Хомутов громко рассмеялся. Его круглое лицо сияло и лучилось веселыми морщинками. Седые волосы и борода были взлохмачены.
— А знаете, — говорил он, — как десять лет назад меня здесь честили? Как выйду бывало в поле с сачком, так люди говорят: «Вон старый дурак опять бабочек ловить пошел!» Сумасшедшим считали.
Попыхивая трубочкой, Хомутов рассказал мне много смешных историй, связанных с его научной работой. Немало было у него и неприятностей, но он все преодолевал и вышел победителем. Я слушал его внимательно, удивляясь, откуда столько энергии и здоровья у этого могучего старика.
— Зато теперь, — сказал я, — вы являетесь гордостью советской науки, а колхозы и совхозы вам челом бьют.
— Еще бы! — воскликнул Хомутов. — А вы знаете, как колхозники мою опытную станцию окрестили? Нельзя отказать им в остроумии.
— Как же? — спросил я.
— «Живое кладбище»! — опять громко расхохотался старик. — Вот разбойники!
Хомутов любил посмеяться и пошутить. Эта черта характера отличала его от ученых обычного типа, серьезных, сухих, а иногда и чересчур важных. Мне он сразу понравился, и я почувствовал себя на его станции как дома.
— Алексей Иванович, — попросил я, — да покажите мне все ваши завоевания, разъясните…
Хомутов вытряхнул трубку и уложил ее в карман.
— Пойдемте сначала в лабораторию, — сказал он улыбаясь.
Мы пошли по коридору, в конце которого виднелась дверь. Хомутов отворил ее, и мы попали в длинную, узкую комнату. В середине стоял большой оцинкованный ящик, внутри его на особых подставках помещался другой, с тонкими электрическими проводами. У задней стены была специальная установка в виде столбика, на котором белела фарфоровая пластинка с нанесенными на ней градусами и цифрами. По ней вверх и вниз от цифры к цифре двигалась черная палочка. С противоположной стороны на другой установке помещалась зрительная труба, чтобы видеть на значительном расстоянии градусы и цифры, отмечаемые палочкой.
— Это электрический термометр, сконструированный Бахметьевым, — объяснил Хомутов. — Он так чувствителен, что приближение человеческого тела с температурой в тридцать шесть градусов тепла по Цельсию может уже оказать на него влияние. Поэтому я наблюдаю за изменениями температуры насекомых в зрительную трубу.
Потом он объяснил мне, что оцинкованный ящик представляет собой холодильник, в котором помещаются особые ванны охлаждения. Эти ванны бывают разной величины, в зависимости от их назначения.
Обычно для опытов над одним насекомым употребляется маленькая коробочка. Укрепив на пробках насекомое, в него вкалывают крошечную иглу, соединенную проводами с электротермометром. Слабые токи, возникающие в игле от теплоты насекомого, передаются по проводам, усиливаются специальными усилителями и приводят в движение черную палочку на шкале, отмечая температуру. В самой же воздушной ванне всегда поддерживается холод от двадцати до двадцати двух градусов Цельсия.
— Все это вместе, — сказал Хомутов, — и составляет знаменитую установку Бахметьева. По его примеру, но с некоторыми усовершенствованиями продолжаю работать и я.
Из дальнейшей беседы я понял следующее. Оказывается, можно при помощи холода остановить жизнь любого живого существа на сутки, на месяц, на год и даже на столетие. Животное в это время не будет ни есть, ни пить, ни дышать. Сердце его остановится, кровь и соки тела замерзнут и перестанут двигаться, все мышцы и ткани совершенно окоченеют.
— Вы уверены, что животное погибло, что оно мертво, — воскликнул Хомутов, — но нет, оно только в состоянии анабиоза — между жизнью и смертью — и воскреснет, когда мы захотим этого!
— Позвольте, — возразил я, — мне непонятно, почему же не воскресают тогда замерзшие в буран овцы, мороженая рыба и так далее…
— Вот в этом «почему» и была вся загадка, — отвечал Хомутов, — пока Бахметьев ее не разрешил.
