КАК СОСТЯЗАЛИСЬ В ПЕНИИ БЕРТРАН ДЕ БОРН И ГРАФ РИЧАРД

И днем и ночью пел Ричард о Жанне. Он был вне себя от волнения, его поэтическое настроение достигло высшей степени возбуждения. Вся местность принимала в его глазах ее окраску, ее облик, ее прекрасный, благородный вид. Выпуклые холмы Вексена напоминали ее перси; леса, облитые пылающим золотом, походили на ее рыжеватые волосы; в тихих зеленоватых водах он читал тайну ее прекрасных глаз; в молочных волнах октябрьского тумана виднелись ее спокойные брови. Ровный свет Босы, такой благодетельный и вместе с тем строгий, был изображением ее души. Чудным поясом охватывали Турень реки Вьенна и Луара: чудно опоясывалась Жанна, с ее девственной лентой на пояснице, со щитом синего льда на сердце. Все дальше по дороге на юг, до самого Тура, не прекращались хвалебные песни: Ричард был неутомим в своей погоне за сравнениями. Но вот Пуатье, его родина, страна более знакомая! И по мере того, как Ричард взбирался по серым вершинам Монтагрье и уже виднелась цель странствия, он превращался в ученого толкователя старины: он изъяснял свои былые восторги.

— Гастон! Не вздумай уверять меня, что моя Жанна была мне неверна, — объявил он. — Никогда она не принадлежала мне так всецело, как в ту минуту, когда отдалась другому, никогда не любила меня горячее! Такова сила, дарованная женщинам, что они управляют вселенной. Это — сила Сына Божия, который Сам принес Себя на заклание и сделал нас Своими палачами из любви к нам. Я исполню свою долю: обвенчаюсь с этой французской девицей, и среди пыла страсти она не угадает никогда, что, в сущности, в моих объятиях будет Жанна. — Глаза его наполнились слезами. — Мы с ней будем венчаны на небесах, — прибавил он, вздыхая.

— Deus! — воскликнул тут Гастон. — Но, Ричард, такие браки могут прийтись по вкусу скорее небесам, чем людям. Человек — животное чувственное.

— Но в нем есть и душа, — возразил Ричард. — Только она так глубоко запрятана, что до нее могут добраться лишь тонкие девичьи пальцы. И, чувствуя это прикосновение, человек сознает, что в нем душа еще жива. Оставьте меня наедине с самим собой: я не весь еще погряз, не весь предан дьяволу! Я исполню свою обязанность, женюсь на этой французской девице, а любить буду, пока жив, мою золотую Жанну!

— В вас говорят зараз и король и поэт, — заметил Гастон. И он верил этому.

Уже смеркалось, когда они прибыли в Отафор, скалистый замок на границах Перигора, принадлежавший Бертрану де Борну.

По наружному своему виду, да и на самом деле, это был разбойничий вертеп, хотя расположился в нем поэт. Его стены были просто продолжением обрывов, над которыми стоял замок, а его башни уходили в небо, как горные вершины, только поострее. Здание возвышалось над двумя водопадами. Доступ к нему был липа с одной стороны, и то только по скале. Оттуда далеко, на много лье, виднелись дороги через долины и усеянные утесами покатости холмов. Задолго перед тем, как Ричард появился у ворот, владельца Отафора предупредили о его приближении, и он уже успел поглядеть украдкой со своих высот на своего сюзерена, подымавшегося в гору.

— Вороны попробуют Ричарда прежде, чем он успеет заклевать меня, — проговорил Бертран де Борн и приказал поднять мост и опустить решетки. И замок Отафор предстал перед вновь прибывшими во всей своей наготе.

Гастон засмеялся.

— Вот аквитанское гостеприимство — гостеприимство твоего герцогства, Ричард!

— Клянусь головой! — воскликнул граф. — Если я вообще сегодня буду спать в подзвездном мире, то просплю эту ночь в замке Отафор. Но, послушай, как я приворожу этого крамольника

И Ричард крикнул во все горло:

— Эй, Бертран! Сойди-ка вниз, человече! Окрестные холмы вторили его крику. Галки кругом вились под башенками. Вдруг появился человек и заглянул в решетку. Ричард узнал его.

— Это ты, наконец, Бертран? — крикнул он. Ответа не было, но слышно было, как соглядатай тяжело дышал у своей дыры.

