СТУДЕНОЕ СЕРДЦЕ И РАСКАЛЕННОЕ СЕРДЦЕ. КАГОР.

Мне кажется, что настоящие отношения между королем Ричардом и графиней Пуату (как она сама пожелала называться) были самые странные, какие только можно себе представить между сильным мужчиной и красавицей, влюбленными друг в друга. Я не намерен ничего ни изменять, ни разъяснять, но раз навсегда говорю любопытным: с того самого дня в Фонтевро она была для него лишь тем, чем была бы сестра.

А между тем, всему миру было хорошо известно, что он любил ее горячо, что она была владычицей его души. В этом убеждало многое — и обмен долгими, горячими взглядами, и упорное наблюдение друг за другом, и мелкие нежности (например, подношения цветов), и задумчивое молчание, и молитвы в одном и том же месте и в одно и то же время. Этого мало: Ричард прямо объявил себя ее рыцарем. Все свои песни он слагал про нее. Он писал ей по нескольку раз в день, а она с пажом своим посылала ему ответы; а последнее из его писем носила за лифчиком своим на груди, у самого сердца. Она разрешала себе больше, чем он, потому что была более уверена в себе. Известно, например, что она, как сокровище, хранила какие-нибудь его поношеные вещи и даже доходила до того, что она, Чудный Пояс, носила его кованый пояс, переделанный настолько, чтобы быть ей впору; и никогда она не ходила иначе, как в этом грубом памятнике прелести ее былого стана. Но вот и вся сумма их плотских отношений, не считая, конечно, бесед между ними. Об их душевных восторгах я не имею данных говорить, хоть думаю, что они были вполне невинного свойства. Она не посмела бы, а он не подумал бы предаваться разнузданному ликованью.

Ричард свободно говорил с ней обо всех текущих делах: ни он, ни она нисколько друг друга не стеснялись; он даже был особенно весел в ее присутствии и поразительно откровенен. Странный человек! Наваррский брак был у них обычным предметом разговора: Жанна говорила о нем с какой-то важной насмешливостью, а Ричард — с насмешливой важностью.

— Графиня Жанна! Когда будет царствовать эта белая, как мел, испанка, вы должны будете исправить свои манеры.

А она отвечала:

— Прекрасный мой государь! Мадам Беранжере не придутся по вкусу ваши песни, пока вы не будете воспевать ее.

Все это служило личным целям Жанны. Мало-помалу она довела Ричарда до того, что он начал уже смотреть на этот брак как на дело обычное. И вела-то она его к этому крадучись, потому что знала до чего у него развита пугливость. По счастию для ее затеи, королева-мать глубоко доверяла ей, не говорила ничего сама и другим не позволяла говорить.

Между тем, дела Крестового похода как бы вступили в заговор с Жанной, чтоб помочь ей опять обратить Ричарда к церкви. Если ему пришлось мало получить в Англии, где аббатства были богаты хлебом, но бедны деньгами, а бароны так живо обирали друг друга, что их не мог уж. обобрать король, то в Галлии, заеденной Столетней войной, он добыл еще меньше. Коро. Ричард убедился на деле, что нельзя пускать кровь откормленному борову, а насчет денег в АНГЛИИ было пусто. Воинов у него набралось вдоволь: по ой или другой причине не было в Англии ни одного рыцаря, который не стремился бы воевать на Востоке. И судов у него было достаточно. Но какая ему польза в том, что людей и судов у него много, если корму им нет, и не на что купить его?