Сущность этого разрешения, как я понял из разъяснений Хомутова, заключается в том, что для каждого живого существа при затвердевании его соков и крови есть своя определенная температура охлаждения. Так, для насекомых Бахметьев нашел следующий закон анабиоза. При замерзании в воздушной ванне насекомые охлаждаются (обязательно постепенно, а не сразу) до десяти градусов холода по Цельсию. Достигнув этого охлаждения, тело насекомого внезапно согревается, его температура сразу делает скачок и с десяти градусов холода повышается до полутора градусов холода же. После такого скачка насекомое снова начинает охлаждаться. При вторичном охлаждении кровь и соки в его теле постепенно затвердевают и превращаются в кристаллики. Дыхание, сердцебиение и всякий обмен веществ у насекомого прекращаются. Оно замерзает, превращаясь в ледяшку.
— Но если после такого температурного скачка насекомое охладить только до четырех с половиной градусов и все время хранить при этой температуре, — заметил Хомутов, — то оно может пролежать так лет сто и более, а потом воскреснуть как ни в чем не бывало. Если же после скачка охладить его, ну, скажем, до десяти градусов, то животное погибнет, его ткани не выдержат вторичного замерзания…
Говоря это, Хомутов подошел к одному из стеклянных шкафов, стоявших вдоль стены. Я только теперь обратил на них внимание.
— Внутри этих аппаратов, называемых термостатами, — разъяснил мне Хомутов, — можно поддерживать какую угодно температуру. У меня здесь везде минус пять градусов по Цельсию.
Он повернулся ко мне и прищурил один глаз. Видимо, он готовил мне какой-то сюрприз.
— Вот что, — сказал он, — опыт с замораживанием я не буду делать, это возьмет много времени. Я вам покажу другое. Видите, в этом термостате висит пять штук летучих мышей. Они висят здесь уже три года. Сегодня очередь одной из них для проверки опыта.
Хомутов быстро достал летучую мышь с раскрытыми крыльями и закрыл термостат. Он задел рукавом за что-то, и мышь, скользнув по его ладони, упала на каменный пол. Я услышал звук падающей ледяной сосульки. Хомутов быстро поднял мышь — одно крыло у нее болталось. Оно разбилось в кусочки, как стеклянное.
— Возьмите ее в руки, — сказал Хомутов. — В местах изломов крыла вы увидите ледяные кристаллики. Потрогайте грудь, живот — все это сплошной кусок льда.
Я взял в руки мышь. Она была холодная и твердая, как камень. Разбитые части крыла болтались на кусках кожи и жилок, поблескивая мелкими обломками льда, словно изморозью.
Мы подошли к небольшому столу, специально приспособленному для оживления. Хомутов положил на него летучую мышь. Я не помню, сколько прошло времени, пока у замерзшей мыши оттаял живот, но он стал мягким наощупь и начал изредка вздрагивать.
— Это первые попытки вздохнуть, — заметил Хомутов.
Через полчаса такие вздрагивания участились до шести в минуту, а потом быстро дошли до двухсот шестидесяти и были похожи на мелкую непрерывную дрожь. Через полчаса дыхание сделалось нормальным, и мышь начала оживать.
Сначала задвигалось правое, потом левое ухо, зашевелились задние ноги, несколько раз высунулся изо рта язык и начало двигаться правое крыло.
— Это поразительно! — воскликнул я, видя, как мышь медленно перевернулась, встала на ноги и поползла. — Три года быть мертвой и воскреснуть!
— Подождите, дорогой мой, — ответил мне Хомутов, — когда-нибудь и не такие вещи будут проделывать.
Не успел я притти в себя, как Хомутов потащил меня в другие отделения лаборатории.
— Я вам всех своих живых покойников покажу, — говорил он, вводя меня в другую комнату, где висели полушубок, шуба на меху и что-то вроде оленьей дохи.
Ни слова не говоря, Хомутов облачился в полушубок и надел меховую шапку. Я с недоумением посмотрел на него. День стоял очень теплый, но Хомутов основательно укутался и обратился ко мне с улыбкой:
— Выбирайте: шуба или доха? Нам придется с полчаса погулять по десятиградусному морозу.
Догадываясь, в чем дело, я не заставил себя упрашивать. Надев шубу, я пошел за Хомутовым вниз по лестнице, в какой-то не то подвал, не то погреб. Скоро мы спустились на небольшую площадку, где я при свете электрической лампы увидел слегка заиндевевшую дверь. Хомутов повернул выключатель, отпер дверь и пригласил меня в комнату, похожую на вагон-холодильник. Вдоль стен тянулись в несколько рядов длинные полки. На полках были навалены грудами квадратные цинковые коробки вроде коробок для консервов.
