на несколько дней приезжал в Чернигов. Отец, прочитав мои статейки в «Киевском Вестнике», остался недоволен.
— Брось, брат, писать, — сказал он мне. — Литературного таланта у тебя нет, а мальчишества без конца. Я считал тебя солиднее. Советую перейти на юридический факультет, будешь присяжным поверенным, а писателем — сопьешься.
Зато Ситенский и другие засыпали меня похвалами. Фельетон мой под псевдонимом Ионы Ясновидящего, где я высмеял церковную обрядность (цензор пострадал), цитировал даже Ситенский, приставлял палец ко лбу и говорил:
— Ядовито.
В атмосфере похвал и лести я провел несколько приятных часов среди молоденьких классных дам и подрастающих гимназисток, смотревших на меня, как на «знаменитость», и в мою честь Ситенские дали ужин, за которым посадили меня и учительницу фортепьянной игры Веру Петровну рядом.
Вера Петровна была усердной читательницей «Отечественных Записок», по-видимому, вполне разделяя радикальные взгляды журнала. Она, однако, отрицала бога, но в ее комнате горела лампадка. Приятельски сблизившись со мною, неоднократно признавалась, что она вообще не считает дурным свободу половых отношений, но что, к сожалению, это запрещается мещанской моралью, и приходится или насиловать природу, или выходить замуж за кого попало. Была большой народницей, по ее словам, и готова была «хоть в Сибирь», но не могла обойтись без прислуги.
— Что вы думаете о фиктивном браке? — спросила она меня вдруг за два дня до моего отъезда.
— Я ничего не думаю, — отвечал я.
— А я много думаю, — продолжала Вера Петровна, и красивые глаза ее затуманились. — Бывают положения, когда современная девушка не может жить в обществе, потому что она уже не девушка, и это, рано или поздно, может обнаружиться, и тогда ее заклюют.
— А, понимаю.
— Я не сомневалась, что найду в вас поддержку, — сказала Вера Петровна со слезами на глазах.
Я вопросительно посмотрел на нее.
Правду сказать, трудно мне сейчас разобраться в той моей «психологии». Я стал наперсником Веры Петровны и выслушал при закрытых дверях (она заперлась на замок) всю историю ее «обрыва». Конечно, она была жертвой грубости и лично сама не подала повода, она, такая маленькая и слабая. В самом деле, на вид ей можно было дать даже шестнадцать лет; по крайней мере, в роковую минуту, когда она схватила мою руку и покрыла поцелуями. Сердце мое забилось от разнообразных чувств: от жалости, от страха, порожденного внезапностью положения, в каком я очутился, от горделивого сознания великости требуемой от меня жертвы и, от мальчишеского упоения властью над этой чужой мне душой, ищущей во мне защитника и покровителя…
Ситевские более чем сочувственно отнеслись к предстоящему браку, и решено было моих родителей в секрет не посвящать.
В Киеве же весною произошла неприятность.
Приехал царь с царицею, и, вместо приветствия, каким должен был блеснуть «Киевский Вестник» наравне с «Киевлянином», в нем появилась статья моя, в которой я подвел итог, во что обходится жителям бедных кварталов и пригородов, обязанных участвовать в расходах на иллюминацию, августейшее посещение. Названы были точные цифры, взятые из отчета Городской Думы. Генерал-губернатор Дрентельн[99] позвал меня, затопал ногами, пригрозил выслать из города. Но ограничилось все домашним арестом. Это — по отношению ко мне, а на редактора Рокотова Дрентельн нагнал такой страх, что признано было необходимым издание газеты совсем прекратить.
Я очутился на бобах.
Вера Петровна, приехавшая за мною в Киев, узнала о моем материальном и литературном крахе. Я подчеркнул ей это.
— Как же быть теперь?
— Но это ничего не значит, — сказала она. — Вы хотите, чтобы брак наш не был фиктивным, тем лучше. Я умею тоже трудиться и заработаю себе кусок хлеба.
Один состоятельный товарищ дал мне взаймы небольшую сумму, для меня по тому времени значительную, и я, уволившись из университета (студенты не имели права жениться), приехал в Покровское к старикам Ивановым, родителям Веры Петровны.
Кругом лес. Дом большой, деревянный, приземистый, огромный двор и, службы.
Иванов был доктор в отставке, Иванова — древняя институтка. Они были скупы от бедности, опутаны долгами; главным кредитором их был старший их сын, тоже доктор, козелецкий уездный врач; у него имелась закладная на хутор.
Вера Петровна подготовила почву, и меня приняли с «распростертыми объятиями». Хуторские работники и работницы, комнатные девчонки и подрастающие сестры Веры Петровны светло смотрели мне в глаза, и никогда в жизни своей я не был таким великолепным дураком, как в то время, полное для меня туманных и нелепых переживаний.
