Рано утром Федор уехал в Лейпциг. После Рождества немцы еще не торговали, но без шубы замполиту Баранов сказал не возвращаться. Федор шел по Николайштрассе, когда его кто-то окликнул. У тротуара стоял автомобиль, из окна махала чья-то рука. Федор узнал жену Марченко.

Марченко знала в Лейпциге все торговые фирмы и магазины, так что через два часа Федор купил не две шубы, а три — черные, под котик. Хозяин магазина вначале не хотел продавать, но Марченко напугала его, шепнув, что Федор из комендатуры, — хозяин подумал, что из комендатуры Лейпцига. Третью шубу он купил для продажи: в Союзе такая шуба стоила около десяти тысяч рублей, здесь же — всего восемьсот марок — четыреста рублей. Это была спекуляция, но Федор не думал об этом — так поступали все.

Покончив с покупками, он хотел пообедать и ехать домой, но Марченко настойчиво приглашала его отобедать к себе, — они жили под Ошатцем, по дороге на Дрезден. Федору ехать не хотелось, но и возвращаться в комендатуру, имея разрешение полковника еще на два дня, тоже не хотелось. К тому же пообедать в Лейпциге приезжему офицеру было очень сложно — надо ехать к дежурному городской комендатуры, объяснять причину приезда в Лейпциг, ехать за талонами, потом в отель «Фюрстенгоф», а там и время обеда могло кончиться. Шофера накормить было совсем невозможно. И проголодавшийся Федор согласился ехать к Марченко.

Всю дорогу Марченко, пересевшая к Федору, не переставая, говорила, так что он обрадовался, когда показался Ошатц.

Марченко жили на территории большой демонтируемой фабрики. Въехав в ворота, Федор увидел огромные ящики с машинами, котлами и трубами. На снегу вокруг ящиков копошились рабочие — мобилизованные жители и рабочие фабрики. Ящики подтягивали к полотну железнодорожной ветки, готовясь к погрузке.

В кабинете Марченко, куда прошел Федор, толпились какие-то военные. По разношерстной форме, сшитой из немецкой серой или зеленой материи, по неумению носить ее и по отсутствию наград Федор сразу узнал «сабуровцев». Демонтажников присылали в Германию в военной форме: директоров и инженеров — полковниками, подполковниками, майорами; техников и начальников цехов — капитанами и лейтенантами, мастеров и рабочих — сержантами и солдатами. В армии не любили «сабуровцев» за их принадлежность к «тыловикам», за офицерские погоны и при случае издевались над ними.

Однажды в комендатуре Федор впервые встретил одного такого «полковника» — маленький, сгорбленный, в мешковато сидящей, не по росту солдатской форме с полковничьими погонами, тот стоял перед развалившимся в кресле дежурным — лейтенантом Киселевым и о чем-то робко того просил. «Ну и что вы от меня хотите?» — грозно спрашивал Киселев для пущего удовольствия сидящих тут же солдат комендатуры. «Полковник» оказался профессором исследовательского института керамики. Марченко был таким же «полковником», но, зная военную службу в прошлом, понимал, какую власть давали ему полковничьи погоны, и держался с достоинством настоящего полковника.

— Федорушка, вот здорово! — обрадовался он.

Федор за дорогу продрог, был голоден и с удовольствием набросился на еду. Марченко и слышать не хотел об отъезде в Берлин.

— Успеешь! Работа не волк, в лес не убежит. Погости денек-другой. Завтра охоту сорганизуем. А?

Федору и самому не хотелось уезжать. Он чувствовал симпатию к этому стареющему добродушному человеку, любившему его за молодость и силу, за все то, что любил сам Марченко в жизни и безвозвратно утерял.

— Сейчас начало первого. Ты ложись и отдыхай. А я закончу со своими сводками и графиками — даже здесь в Германии нет от них спасения. А вечером устроим встречу чин-чином.

Федор был рад остаться один, он устроился на диване и принялся рассматривать книгу об Олимпиаде 1936 года.

Он видел эту книгу много раз — она была почти в каждом немецком доме. Но ему нравилось рассматривать фотографии того, что принадлежало к неизвестному, запретному для него миру. В Берлине он собрал много немецких журналов за последние тридцать лет и часами рассматривал их и читал. Английские и американские журналы попадались редко, французские чаще, но больше полу-порнографические, из тех, что навезли в Германию гитлеровские солдаты.