— Вот здесь и начинается живое кладбище, — засмеялся Хомутов. — Эти коробки не что иное, как мои пчельники, а также пчельники всех соседних колхозов и совхозов. В каждой коробке находится по семейству пчел с маткой во главе.
— Это зачем же? — недоумевал я. — Какой смысл держать их здесь в коробках, когда пчелы прекрасно зимуют в своих ульях?
— Есть смысл, — перебил меня Хомутов. — Всем известно, что хорошее пчелиное семейство в одном улье съедает за зиму десять и даже пятнадцать килограммов меду, чуть не пуд, говоря по-старому. Так вот, подсчитайте. У нас пятьсот ульев да тысячи полторы у наших соседей. Мы тут все пчеловоды. Значит, две тысячи ульев. Так-с? Вот и выходит, что все эти пчелы в одну зиму съедят тридцать тысяч килограммов меду. Если же мы их превратим в живых покойников и продержим зиму в таких вот коробочках, весь этот мед уцелеет. Ведь это громадная экономия.
— Конечно! — воскликнул я. — Такая игра стоит свеч.
— Весною я раздаю эти коробочки, — продолжал Хомутов. — Они так устроены, что легко открываются и вдвигаются в улей. Пчелы постепенно оживают и тотчас же принимаются за работу. На коробочках есть ярлыки, где помечено, кому пчелы принадлежат и из какого улья взяты.
Я внимательно разглядывал коробочки, но мне хотелось посмотреть на самих замороженных пчел. Хомутов, видимо, угадал мое желание.
— Я вам покажу их, — сказал он. — На каждой полке есть контрольные ящики. В этом помещении температура минус десять градусов по Цельсию, а в цинковых коробках благодаря некоторым приспособлениям она держится между пятью-семью градусами холода. Поэтому открывать их здесь нельзя, но в контрольных ящичках вставлены стекла…
Он достал один деревянный ящичек и выдвинул его крышку, под которой оказалось стекло. Я увидел целый рой пчел, лежавших в самых разнообразных, иногда неестественных положениях вокруг своей матки. Они лежали так, как захватил их холод, остановивший их жизнь, как мы останавливаем часы, задержав маятник.
Я сказал об этом Хомутову, и ему понравилось мое сравнение.
— Когда начинают цвести цветы, — говорил он, — я трогаю маятник, и жизнь их, как часы, идет полным ходом.
Мы опять вышли на лестницу и спустились еще ниже. Хомутов хранил молчание. В самом низу, где было заметно холоднее, мы вошли в длинный полутемный коридор, на противоположном конце которого были видны большие ворота. Указывая на них, Хомутов сказал:
— Эти ворота выходят на двор. Через них ввозят сюда все необходимое. Охлаждается же этот коридор мощным холодильником особого устройства. Но подробности узнаете, если захотите, потом, а сейчас я буду показывать вам своих четвероногих пациентов.
Хомутов повернул выключатель, дал сильный свет, и я увидел вдоль стен коридора ряд дверей с окнами из целого стекла, как в окнах пароходных кают или вагонов железной дороги. Мы подошли к первому окну с правой стороны. Я заглянул в него и на гладком полу большого помещения увидел темную массу неопределенных очертаний.
— Я ничего не могу разобрать, — сказал я.
— Одну секунду, — откликнулся Хомутов, — я сейчас включу лампу.
Вспыхнул свет, и я увидел перед собой молодого бычка, неподвижно лежащего на полу. Казалось, он спал. Шерсть на морде около ноздрей и бока животного были покрыты белым налетом из тонких иголочек инея.
— Этот красавец, — начал шутливо Хомутов, — будет спать здесь всю зиму. Как только весною достаточно подрастет подножный корм, мы его разбудим и отправим в стадо. За лето он подрастет, а к будущей осени станет производителем.
Он рассказал мне, что в состоянии анабиоза, то есть между жизнью и смертью, этот бык проведет всего восемь месяцев, что в среднем составит двести сорок дней. Если кормить быка все это время, ему нужно давать по четыреста десять граммов сена на каждые шестнадцать килограммов живого веса.