Он пробовал делать займы, пробовал выпрашивать, пробовал делать все, что при менее славной цели называлось бы воровством. Король Ричард не был брезглив: он готов был продать все, что угодно, лишь бы нашелся покупатель, готов был заложить корону или взять чужую, лишь бы добыть денег на жалованье войскам. Пени, отчуждение имений, государственные вспоможения, опеки, браки, — все служило ему для нагромождения кучи сборов, но, по большей части, тут мало было выгоды. Если ум его останавливался на чем-нибудь упорно, он делался неумолимым, ненасытным, беззастенчивым. Если ему удавалось заполучить что-нибудь, это лишь обостряло его желанье поживиться еще больше. Король Танкред Сицилийский был должен Ричарду еще за приданое его сестре Жанне; и брат поклялся, что выжмет теперь из него все, до последнего гроша. Он предлагал продать свою столицу Лондон, тому, кто даст больше, и жалел, что жидов били, когда так мало было денежников. Признаться, положение было хоть куда! Его англичане кисли себе в городе Соутгемптоне, а суда — на Соутгемптонском рейде, его нормандцы и пуатуйцы были готовы-переготовы; карманы же его были сухи, как выжатый лимон. Опять, к великой своей досаде, видел он, что его честь в опасности и что нет возможности ее спасти. Со слезами в голосе убеждала его Жанна вступить в брачный союз с Наваррским домом, убеждала горячее, чем могла бы требовать женитьбы на себе. Ричард сказал, что подумает об этом.

— Я уж наполовину его убедила, — говорила Жанна королеве-матери.

Другую половину доставил изгнанный брат его, Джон.

Принц Джон, которого вышвырнули из отечества неделю спустя после коронации, отправился в Париж, набив себе карманы всякими злыми умыслами. Королю Филиппу полагалось бы теперь готовиться к путешествию на Восток; но он охотнее слушался таких советов, которые были ему более по вкусу. Так был у него, например, Конрад Монферратский, который объяснял все на столе своими большущими белыми пальцами и изображал свои права на своем белом лице, имевшем вид мышеловки. Его по-итальянски коварный склад ума да эта скрытая способность страстно отдаваться своему делу служили ему орудием. Маркиз знал, что Ричард согласится скорее угодить черту, чем помочь ему добраться до Иерусалима: уже поэтому, не говоря про всякие другие причины, он ненавидел Ричарда. Если б возможно было поссорить обоих вождей Крестового похода: вот было бы самое подходящее дело для него! Тогда он нужен будет королю Филиппу.

В Париже был также Сен-Поль, кипевший кознями, а позади него, куда бы тот ни шел, шагал Жиль де Герден, носивший в сердце своем убийство. Этот грузный нормандец был прекрасной мишенью для графа: они представляли собой два края ненависти. Герцога Бургундского там не было, но Конрад знал прекрасно, что на него можно рассчитывать. Ведь по его словам Ричард был должен ему сорок фунтов да еще обозвал его губкой, что верно. Наконец, на их стороне был де Бар, этот истый француз, ненавистник всякого не француза и тем более готовый ненавидеть Ричарда, который прервал венчание в Гизаре и, один против всех, покрыл гостей позором.

Вот компания как раз по душе принцу Джону! Сам он ближайший к английскому престолу, считался отличной скамейкой. И он чувствовал свое щепетильное положение: куда ни повернись, все ему льстило. Маркиз находил его весьма полезным: принц не только был в лучших, чем он, отношениях с Филиппом, но и лучше понимал его.

Джон знал, что у короля-причудника было два больных места, и знал, которое было ему, pardieu (черт возьми), больнее. И вот Конрад своими толстыми пальцами прикасался к живому мясу самомнения Филиппа, а под ним бередил рану на этом гордом теле. О, нестерпимое оскорбление всему дому Капета, этот высоченный анжуйский разбойник взял, а потом отверг дочь Франции, да еще свистнул тебе идти воевать на Восток. Как видите, принц Джон знал, где и что плохо лежит.

Буря разразилась, когда король Ричард опять вернулся в Шинон. Король Филипп прислал к нему своих послов: Гильома де Бара, епископа из Бовэ и Стефана из Мо, дабы потребовать от него вассальной присяги за Нормандию и за все французские лены. Пока все шло гладко: король Ричард был вежлив и кроток — насколько это было возможно для такого крутого дельца. Он был согласен присягнуть Франции за Нормандию, за Анжу и за все прочие земли в назначенный им день.

— Но, — прибавил он спокойно, — я ставлю условием, чтоб это происходило в Везеле, когда я прибуду туда с моими войсками, готовыми к походу на Восток, а он — со своими.