— Вылезай из своего подземелья, рыжая лиса! — заворчал на него Ричард. — Покажи холмам свою печальную морду, посопи тут, под открытым небом. Я отогнал бичом всех собак: отца моего здесь нет! Неужели ты захочешь уморить с голоду своего сюзерена?

В ответ отодвинулись засовы, с громом спустился подъемный мост, и вышел Бертран де Борн. То был человек красивый, сильный, беспокойный, с возмущенным красным лицом, с сердитым взглядом, с обстриженными волосами и бородой, слишком тучный для своего платья, человек-огонь, порыв, ярость. При виде этого неугомонного ругателя, этого извивающегося хитреца, Ричард откинул назад голову и рассмеялся долгим громким смехом.

— О, ты, творец твоих собственных тревог и удушливых сновидений! Скажи, какое зло могу я причинить тебе? Ни десятой доли твоей пустыни! Иди же прямо сюда, мастер Бертран, и прими то, что я тебе дам.

— Клянусь Богом, господин мой Ричард! — начал тот, страшно оробев. Но так как господин ждал, то он вышел, наконец, бочком, а Ричард соскочил с коня, взял хозяина дома за плечи, потряс его хорошенько и поцеловал в обе щеки.

— О, ты, злокозненный, красный разбойник, певец мыслей Господних! Клянусь, я люблю тебя, несмотря на все это, хоть, собственно, я поступил бы лучше, если б свернул тебе шею. Ну, а пока дай нам поесть, попить и поспать в чистой постели, потому что без всех этих удобств Гастон — погибший человек! Потом мы с тобой примемся распевать песни.

— Войдите, войдите, Ричард! — отозвался Бертран де Борн.

День или два Ричард блаженствовал в золотом спокойствии и носился со своей любимой мечтой, поглощенный думами о Жанне, он ужасался только, что ему придется делить ее с другим. Впоследствии он частенько вспоминал про это время: оно занимало в душе его такое место, вызывало такое настроение, которого не могли превзойти даже минуты самой дикой страсти. Горный воздух, тихий, но животворно обвевающий; высокие горы, дремлющие на солнце; птицы, порхающие в небе, — все вливало в его душу тот мир, которого он надеялся достигнуть теперь, когда ему удалось совладать со своими низшими страстями. «Теперь, — думалось ему, — я смогу постигнуть ту силу, которую любовь заимствует у Бога и разделяет его с посланцами, ангелами, — это вечное пламя, острое, крепкое».

И вот, однажды, был ясный-ясный день, невероятный для северянина. Воздух был так мягок, нежно лучист, полон истомы и тих, как летний полдень. После обеда Ричард— сидел на дворе с Бертраном под лимонными деревьями, близ источника. Над ними вздымались древние белые стены, по которым важно расхаживали голуби, а еще выше виднелся кусочек лазури. Граф принялся говорить о своих делах, о том, что он уже сделал и что собирался сделать,

Бертран был завистливая душа. Вы скоро услышите, что говорит о нем аббат Мило, который больше всех имеет право на это. Он завидовал Ричарду во всем — завидовал его красоте, его стройной изящной фигуре, его острому, как меч, уму, его прошлым подвигам и настоящему довольству. Бертран, собственно, не знал, чем именно был так доволен Ричард, хотя письмо Сен-Поля отчасти его предупредило, но он был уверен, что найдется, чем расстроить Ричарда.

«Фу ты! Он точно сочный апельсин, — рассуждал Бертран сам с собой. — Но я сумею выжать его досуха».

Если Бертран лелеял в себе одну мысль, то Ричард, в свою очередь, лелеял другую и каждую ночь уносил ее с собой, на сон грядущий. Поэтому теперь, когда Ричард говорил с Бертраном о Жанне, тот не сказал ни слова, выжидая удобной минуты. Но как только он дошел до мадам Элоизы и до своего долга (эта мысль, собственно, придавала всему окраску), Бертран сделал гримасу.

— Ах ты, плут! — проговорил Ричард, напуская на себя грубость. — Чего ты делаешь мне рожи?

Бертран завертелся, как крышка на кипящем котелке, и вдруг послал мальчика за своей скрипкой. Он вырвал ее из рук посланца и принялся перебирать струны, все время злобно осклабляясь.

— Ну-ка затянем тенцон[22], мой прекрасный государь! — воскликнул он. — Устроим тенцон между нами!

— Ладно, ладно. Будь по-твоему, — ответил Ричард. — Я спою о тихом дне, о прелести истинной любви.

— Согласен, — отозвался тот. — А я воспою горечь обманчивой любви. Берите лад: вы ведь принц крови.