— Этот бычок, — сказал Хомутов, указывая на окошко,— весит четыреста килограммов. Следовательно, ему нужно десять с четвертью килограммов сена в сутки. За двести сорок дней это составит две тысячи пятьсот двадцать килограммов сена. Если же к этому количеству, или, вернее, за счет его, прибавить тонну картофеля, килограммов сто пятьдесят жмыха и килограммов двести пятьдесят овсянки, то это составит восьмимесячный рацион хорошей молочной коровы. За это время она, давая пятнадцать литров в день, даст три тысячи шестьсот литров молока. Выходит, что иногда заморозить кое-кого из четвероногих не менее выгодно, чем заморозить пчел.
Мне было интересно слышать все эти удивительные объяснения, но в то же время тянуло заглянуть и в другие окна чудесного коридора. Взглянув на меня, Хомутов рассмеялся.
— Я вижу, вам тошно от моих сельскохозяйственных рассуждений. Верно, это скучная материя, но необходимая. Больше не буду томить вас цифрами, примера с быком достаточно.
Мы пошли от окна к окну, заглядывая внутрь. Там лежали, как трупы, в странно покорных позах окоченевшие овцы. В пяти помещениях важно покоились, будто в фамильных склепах, жирные розовые свиньи…
Мне трудно рассказать, какое впечатление производит это поистине «живое кладбище». Перед ним блекнут и кажутся жалкими все сказки о спящих и воскресающих царевнах и богатырях, которые нам рассказывали в детстве.
Сам Хомутов показался мне каким-то магом и волшебником, дающим жизнь и смерть. С глубоким уважением я пожал руку этому удивительному ученому и поблагодарил его за все, что он мне показал.
— Не спешите, — прервал он меня, — вы еще не видели моих крылатых ударников.
Я с удивлением посмотрел на него.
— Какие крылатые ударники? — недоумевал я. — Что это значит?
— Они помещаются рядом с пчелами. Это, друг мой, боевая публика. Знаете, сколько неожиданностей бывает на сельскохозяйственном фронте. То на плодовые деревья нападут гусеницы бабочки боярышницы и все сожрут дочиста, то яблонная плодожорка появится в садах, то озимь начнет есть личинка озимой совки, то на бахчах и огородах появится тля и начнет губить дыни и прочее. Словом — беда. Вот тут-то ко мне летят телеграммы со всех концов, вызывают ударников. Я, батенька мой, составляю крылатые бригады и посылаю их в бои. Совсем как Наполеон, командую армиями…
Он закурил свою трубку, и мы отправились вверх по лестнице. Дорбгой я старался угадать, как же борется Хомутов с вредителями, которых он назвал, и при чем тут анабиоз.
На площадке по середине лестницы мы остановились и прошли в помещение рядом с замороженными пчелами. Здесь не было полок, а прямо на полу возвышались груды простых деревянных ящиков, в каких отсылают почтовые посылки. Они стояли вдоль стен отдельными группами, и над ними четко выделялись крупные надписи:
I. Наездники (Apanteles spurius).
II. Наездники (Pimpla instigator).
III. Яйцееды яблонной плодожорки (Pentarthron semlidis).
IV. Божьи коровки (Hippodamia convergens).
В помещении было так же холодно, как и в других местах «живого кладбища». Хомутов, добродушно улыбаясь, покуривал свою трубочку. Я вопросительно поглядел на него.
— Вот здесь мои крылатые армии, — произнес он, указывая на ящики. — Они мобилизованы, находятся в полной боевой готовности и в любой момент ринутся на врага. Говоря проще, в этих ящиках упакованы в замороженном виде все те насекомые, названия которых вы видите на стене. Они замораживаются, как и пчелы, сразу сотнями и тысячами в особых коробках…
По моей просьбе он рассказал мне замечательные вещи о весьма сложных взаимоотношениях в природе. Так, например, как это отмечал еще Бахметьев, бабочка боярышница чрезвычайно сильно размножается, и ее гусеницы поедают всю зелень. Но природа создала и врагов этих обжор — десятки видов перепончатокрылых мушек наездников, которые прокалывают кожу гусениц и откладывают в ней яйца. Одна самка наездника откладывает в среднем шестьдесят пять яиц, распределяя их в среднем же на сорока гусеницах. Из отложенных яичек вылупливаются личинки как раз в то время, когда гусеница начинает превращаться в куколку, и съедают ее.