Послы принялись говорить между собой; а Ричард сидел неподвижно, вытянув руки на коленях, но вот епископ из Бовэ, скорей воин, чем поп, выступил из среды своих товарищей и произнес такую замечательную речь:

— Прекрасный государь! Наш августейший король весьма обижен, что вы так долго откладываете бракосочетание, торжественно условленное между вашей милостью и его сестрой, мадам Элоизой. А посему…

Мило, свидетель этой сцены, говорит, что он вдруг заметил, как его господин прищурил глаза, да так, словно их и не было у него, а есть только «глазные впадины и зрачки, как у статуй». Епископ Бовэ, по-видимому, этого не замечал. Он продолжал закруглять:

— А посему наш король и повелитель желает, чтобы этот брак был совершен прежде, чем он отбудет в Акру[49] и приступит к блаженному делу в тех краях. Но есть еще и другие дела, подлежащие решению, например, права блистательнейшего маркиза Монферратского на священный престол Иерусалимский, в чем мой господин уверен, ваша милость, последуете его желаниям. Таково это дело; но есть еще много других дел.

Король встал и промолвил:

— Даже чересчур много, епископ Бовэ, на мой аппетит, который теперь у меня совсем плох. Спорить лам нечего. Скажите вашему господину, что я воздаю каждому должное почтенье. Если же он сам своим поведением докажет, что ему не следует отдавать почтения, не я буду виноват. Что же касается маркиза, то для него я никогда не буду добиваться никакого королевства и удивляюсь, что король Филипп не может остановить свой выбор на ком-нибудь получше, чем на человеке, единственное название которому — сутяжник, я не может найти себе лучшего союзника, чем негодяй, оклеветавший его сестру. Относительно же этой злополучной мадам, я готов поклясться на святом Евангелии, что скорей женюсь на самом короле Филиппе, чем на ней; ему самому это очень хорошо известно. Я готов к отъезду во исполнение своих обетов Богу. Пусть же ваш господин поступает, как ему угодно. Он говорит мне, что он — плохой мореход; но должен ли я думать, что он и плохой воин? А если так, то, ввиду такой священной цели, каким же христианином, каким королем должен я его считать?

Все дипломатические ухищрения епископа из Бовэ иссякли, он страшно покраснел и больше ничего не мог сказать. За него де Бар счел нужным вставить.

— Подумайте, прекрасный господин мой: ведь маркиз Монферратский мне сродни!

— О, я думаю об этом, де Бар, — ответил король. — И мне вас очень жаль. Но я не отвечаю за прегрешения ваших предков.

Яростно сверкнул кругом де Бар, как бы в надежде найти ответ в стропилах крыши.

— Господин мой! — начал он опять. — На нас возложена обязанность высказать мнение всей Франции. Наш повелитель весьма расстроен этой историей с его сестрой; да не он один, а и все его союзники. К ним да будет благоугодно вашей милости причислить и моего господина, графа Джона де Мортена.

Он сделал бы гораздо лучше, если бы оставил Джона в покое. Глаза Ричарда загорелись, а голос стал резать, как ножом:

Ну, пусть брат мой Джон и берет ее себе: благо он знает, в чем она права и в чем виновата. Что же касается лично вас, де Бар, вы отвезите своему господину ваши пустые разговоры и передайте ему, на придачу, что я никому не позволю предписывать мне браки.

С этими словами он закончил аудиенцию и не пожелал больше видеть никаких послов. Дня два или три спустя они уехали с тем же, с чем приезжали.

Немедленным следствием всего этого, как вы, вероятно, уже догадались, было путешествие Ричарда по пути к Наварре. Он был в таком негодовании, что даже сама Жанна не осмеливалась с ним заговорить. Как и всегда в таких случаях, когда сердце его перевешивало рассудок, он действовал теперь один и живо. Мы в сердце своем скапливаем всякие чувства, как самые возвышенные, так и самые низкие, как самые пылкие, так и самые холодные. Это зависит от дел. Вот и нашему королю приспели тогда разные дела в Гаскоии. Его вассал, Гильом де Кизи, ограбил богомольцев; Гильома необходимо было вздернуть на виселицу. Ричард скорым шагом отправился в Кагор, повесил Гильома прямо перед его собственным замком, а затем написал письмо в Пампелуну к королю Санхо, приглашая его на совещание «по поводу многих дел, касающихся Всемогущего Бога и нас самих». Так он написал, а король Санхо не нуждался, чтоб ему ставили точку над i. Мудрец тотчас же с большой пышностью двинулся в путь, не забыв прихватить с собой и свою девственницу