Где-то за стеной играло радио. Тепло комнаты разморило, и Федор незаметно уснул.

А когда проснулся, не сразу понял, где находится: незнакомая комната, за окнами темно и музыка радио за стеной.

За дверью слышался шопот. Федор увидел, как стала приоткрываться дверь, потом показался смуглый лоб, смоляные гладко причесанные на пробор волосы и смеющиеся глаза. Он узнал Рыльскую.

— Да он не спит! — в комнату, свежая с мороза в коричневом платье, гладко облегающем тело, вошла Екатерина Павловна.

Федор вскочил, застегивая воротник.

— Здравствуйте, соня. — В воздухе запахло хорошими духами. За Рыльской показалась Марченко:

— Ну, гость дорогой, куда же это годится: приехал и завалился спать на целый день! — глазки ее бегали с Федора на Рыльскую.

— Что пристали к Федорушке! Поспал с дороги — и слава богу, — вошел Марченко. Он был в брюках, белой рубахе без воротничка, на ногах — домашние ковровые туфли. — У него теперь аппетит за пятерых. Посему скорей к столу. Мария Ивановна хотела тебя будить, но я не дал. Пойдем, пойдем, жена, готовить стол.

Рыльская села за стол, вытянув перед собой в глухих рукавах руки, и молча смотрела на Федора помолодевшими глазами.

— Вы довольны, что я приехала? — Кончики ее пальцев дрожали.

— Очень рад, Екатерина Павловна, — стараясь не впадать ей в тон, ответил Федор, стараясь понять совпадение их приезда к Марченко.

— Вы долго здесь будете гостить?

— Завтра уезжаю.

— Жалко, а я думала, Новый Год будем все вместе встречать у Николая Васильевича. У них здесь хорошо.

— К сожалению, мне надо возвращаться в комендатуру.

— Тогда давайте встречать у Барановых?

— Не знаю, Екатерина Павловна. Так далеко… Еще три дня, всякое может случиться…

Рыльская посмотрела перед собой:

— Да, вы правы — всё может случиться…

— Федя, Екатерина Павловна! Прошу к столу, — позвал из соседней комнаты Марченко.

На большом квадратном столе были расставлены богатства русской кухни: заливной поросенок, икра, соленные грибы, квашеная капуста с яблоками, огурцы, селедка под лучком, нарезанные колбасы и ветчина, хрен и другие закуски; между блюд симметрично стояли два графина с водкой.

Федора и Рыльскую посадили рядом, по одну сторону стола.

— Начнем с маленькой, — священнодействуя, пробасил Марченко.

Первую рюмку выпили за здоровье хозяйки. Вторую за гостью. Немецкая девушка в белом переднике подала рассольник с кулебякой. На второе был тушеный, нашпигованный салом заяц. За зайцем последовали пельмени. Все это сопровождалось немецким столовым вином, от которого мужчины сразу же отказались и пили водку, настоенную на лимонной корочке.

Потом пришли двое приглашенных для компании: начальник демонтажа соседнего завода — лысый, угловатый человек в форме полковника, с лицом неподвижным и тоже угловатым, и помощник Марченко — молодой веселый парень с черным чубом, с погонами капитана.

О первом Федор слышал от Марченко в Берлине. Старый член партии, участник гражданской войны, служил в Министерстве Пищевой промышленности в какой-то незначительной для его партийного стажа должности, куда его назначили за «заслуги перед революцией». Марченко рассказывал, что Шатов, так звали соседа, пьет запоем и известен в Ошатце тем, что, напившись, ходит ночью с автоматом по улицам и пугает стрельбой немцев, жителей поселка.

Часа через два настроение было подогрето. Принесли шампанское и фрукты, привезенные, как догадался Федор, Рыльской.

Она предложила тост «за исполнение наших желаний» и посмотрела на Федора.

— Ура! — закричал уже захмелевший Марченко. Федор чокнулся с Рыльской и, отводя взгляд, вдруг увидел возле себя освещенную полноватую шею и начало груди в разрезе платья, и сразу же мысленно увидел плечи и грудь. Он посмотрел ей в глаза, чокнулся еще раз и залпом выпил. Рыльская пила медленно, будто обдумывала или решалась на что-то.

Шатов пил мрачно и молча. Помощник Марченко бегал на кухню «помогать» немке, после чего та входила раскрасневшаяся и избегала глядеть на хозяйку.