Ричард взялся за скрипку и, не зная еще, о чем петь, коснулся нескольких струн. Великая нежность объяла его сердце. Он увидел, как Долг и он сам идут рука об руку по длинному пути ночной порой. Две яркие звезды освещают дорогу: это — очи Жанны…

Один или два часовых тихонько пробрались в верхнюю галерею, наклонилися над перилами и прислушивались: соперники были оба сильные певцы.

Ричард запел про зеленоокую Жанну с чудным золотистым поясом, с волосами червонного золота. Он пел романс: «Li dons consire, quern don'Amors soven…» По нашему это будет так:

«Нежные мысли, что внушает порой любовь, словно сотканы из шелка и золота: такова и моя песня. В ней есть красный глухой стон: это — от сердца. Есть тонкий, голубой: этот — от всего девственного в моей душе. Есть золотой, долгий, королевский стон. Есть тут и стон чистый, как хрусталь, холодный, как лунный свет: это — стон Жанны».

Весь дрожа, Бертран выхватил у него из рук скрипку:

— Мой черед петь, Ричард! Мой черед!.. О, не люби меня больше! Cantar d'Amors non voilh, — начал он.

«Твои струны скоробились: уж не звучать им стройно! Ведь и любовь скоробит любую песню. Чернеет от нее сердце человека, гложет она душу его. В четырнадцать лет девушка начинает ходить вразвалку, и, глядь, уж короли хрюкают, как кабанье! Цап! Любовь, это — оковы из раскаленного железа, и моя песнь будет жгуча, как это железо, как веленье Жанны. Скажи же, петь ли мне? Ведь крик любви, это — стон человека, который тащится по своему пути с прободенным боком, цвет его — сухо-красный, как запекшаяся кровь. Услышат его люди — и заноет у них все нутро: так он трепещет и пронизывает насквозь! Ведь он вещает только одно — горе да позор».

Бертран не понимал своего противника: он воображал одурманить его таким чадом. Но Ричард опять взялся за скрипку:

— Бертран! Ясно: ты задет за живое, у тебя прободенный бок. Но спроси у своих зудящих пальцев, кто ранил тебя? Сух ты, Бертран, ибо корыто твое сухо, мякина дерет твой рот, но нет тебе другой еды. Конечно, это коробит уши твоих слушателей: ведь стон, человече, идет из твоего пустого желудка! А я вот опять запою и расскажу тебе про даму с чудным поясом из чистого золота. Под этим поясом бьется пламенеющее сердце, а дух ее — словно сизый дымок, который вылетает, правда, из огня, но взвивается вверх, к небесам. Согретый этим пламенем, я устремляюсь к небесам, как этот дымок, и там, посреди звезд, почиваю с Жанной.

Челюсть Бертрана проворно задвигалась, словно он пережевывал свой язык.

— А, так вот ты как, Ричард? Погоди ж, вот я тебя дойму!

И скрипка его завизжала:

«Что, если я стану вить веревку наоборот и дам тебе такой толчок, что ты заковыляешь у меня на пути скорби? Что, если в обмен за мой больной желудок, я дам тебе больное сердце? Если мои пальцы прободают мне бок, то у тебя найдутся когти еще пораздирательнее. Остерегайся, Ричард, когтей льва: они рвут на части не тело, а честь, и причиняют боль сильнее всякого ножа. Боль? Да, пред тобой царь болестей! Побори его — и тогда смело смотри в лицо горю и позору!»

Очевидно, он знал больше, чем говорил. Его странное волнение, его напряжение, вызвавшее пот, заставили Ричарда нахмурить брови. Он медленно протянул руку за скрипкой; и его холодный взгляд не отрывался от Бертрана все время, пока пел он ему, своему врагу, и судил его своей песнью. Он изменил лад.

"Лев — царь зверей, а я — сын его! В Анжу мы не задираем друг друга, пока не показывается с юга Шакал, который, рыча, суется между нами. Как только мы завидим это нечистое животное, один из нас говорит: «Фи, неужели это твой друг?» А другой: «Как ты смеешь так говорить!» Вот и польется кровь, и Шакалу пожива. Но теперь не пора лизать кровь: нынче ставка в борьбе — Белая Лань, вскормленная французскими лилиями. Теперь она в тихой пристани: она разделит ложе Леопарда, а Лев мирно будет властвовать над лесами, ибо вокруг него царствует мир. А над нами будет сиять звездой Жанна, словно осенняя луна над безлиственным лесом[23] ".