В тот день, когда ожидалось его прибытие, король Ричард слушал обедню в самом нехристианском настроении. Для него не существовали никакие Sursum Corda. Он стоял коленопреклоненный, но словно каменное из ваяние, весь косный, холодный, он не двигался, не говорил. Как различно стоят у порога скорби женщины и мужчины! Неподалеку от него опустилась на колени графиня Жанна, снова, так сказать, на руках своих вознося к Богу свое истекающее кровью сердце. Величие этой странной жертвы придавало ей блеск огненного опала. Она была в полном упоении; губы ее были раскрыты, глаза полузакрыты; она прерывисто дышала; сердце ее трепетало. Мудрствовать над такими вещами не приходится: любовь прожорлива; она одинаково рождается и во дни воздержания, как и во дни излишеств. Пост влечет за собой видения, трепет, обмороки и все такое — эти сладкие извращения чувств. Но знаете, у Жанны упоение вообще проистекало из иного источника. У нее была своя твердая, верная надежда, и она одна знала, что знала, а другие и не подозревали. Она могла высоко держать голову, тая в себе эту ношу. Ни одна женщина в мире не завидует похитившей ее место, пока она носит свое звание у себя под сердцем. Но об этом скажем подробнее потом.

Еще добрых часа два оставалось до полудня в этот ясный октябрьский день, когда из-за темных холмов появилась толпа рыцарей на белых конях. То были гости из Наварры, их рыцарские значки развевались в воздухе, а поверх брони были надеты белые плащи. Их встретили на лугу картезианского монастыря и проводили в отведенные для них места, находившиеся справа от королевской ставки. Эта ставка была вся шелковая, пурпурная, вся затканная золотыми леопардами в естественную величину. У входа стояли два знамени — с английским драконом и с анжуйскими леопардами. Ставка короля Санхо была зеленая, шелковая, с серебряными знамениями сердца, замка и оленя, с ликами святых Георгия, Михаила, Иакова и Мартына в его разодранной одежде. Ставка сияла. А у входа стояли двадцать дам, все в белом, с распущенными волосами: они приготовились встретить мадам Беранжеру и прислуживать ей. Главной из них была графиня Жанна. Короля Ричарда не было в его шатре: он должен был приветствовать своего брата, короля, в зале замка.

Итак, в назначенное время, после троекратного привета серебряных труб, после многих любопытных обрядов с хлебом-солью, появился, наконец, сам дон Санхо Премудрый с целым отрядом своих пэров, щеголяя благородной посадкой на караковом жеребце. Его дочь, дама Беранжера, следовала в носилках цвета красного вина, вокруг нее — ее дамы на иноходцах цвета выжженной травы. Когда эту крошку-принцессу вынули из ее шелковой клетки, первое, что ей хотелось видеть и что она действительно увидела, — это была Жанна Сен-Поль, которая весьма любезно встретила ее.

Жанна всегда носила пышные платья, конечно, зная, что красота ее оправдывала такую роскошь. На этот раз она нарядилась в серебряное парчовое платье с вырезом на груди, заложив свои тугие золотые косы на свой любимый лад. На голове у нее был венок из серебряных листьев, на шее — синее драгоценное ожерелье. Весь цвет ее красоты отразился на нежно-румяных щечках, на золотистых, как хлеб под солнцем, волосах, в ее зеленых глазах, на ее ярко-красных губках. Высокий рост, роскошный стан, свободные линии всего тела выделяли ее из целой стаи красавиц, блиставших более южными оттенками. Ей пришлось слишком низко нагибаться, чтобы поцеловать руку Беранжере: это заставило крошку-испаночку прикусить губку.