Марченко стал предлагать выпить «за красу и гордость Красной армии — Федорушку». Он заметно опьянел. Мария Ивановна подвинула свой стул к Федору.

— Федор Михайлович, вы мне обещали адрес, где можно достать настоящий персидский ковер. На продукты или на деньги — все-равно.

Федор не помнил, когда он обещал ей адрес, но, чтобы отвязаться, назвал знакомого немца.

— Может быть, вы и записочку напишете, Федор Михайлович?

Федор полез за блокнотом в задний карман и, повернувшись, нечаянно коснулся коленом ноги Рыльской. Он хотел отодвинуться, но что-то удержало его, и он сделал вид, что не замечает.

— Так вот и живем, Федорушка! Подальше от царей — голова целей. Гуляй, танцуй, что твоей душе угодно — никто не настучит!

И еще что-то говорил Марченко, что-то говорила Мария Ивановна, что-то отвечал Федор, он и записку написал уже, но все его сознание было сосредоточено на месте прикосновения колена с теплой и упругой ногой Рыльской. Словно через это место в него вливалось какое-то тепло, отчего напрягалось тело и таяла воля. И когда молчавшая Рыльская пошевелила ногой, он не задумываясь сделал то же, и она сразу же ответила едва слышным, будто случайным, встречным движением. И он посмотрел отрезвевшим взглядом ей в глаза и увидел в них твердую решимость и серьезность, с какой солдаты ходили в бой, и вдруг понял, что что-то случилось такое, от чего он уже не имел права уйти и обидеть эту женщину. Именно — обидеть, он так и подумал. И она это поняла и побледнела.

— Федорушка! Милый! Давай споём! Катюша, что Будем петь? Какие же мы русские без песни! А?

Рыльская молча встала и отошла к окну.

— Давайте, но что?

— «Огонек», — предложила Марченко.

— Давайте «Огонёк». Запевайте, Федор Михайлович, — словно приглашая на что-то значительнее, чем песня, сказала Рыльская, становясь спиной к окну. Она была спокойна и очень красива на фоне красной бархатной гардины.

Все замолчали и смотрели на нее, не узнавая.

Федор поглядел перед собой в тарелку и запел. Контральто Рыльской присоединилось, потом подхватили Марченки, и помощник.

«На позицию девушка провожала бойца.
Поздно ночью простилися на ступеньках крыльца,
И пока за туманами видеть мог паренек,
На окошке, на девичьем все горел огонек…»

Федор пел, не отрываясь от тарелки, чувствуя на себе взгляд Рыльской.

К концу песни Марченко только мычал и, раскачиваясь в кресле, дирижировал вилкой.

Шатов тихонько пересел в кресло у книжной полки и слушал. Лицо его было так же неподвижно, только по лбу пошли красные пятна. Он взял с полки какую-то книгу иллюстраций и, положив на колени, медленно перекладывал листы, будто разглядывал не книгу, а как она устроена.

— А знаете, как у нас в Ростове поют «Огонек»? Продолжение? — весело спросил помощник, когда пропели последний куплет. Было видно, как ему хотелось поразить собравшихся.

— Давай! — пьяно махнул вилкой Марченко. Помощник озорно повел глазами и тряхнул чубом:

«Но вернется с позиции победитель-боец,
Выйдет ноченькой темною на знакомый крылец,
И поймет, догадается фронтовик-паренек,
Что другой уж прикуривал об его огонек».

Марченко так и грохнул:

— Вот это да! «Другой прикуривал»! Молодец!

Рыльская села.

— Как вам нравится продолжение, Федор Михайлович?

— А вам?

— Бывает. Такая уж солдатская доля! — и засмеялась.

«Думает, что у меня дома осталась девушка», — подумал Федор и тоже рассмеялся.

Вдруг Шатов громко хлопнул книгой и встал, пряча и карман «вечное» перо. Зачем ему понадобилось перо, никто не заметил.

— Пойду, — и, не прощаясь, тяжело пошел к двери. Хозяйка рукой показала помощнику проводить Шатова. Тот понимающе мотнул чубом и исчез.

— Ну, теперь совсем по-семейному давайте! Что будем петь? Катя, Федя!

Федор и Рыльская оглянулись. У Федора кружилась голова, он уже ничего, кроме Рыльской, не видел.