— Слушай, Ричард! Я скажу еще яснее, — процедил Бертран, стискивая зубы.

Завладев скрипкой, он взял на ней только одну ноту, но так резко, что струна лопнула. Он швырнул скрипку прочь и продолжал без нее, облокотившись на колени и вытянув голову вперед, словно ему хотелось удобнее выплевывать слова.

Вот в чем жало песни: Белая Лань — клятвопреступница. Пристань? Лань слишком долго там оставалась: она искалечена, она растерзана. Не прикасайся к добыче льва, леопард! Ты слишком поздно вышел на охоту: тут ничего тебе, кроме горя и позора!

Больше не протянулась за скрипкой рука Ричарда. Его рот раскрылся, румянец сбежал с его лица. Словно окаменев, прямо, неподвижно сидел он, уставившись глазами в певца, а Бертран все осклаблялся, закусывая губу, и, весь передергиваясь, наблюдал за ним.

— Ну, скажи мне всю правду! — крикнул Ричард глухим, старческим голосом.

— Это правда, как Бог свят, — ответил Бертран де Борн.

Граф поднял голову вверх, как собака, когда она лает на луну. Раздался хохот — не веселый, даже не скрывающий печаль, а самый злой, насмешливый, душу раздирающий хохот. Один из часовых толкнул товарища локтем, но тот отмахнулся. Ричард протянул свои длинные, сжатые в кулаки руки к безмолвному небу.

— Преклонял ли я колена пред успехом? — закричал он. — Склонял ли я когда голову? О, милосердный Повелитель! О, Судия Израилев! О, Отец царствующих! Услышь же притчу о блудном сыне! Отец, я согрешил перед Небом и Тобой, я не достоин больше называться Твоим сыном! О, обжора! О, блудливый пес!

— Клянусь светом Евангелия, граф Ричард, то, что я пел, чистая правда! — сказал Бертран, все же осклабляясь и тоже кусая себе ногти.

Его голос остановил Ричарда. Он обернулся, сверкнув на него глазами.

— Эх ты, школьный рифмоплет! В этом единственная твоя заслуга, да и та не вполне тебе принадлежит. Твои шутки — вздор, твой трагизм — кошачье мяуканье, но твои новости, приятель, — слишком богатый материал для твоего горла, этого стока нечистот! Трагизм?! Нет, похуже: комизм!.. О, небо! Ну, слушай же теперь!..

И, в горьком сознании позора, он начал изображать пальцами:

— Вот тут двое: отец — по воле самого Господа Бога — и сын — по воле своего отца. И молвит отец:

«Сынок! Ты — потомок королей. Возьми себе в жены эту женщину, она — тоже царской крови. Возьми, ибо я в ней больше не нуждаюсь». И вот тихонько вылезает изнутри шатра белая тряпица; заметь, откуда она появилась! Сын преклоняет перед ней колени. — «Согласна ли ты взять в мужья моего сына?» — говорит отец. — «Да, душа моя!» — отвечает она. — «Смотри, он все равно что мой портрет», — говорит отец. — «Все же лучше, чем ничего», — говорит она… Милостивый отец, коленопреклоненный сын, сговорчивая дама! Соглашение состоялось и — конец делу!

И Ричард снова захохотал, закинув голову и глядя в сизо-серое лицо неба. Затем он вдруг, как молния, сорвался с места и схватил Бертрана за горло. Тот повалился навзничь с подавленным криком, а Ричард пришпилил его к земле.

— Бертран! Лающий пес! — проскрипел он, — Паршивая собака в моей своре! Если твое рычанье — правда, ты оказал мне и всем моим такую услугу, какой и не подозреваешь. А мне нетрудно сделаться первым богачом во всем христианском мире. Ну, ленивый трус, ты ведь дал мне свободу! И Ричард вскинул вверх ликующими глазами, бросая свою работу над горлом собеседника.

— Да нет же, нет, Бертран, это неправда! — кричал он, тряся его, как крысу. — Но если это неправда, я вернусь, Бертран! Вернусь — и вырву твою лживую горловину из ее помещения, а твоим гнилым сердцем накормлю перигорское воронье!

На губах у Бертрана показалась пена, но Ричард не давал ему пощады.

— Да, коли так, — продолжал он, скрежеща зубами, — я намерен покончить с тобой! Если б только мне не нужно было еще кой-чего от тебя добиться, мне кажется, я тут же и прикончил бы тебя. Но скажи: откуда у тебя эти новости? Говори сейчас: не то мигом очутишься в аду!