Сама же Беранжера была словно колокольчик из растопыренного кумача, прошитого крупными жемчугами в виде листьев и свертков; а все, что шло выше пояса, походило на ручку колокольчика. Такое преизобилие народа, страх, от которого она вся дрожала и едва держалась на ногах, — все это чрезвычайно было ей не к лицу. Хотя, бесспорно, миленькая, но бледная, как полотно, с торжественно блестящими, как стекло, ничего не выражавшими черными глазками, с маленькими, кукольно торчащими по бокам ручками, она вся казалась игрушкой рядом с видной Жанной, которая легко могла бы покачать ее на коленях. Эта куколка не говорила ни на каком языке, кроме своего собственного, а этот собственный был даже не «язык Лангедока», а какой-то своеобразно исковерканный, грубее даже, чем гасконский. При таких условиях говорить было очень затруднительно. Сперва принцесса оробела; затем, когда ее затронуло любопытство, и она позабыла про свои пытки, Жанна начала робеть. Беранжера вертела в своих пальчиках драгоценность на шее у графини Анжуйской и допытывалась чей это подарок, откуда он и т. п. Жанна покраснела, отвечая, что это — подарок ее друга; а принцесса, услыша эти слова, оглядела ее с ног до головы так, что та вся запылала.

Но, когда наступил час встречи с королем Ричардом, нервный страх снова охватил Беранжеру, и бедное созданьице принялось дрожать, прижимаясь к Жанне.

— Какого роста король Ричард? Очень он высок? Выше вас? — спрашивала она, глядя вверх на статную уроженку Пикардии.

— О, да, мадам, он выше меня.

— Говорят, он жестокий человек. А вы… вы тоже считаете его жестоким?

— О, мадам, нет, нет!

— Говорят, он поэт? Много песен сложил он про меня?

Жанна пробормотала что-то вроде сомнения; и обворожительно было ее смущение.

— Пятьдесят поэтов, — продолжала Беранжера, прижимаясь к ней, — сложили песни про меня. Это — целый венок песнопений. Они меня прозвали Студеное Сердце, а знаете почему? Они говорят, что я чересчур горда, чтобы полюбить поэта. Но если этот поэт — король? Я боюсь, что это именно теперь случится. Мне сдается, что я, — она взяла Жанну под руку. — Нет, нет, — воскликнула она и отшатнулась от нее. — Вы слишком высокого роста… Я никак не могу схватить вашу руку… Мне стыдно. Прошу вас, идите вперед, указывайте мне дорогу!

Так-то Жанна пошла впереди всех дам, которые вели к королю его будущую королеву.

Король Ричард, сам любивший роскошно наряжаться, восседал в замке на троне, как изваяние из золота и слоновой кости. На голове у него красовался золотой венец, на бедрах — белая бархатная рубаха, на плечах — мантилька из золотой парчи весьма любопытной работы генуэзских мастеров. Его лицо и руки были бледнее, чем обыкновенно; глаза отливали ледяной лазурью, как море зимой под лучами солнца, которое светит, но не греет. Он сидел, вытянувшись неприступно и положив руки на колени, а вокруг него стояли вельможи и прелаты самого пышного двора на Западе.

Король Санхо Премудрый готов был сложить с себя все бремя своей мудрости и своих лет перед такой величественной обстановкой; но, как только его поезд вступил в залу, Ричард выступил из-под балдахина и, спустившись со ступенек трона, пошел к нему навстречу. Поцеловав наваррца в щеку, он спросил, как его здоровье, и ободрил удрученного заботами человека. Что же касается Беранжеры, то Ричард поцеловал ее в обе щечки, подержал в своей ручище ее маленькую ручку и на ее собственном языке сказал ей несколько почтительных и приятных слов: он вызвал легкий румянец у нее на лице и даже выжал из нее несколько слов. Затем была торжественная обедня, отслуженная епископом Ошским, и большой пир в саду картезианского монастыря под красным наметом: зала замка оказалась тесной.

На этом пиршестве король Ричард играл главную роль: он был весел, доступен, а словами рубил, как мечом, но отнюдь не злоупотребляя своим саном. Его шутки были остры, как, например, то, что он сказал про Бертрана:

— Лучшее доказательство, до чего превосходны его песни, это то, что он, несомненно, сам их сочиняет.