— Я слышала, что вы пишете стихи, Федор Михайлович? Прочтите нам что-нибудь.

— Давай, Федя, скажи-ка такое, чтоб знали наших! Рыльская смотрела на Федора, уже не скрываясь от хозяев.

— Хорошо. Не знаю, понравится ли вам:

«Все ищут себе места в жизни:
Кто в несколько га плодородной земли,
Кто площадью в две-три комнаты,
Кто кресла международной конференции,
Кто в несколько строк большой газеты,
Что называется Славой,
Кто уголка живого влюбленного сердца,
Кто — о, дерзкий! — переменчивого места
В Бессмертии.
А я говорю вам: нет на земле лучше
Места,
Площадью моего тела
(Вам надо того меньше)
На зеленой траве
В тени придорожного дерева,
Или скамьи городского парка;
Что нет лучше для глаз места,
Как свободное для всех небо,
И еще — теплая глубина глаз
Влюбленной женщины».

В комнате в углу стояло пианино. Марченко не играла. Инструмент был оставлен «для мебели». Чтобы ответить Федору, Рыльская села за него и запела:

«Мой голос для тебя и ласковый, и томный…»

Федор налил два бокала и подошел к ней. Закрыв ее собой от Марченко и глядя в поднятые к нему глаза, ставшие вдруг беспомощными и влажными, он молча протянул бокал.

— За вас, Федя, и за… себя, — тихо проговорила она.

Федор выпил и вернулся на свое место. В голове шумело. Марченко что-то говорил и смеялся. Федор ясно услышал имя Рыльского и ему сразу стало нехорошо от того, о чем было уже решено. Мучительно захотелось избежать идущего с ночью. Он принялся пить из двух бокалов, сам с собою чокаясь.

Рыльская угадала его бегство и старалась помешать. Марченко кричал:

— Федя, не сдавайся! Федя, пей! — и, попытавшись подняться с кресла, вдруг свалился на пол, продолжая кричать:

— Федя, не сдавайся!

Федор с трудом поднял грузное тело и понес в спальню — хозяйка поддерживала ноги. Марченко пьяно хохотал и блаженно мычал.

Потом хозяйка провела Федора в его комнату и, будто невзначай, показала на стеклянную дверь:

— А здесь Екатерины Павловны комната.

«Сводня», — зло подумал Федор и, ничего не отметив, пошел обратно в столовую.

Рыльская сидела на диване, курила и казалась совсем трезвой.

— Садитесь, Федор Михайлович, — думая о чем-то другом, сказала она, подвигаясь. Она не смотрела на него, а словно к чему-то прислушивалась или чего-го ждала.

Федор сел вплотную к ней и, почувствовав ногой ее бедро, вдруг решился: взял за округлые плечи, повернул к себе и прижался губами к ее рту. Губы Рыльской были холодные и сухие. Она закрыла глаза и казалась ему пьющей птицей.

Потом отпустил, зажмурил глаза и провел рукой но лицу. Екатерина Павловна была бледна, у губ и носа лицо казалось сильно напудренным. Она хотела что-то сказать, но задохнулась, судорожно сжала его руку и, не сказав ни слова, даже не взглянув на него, выбежала из комнаты.

Федор закурил. Зачем-то пошел к зеркалу. На него смотрело до неузнаваемости напряженное лицо.

— Опять? — спросил он, — изображение передразнило.

— Ну, и чорт с тобой! А больше всего со мной! Гак? — изображение повторило.

— А поэтому выпьем! — он налил в чей-то бокал вина и вернулся к зеркалу.

— Прозит, лишний человек XX века! — изображение чокнулось и выпило.

И, как это случалось с ним не раз после сильной выпивки, его вдруг охватил животный голод, он стал поедать с тарелок подряд — холодное мясо, огурцы, колбасу. Насытившись, закурил и сел в кресло у полки, где сидел Шатов. На столике рядом лежала книга, которую тот рассматривал. Федор взял ее — это были репродукции картин Микель-Анджело. На первых литографиях по диагонали были сделаны надписи чернилами. Федор вспомнил «вечное» перо в руке Шатова. Он долго не мог понять, что значили надписи, а когда понял, то не сразу поверил. На «Адаме» стояло — «расстрелять», на «Еве» — «взять на ночь», на других — «выяснить», «в трибунал», «в расход». Словно резолюции.