Я как-то перестал сознавать свою личность во всем ее объеме; мое «я» стало каким-то лже-«я». Я вошел в новую семью, как ее член, и я мог бы, подобно Подколесину, еще выскочить в окно[100], но уже моя собственная ложь, казавшаяся мне благородной, не пускала меня, к тому же, к Вере Петровне у меня хотя и не было любви, но меня радовало, что все ее политические, моральные и другие взгляды совпадают с моими. Она ни в чем не перечила мне, со всем соглашалась. Не знаю, чего бы она ни сделала для меня. Она обещала мне полную свободу сердца, наконец!
Старикам Ивановым непременно хотелось, чтобы свадьба была, по возможности, помпезная. У них был винокуренный завод, разорявший их, но казавшийся для постороннего глаза выгодным делом. Когда будущая теща моя попросила меня проводить ее в Киев на день, я должен был содержать ее в гостинице на свой скудный счет. С ненужными покупками, кольцами, фатой и прочими пустяками, вернулись мы в Покровское, и тут через несколько дней в конце апреля состоялась брачная церемония.
Был съезд гостей. Отплясывали бессмертные Буяновы и Петушковы[101], ели мороженое и пили шампанское.
В брачной спальне ночь провела Вера Петровна в одиночестве. А я пошел спать во флигель вместе с ее братьями, доктором и гимназистом. Многим из гостей это показалось странным, впрочем, поведение мое было объяснено в данном случае моею застенчивостью и юношеским целомудрием.
Свадебный бал дорого обошелся Ивановым. Они впали в новые долги, но и я был ввержен непредвиденными расходами в большое затруднение. Насилу добрался я с Верой Петровной до Чернигова, где холодно был принят отцом, а мать, пожуривши меня, примирилась с фактом.
Я занялся уроками и писанием статеек, Вера Петровна — музыкой; и скоро, накопив сто рублей с небольшим, мы уехали в Петербург.
Я был уверен, что там я не только получу ученый диплом, но и литературные способности мои будут использованы столичными журналами.
О Петербурге у меня и у Веры Петровны было представление, как о городе, так сказать, насквозь нигилистическом, населенном Базаровыми, Лопуховыми, Рахметовыми и Верами Павловнами[102]. Чтобы приблизиться, хотя бы по внешности, к идеалу, Вера Петровна остригла под гребенку свои роскошные волосы, и в дороге ее принимали, за гимназистку, да и голос у нее был детский.
Ехали мы в третьем классе. Разумеется, перезнакомились со всем вагоном. Все это были, большею частью, студенты, барышни с фельдшерских курсов и мужики с белыми нерабочими руками и с интеллигентными лицами, сходившие то на той, то на другой станции, или точно также появлявшиеся в поезде на разных станциях. Легко было угадать, что это за мужики[103]. Некоторые из них быстро «снюхивались» с нами, а некоторые упорно отмалчивались и до конца оставались верны своей роли.
Один из более откровенных народолюбцев доехал с нами до самого Петербурга, откуда он был родом. Все лето он провел среди крестьян и сообщил нам по секрету, что деревня еще не созрела до сознательного восприятия «наших идей». Вообще, она даже консервативна, и ежели работаешь в качестве кузнеца или как-нибудь иначе помогаешь ей, она — ничего, дружит и покормить не прочь, но книжку не любит и пропаганды не понимает, а может и по шее накостылять за иное слово.
В Петербурге наш знакомый, доставший из котомки перед Николаевским вокзалом мещанское пальто и картуз и вдруг преобразившийся, указал дешевую улицу и даже помог нам сейчас же найти комнату в одном домике на Кронверкском проспекте, против парка.
Хозяйства мы не заводили, питались в кухмистерских, и через месяц Вера Петровна заложила обручальные кольца и приданое серебрецо, а я свое золотое пенею.
В Петербург приезжал поздней осенью отец, останавливался у меня, и на его вопрос, как живется, я соврал, что великолепно, и что литература меня вывезет. То же самое сказал я и брату Веры Петровны, врачу, приезжавшему с женой «пожуировать» в столице.
Документы свои с прошением о приеме я подал в университет, но множество хлопот и мелких забот, явившихся плодом недомогания Веры Петровны, и необходимость работать на двоих, чтобы как-нибудь прокормиться, помешали мне бывать на лекциях. Железнодорожный знакомый, правда, поделился со мною уроками, но они были грошовые.
Наконец, я обратился, узнав адрес, к Василию Степановичу Курочкину, в угасавшей, и вскоре угасшей, «Искре» которого я иногда принимал участие юмористическими сообщениями из провинции.