А про Аверроэса, арабского врача и философа неверных, Ричард заметил:

— Он заглаживает приносимый им вред тем, что отравляет своими лекарствами тела людей, ум которых запятнан его ересью.

Но Ричард же первый обращал свой смех против себя самого: и десяти минут не пробыл он за столом, как на его шутки уже сочувственно сверкнули хорошенькие зубки дамы Беранжеры.

После обеда короли и их министры пошли совещаться. И тут-то оказалось, что король Ричард, должно быть за обедом, испортил себе вкус: он твердил только об одном — о шестидесяти тысячах золотых. Он безумно играл на одной этой струнке, прикидывая в уме, сколько продовольствия можно купить на эту сумму, сколько оно будет весить, какое количество мешков потребуется для него в кладовой, как оно растянется, если из слитков отчеканить монеты и положить эти монеты ребро к ребру, и т. д., и т. д. А дон Санхо щурился, вертелся на стуле и все говорил про свою высоко родную дочку.

— Следовало бы отчеканить эти слитки, — заметил король Ричард, и давай изображать цифры на столе. А король Санхо жадно следил за наворачиваемой им кучей. пока тот не хлопнул рукой, восклицая с подмигиванием:

— В таком случае, допуская, что в каждом из слитков будет по триста пятьдесят монет, мы получим поразительную цифру — двадцать один миллион золотых монет в казну!

Прийти к соглашению по этому поводу было так же трудно, как провести параллели с их соединением в одной точке. Пробились часа два, пока, наконец, наваррский канцлер, утомленный такими мелочами, не спросил прямо своего английского собрата:

— Да хочет ли король Ричард жениться?

— Жениться?! — вскричал король, как только к нему лично приступили с этим вопросом. — Да, я хочу жениться! Я готов жениться на двадцати одном миллионе золотых монет! Клянусь Христом Богом!

Королю Санхо доложили самую суть этих слов и спросили его, будет ли, действительно, у его дочери такое приданое?

— Спросите короля Ричарда, желает ли он взять ее за себя с таким приданым и с вышесказанными землями в придачу.

Вопрос был передан. Ричард принял угрюмый вид, перестал шутить.

Он обернулся к аббату Мило, который случился подле него:

— Где эта крошка, дама? Аббат выглянул в окно.

— Господин мой! — произнес он в ответ. — Она в плодовом саду, и с нею, кажется, графиня.

Ричард вскочил, словно его ударили хлыстом. Но подтянувшись, он повернулся и посмотрел из окна в густолиственный плодовый сад. Долго смотрел он и видел (как и Мило) двух девушек, высокую и маленькую, одну в алом платье, а другую в белом. Обе стояли в тени рядом. Жанна склонила голову. Наваррка держала в руках драгоценное украшение, висевшее у той на груди. Но вот Беранжера обняла Жанну рукой за шею и прильнула своей головкой к самой ее груди, чтоб разглядеть его. Жанна все ниже и ниже склоняла голову: они прижались щека к щеке. Тут король Ричард вдруг отвернулся; отчаяние ясно отразилось у него на лице. Сухо сказал он:

— Скажите королю, что я согласен!

В течение докучных переговоров в два-три последующие дня было условлено: принцесса будет в городе Байоне ожидать прибытия королевы-матери с ее флотилией; с ней вместе отплывет в Сицилию; туда приедет король встретить ее и там сочетается с ней браком.

Что произошло у нее с Жанной в плодовом саду, ни одной душе не известно; только, расставаясь, они целовались. И ни сама Жанна не сказала Ричарду, ни он не спросил ее, почему прильнула тогда Беранжера к ее груди, или почему она, Жанна, так низко наклонила голову… Бабье дело!

Итак, пламенное сердце принесло себя в жертву;

Студеное Сердце подставило себя под лучи Солнца; а тот, кого впоследствии стали величать Львиным Сердцем, отправился сражаться с Саладином и с прочими, не столь явными врагами.