Федору показалось, что он сходит с ума. Он встал, замотал головой, оглянулся — мертвый электрический свет освещал беспорядок стульев, залитую скатерть, остатки еды на тарелках. Он потушил папиросу и пошел к себе.

Проходя мимо кухни, услышал шопот помощника, по-немецки:

— Утром уберешь. Пойдем.

В комнате Екатерины Павловны горел свет. Федор принялся медленно раздеваться, все время думая о том, что ему нужно идти туда. Идти не хотелось, но идти было нужно — он должен был идти, будто бы на это был приказ и он не мог нарушить его. Он прилег подумать об этом и… провалился.

Проснулся от каких-то звуков. В темноте над ним белым привидением стояла Рыльская. Федор сделал усилие сбросить с себя сон, но в голове шумело и болезненно хотелось спать.

— Я… сейчас… сейчас… иду…

Она повернулась и стала удаляться к своей двери. Федор услышал сдерживаемое рыдание и сразу проснулся — теперь он должен был идти! И он пошел.

К себе Федор вернулся, когда окна стали синими.

Потом, сквозь сон, где-то рядом звонил телефон. Никто не подходил, и телефон звонил с перерывами, ровно, словно дышал. Вставать не хотелось. Федор услышал чьи-то шлепающие шаги и сонный и хриплый голос Марченко:

— Слушаю… Да, я… Кто? Аркадий, ты? Здравствуй, дорогой… Катя у нас, у нас, не беспокойся… — В голосе была фальшь, и Федор сразу все вспомнил и поморщился, как от боли…

— Что?… Спит еще — мы вчера поздно засиделись… Разбудить?… Пусть спит. Моя тоже еще спит… Что? Приедешь?… Ты где?… В Торгау? Так это же рядом! Приезжай к завтраку… Прошу. Ждем. Пока! — В голосе уже была растерянность.

Федор лежал и думал, что в комнате рядом Екатерина Павловна тоже не спит и слушает разговор Марченко с мужем. «Сейчас приедет он…» — ясно увидел за столом Рыльского, себя, растерянного Марченко, бегающие глазки Марии Ивановны и Катю. Он зарылся лицом в подушку. «Нет-нет, сейчас же вон отсюда!» — и вскочив, стал одеваться.

«Бежишь? Напакостил, а теперь мужа испугался?» — стало совсем нехорошо. Потихоньку отворил дверь к Екатерине Павловне. Она лежала на спине, черные волосы на подушке были разметаны, бледное, похудевшее лицо казалось моложе. Глаза встретили Федора, словно ждала, что он войдет.

Пересилив неловкость, он подошел и сел на край кровати. Екатерина Павловна взяла его руку и прижала к теплой шее.

— Я должен уехать. Так лучше.

Она закрыла глаза и прижала руку сильнее.

— До свиданья… Катя…

Открыла глаза, перехватила руку у плеча и зашептала жарко и устало, прямо ему в лицо:

— Федя, я люблю тебя. Я всю жизнь ждала тебя, Федя, и не могу, не могу теперь жить без тебя!… Когда вчера мне позвонила Мария Ивановна — я знаю, она женщина не всегда приятная, расчетливая, но она понимает меня, — и когда сказала, что ты у них, я бросила в Берлине все и помчалась сюда, к тебе… Сейчас приедет Аркадий, хочешь — я скажу ему и прямо отсюда уйду к тебе? Хочешь?

Федор не знал, что ему ответить.

— Все так неожиданно, Катя… Я должен возвращаться в комендатуру… В Берлине мы встретимся… поговорим… Не сердись на меня.

Екатерина Павловна разжала руки и отвернулась к стене:

— Я сделала все, даже то, что не должна была делать… Я сделала это, чтобы ты понял, как я люблю тебя… Я сделала… Зачем я это сделала?… — почти крикнула она и заплакала, кусая губы. Но тут же подумала, что ему неприятно встречаться с мужем и Марченко. С надеждой обернулась.

— Поезжай, милый… — и сквозь слезы, жалко, торопясь, — я скажу, что ты извинился, что должен сегодня быть в комендатуре… До свиданья, жизнь моя, — и она потянулась к нему лицом. Федор неловко поцеловал, и снова она показалась ему пьющей птицей.

Через час Федор, поеживаясь от утреннего холода, сидел в автомобиле. Карл молча держал руль, словно угадывая состояние хозяина.