Ричарду пришлось дать Бертрану немного приподняться, чтобы добиться ответа, что эти сведения он получил от графа де Сен-Поля. Нужды нет, что это была неправда: при упоминании этого имени в голове у Ричарда помутилось. Весьма смахивало на то, что это было дело Сен-Поля: ему был прямой расчет.

Но на том же основании Сен-Поль мог оказаться и лжецом. Ричард видел ясно, что, во всяком случае, ему необходимо разыскать Сен-Поля сейчас же.

— На коня! На коня, Гастон! — закричал он на весь двор.

На поднятый им гвалт, который одинаково мог предвещать и убийство, и пожар, и разбой или же грех против святого Духа, сбежалась целая толпа челядинцев.

— На коня, Беарнец, на коня! Где, черт его подери, может быть этот Гастон?

В тот день в Отафоре бес анжуйский, очевидно, сорвался с цепи.

Гастон осторожно явился после всех, поглаживая рукой свою бороду, и увидел, что Бертран де Борн лежит беспомощно под лимонным кустом, у самой стены. Ричард, вне себя, принялся распространяться о случившемся, это его отрезвило. Между тем как Гастон выводил свои заключения, Ричард, вместо того, чтобы его слушать, тоже сам про себя делал выводы.

— Дорогой господин мой, Ричард! — рассудительно говорил Гастон. — И странно и жалости достойно, что вы до сих пор еще не знаете Бертрана: это показывает, что у вас не хватает смекалки. По-видимому, его назначение — быть колючим шипом в анжуйском ложе из роз. Ну что он делает с тех пор, как ему угодно было явиться на свет? Только и знает, что наговаривать вам всем друг на друга. Что он сделал с несчастным молодым королем и с Джеффри? Есть ли во всем мире хоть один человек, которого он ненавидел бы больше, чем старого короля? Ах, да, есть: это — вы! Вот вам доказательство. В последний раз, как они оба встретились в этом самом замке, ваш отец, король, поцеловал его, простил ему смерть Генриха и отдал ему обратно Отафор, и Бертран ответил ему поцелуем, чтобы, значит, жить в преизобилии любви. Иуда, Иуда! Что сделал Иуда затем? Ричард, милый, обдумаем все это немного, только не здесь! Поедем в Лимож и пообсудим вместе с виконтом. Но, во всяком случае, прежде всего убьем Бертрана де Борна!

Как я уже сказал, в продолжение всей этой речи, имевшей много веса, Ричард обдумывал про себя. Он всегда остывал так же скоро, как вспыхивал. Так и теперь: просматривая чудовищную басню поближе справа и слева, он убедился, что если Сен-Поль и разыграл тут роль лисицы, то кто-нибудь должен же был сыграть роль козла. Он невольно вспомнил про Лювье и про некоторые отвратительные тайны, которые оскорбляли его чувства, возбуждали в нем отвращение сами по себе, но не касались его лично. Теперь же все они приняли насмешливый облик, словно безобразные головы страшилища, которые высовываются из тьмы кромешной, чтобы показывать ему язык. За потрясением, которое вызвало в нем первое смущение, последовал приступ ярости — бледной, холодной и смертельной, как ночной мороз.

О, как ему хотелось вонзить свои зубы в чье-нибудь горло! Но нет1 Теперь он, Ричард, потихоньку поведет дело, сперва расчистит себе дорогу и подкрадется к добыче. Ведь леопард крадется ползком, чтобы нанести смертельный удар. Ричард обдумал все. Он порешил послать Гастона на юг — в Ангулем, в Перигор, в Оверен, в Кагор. Пусть рог звучит над каждой темной долиной, а ратники охраняют каждую белую ленту дороги! Сам же он поехал в свою столицу, Пуатье.

Бертран де Борн видел, как он уезжал, и до того теребил свои волосы, что они встали дыбом, как тростник, колеблемый ветром. Любил ли он зло, или нет? Многие говорят, что дышал им. Питал ли он зависть к графу анжуйскому, которую еще не успел утолить? Был ли он в заговоре с принцем Джоном, или взаправду воображал, что делает одолжение Ричарду? Пусть это решают философы, знатоки рода человеческого. Если же у него была склонность к трагизму, то он, бесспорно, теперь предавался ей и дал самому себе обильную пищу для новой «Сирвенты на Королей». По крайней мере он чрезвычайно суетился по отъезде Ричарда и сам готовился к продолжительному путешествию на юг.