— Здесь заморожены миллионы этих наездников, — сказал Хомутов, — причем, когда они оживут и разлетятся из ящиков, каждая пара их будет стоить жизни сорока гусеницам. Яйцееды еще полезнее. Они оберегают не только сады от яблонной плодожорки, но и хлебные посевы от озимой совки. Они уничтожают все яйца этих вредителей. Все это «ударники», и в каждом ящике — многотысячная крылатая бригада.
— Ну, а божьи коровки зачем попали сюда, к этим храбрым джигитам? — спросил я. — Ведь само название этих насекомых стало презрительной кличкой для беспомощных людей.
Хомутов, дружески хлопнув меня по плечу, спросил:
— Хотите видеть, как эти божьи коровки работают? Пойдемте в нашу контору разбирать почту. Возможно, что кое-где эти коровки уже нужны. Тогда вы сможете поехать на место «военных действий».
Мы вышли из «вечной зимы», как сказал Хомутов, сняли теплую одежду и занялись в конторе просмотром писем и телеграмм.
— Ну, так и есть! — воскликнул через некоторое время Хомутов. — Из Закавказья пишут, что там на бахче совхоза «Красный серп» появилась тыквенная тля.
Ом надел очки и углубился в длинную телеграмму, стараясь точно угадать пропущенные для краткости слова.
— Знаете, Алексей Иванович, — робко предложил я. — мне на-днях нужно ехать по поручению «Известий» в Сухуми и писать статью об обезьяньем питомнике. Давайте я отвезу ваших наездников…
Хомутов улыбнулся, глядя через очки.
— Не наездников, — поправил он меня, — а божьих коровок.
— Это тем интереснее, — заметил я.
— Да, их работу легче наблюдать, — продолжал Хомутов. — Я знал, что вы едете, потому и намекнул давеча вам. Ну что ж, поезжайте на наше поле битвы в качестве военного корреспондента.
* * *
Дней через пять я приехал на машине в совхоз «Красный серп». С сознанием важности данного мне поручения уже хотел торжественно выгружать все десять ящиков с божьими коровками, но заведующий совхозом, чтобы не терять зря времени, распорядился тотчас же начать борьбу с тлей. Мы отправились на бахчи.
Дыни, тыквы, арбузы и огурцы давно развернули широкие листья, пустили густые плети и усы, кое-где виднелись и первые плоды.
— Вот что значит юг! — воскликнул я. — У нас еще далеко до этого. Благодать!
— А вы посмотрите поближе на эту благодать, — с досадой возразил заведующий, подымая зеленую плеть тыквы.
Я нагнулся и увидел, что растение было почти все усыпано тлей. Местами вредители сплошь покрывали усики и листья, которые кое-где уже вяли и морщились.
— Ну, — сказал я, — пускайте скорее «крылатых ударников», как их зовет Алексей Иванович.
Заведующий совхозом весело улыбнулся.
— Ну, а как сам старик поживает? — спросил он шутливо, но любовно. — Зам-мечательный человек! Гений, можно сказать, и душа-человек.
— Николай Никитич, — обратился к заведующему рабочий, — как нам их выпускать?
— Сколько штук в каждом ящике? — спросил меня, в свою очередь, Николай Никитич.
— Пятнадцать тысяч.
— Так вот, товарищи: на каждые два гектара — по ящику.
— Имейте в виду, — добавил я, вспомнив указания Хомутова: — каждый ящик содержит по пяти коробок. Их нужно расставить на двух гектарах приблизительно в равном расстоянии друг от друга.
Работа эта началась часов в десять утра, а к двум часам дня вся армия маленьких жучков, то есть сто пятьдесят тысяч штук, была размещена на двадцати гектарах бахчи.
На другой день, перед отъездом из совхоза, я с Николаем Никитичем заглянул на бахчи. Мы увидели поразительное зрелище. Кругленькие жучки красного и желтого цвета, с черными крапинками на спине медленно ползали по листьям и побегам растений. Их челюсти непрерывно шевелились, врезаясь в плотную массу тли. Захватывая тлю, божья коровка прокусывала и выпивала ее, оставляя пустую шкурку.
— И скоро эти крылатые ударники уничтожат всех вредителей? — спросил я.
Николай Никитич со счастливой улыбкой хозяйственника сказал:
— Эти не подкачают! В неделю прикончат всю погань. Я теперь спокоен. Приезжайте к нам есть дыни, а пока передайте Хомутову привет и сердечную благодарность.