Поздно проснулся помещичий дом. Трудно поднять от сонной лени тяжелые головы молодым помещикам. Да и спешить некуда. Все работы в доме, во дворе, в поле, подобно заведенным часам, идут своим чередом: делаются подданными.

— Прошка, одеваться! — вяло крикнул Степан Федорович, переваливаясь на мягком пуховике с боку на бок и громко зевая.

Подобострастно, на цыпочках, вошел лакей.

— Как почивать изволили, барин батюшка? — с угодливой слащавостью низко поклонился.

— Молчи, болван. Куда ты суешься со своим языком?

— Виноват-с.

— Чулки, — капризно приказал Степан Федорович, выпятив полную, пухлую верхнюю губу.

— Слушаюсь.

Прошка засуетился, залебезил, согнулся и с трепетной услужливостью стал натягивать на барские ноги чулки.

— Трубку! Эй, казачок!

Вбежал Сергунька.

— Какую прикажете?

— Янтарную. Кривую. Табак крымский, — лениво и презрительно бросал Степан Федорович.

Сергунька быстро набил сухим табаком длинную желтую трубку с кривым мундштуком, ловко высек огонь в кусочек трута и поднес барину. Тот раскурил и, пуская дым левым уголком рта, повел бровью:

— Пошел вон.

Сергунька моментально исчез за дверью.

— Дальше, — вытянул обе ноги Степан Федорович.

Прошка снова наклонился и стал продолжать одевание. Глаза его в нетерпении бегали. Он что-то хотел сказать, но не решался. Наконец, глотая слюну, тихо проговорил:

— Не извольте гневаться, батюшка. Осмелюсь доложить вам: злостные затеи у нас зачинаются.

— Ну? Что еще? — насторожился Степан Федорович.

— На селе темные дела пошли…

— Какие?

— Слышно, воли казацкой добиваются, глупцы…

— Знаю, слыхал. Ты уши мне уже прожужжал.

— А сегодня ночью какой-то человек будто указ им привез…

— Указ?

— Ей-богу, так шепчутся, батюшка барин. Что слышал, то и вашей милости докладываю, по преданности своей.

— Ну?

— Указ будто от сенату. И приписана там им полная воля.

— Что? Воля? Дубина ты подлая! Умнее брехни не мог придумать? Я им дам указ! Таких указов пропишу, век будут помнить.

Сонные, заплывшие жиром глазки Степана Федоровича налились мстительным: злом. Он быстро вскочил и, полуодетый, побежал в комнату брата.

— Слушай, Ваня, у нас почти бунт, а ты спишь, как херувим… Это чорт знает что! Вставай, брат, нечего прохлаждаться.

Иван Федорович непонимающе протирал веки:

— Что случилось? Что такое?

— Указ! Ты понимаешь, до какой наглости эти холопы дошли? Они уже для себя указы сочиняют! А? Завтра же еду в Киев к наместнику, возьму роту солдат и все село поголовно перепорю. Вот это им будет указ!

— Брось. Не горячись… Это тебе наверно опять Прошка наврал?

— Разиня ты. Понял? Ра-зи-ня. Тут сечь надо, сечь нещадно, пока не поздно.

— Я по силе возможности секу, когда надо, — как бы оправдываясь, сказал. Иван Федорович.

— Мало! Мало! Ну, ладно же… — и в возбуждении Степан Федорович, раздраженно хлопнув дверью, вышел из комнаты брата.

— Что за чертовщина! — недовольно проворчал Иван Федорович, сожалея пока больше всего, что у него оборвали очень интересный, увлекательный сон, который в другой раз уже, конечно, не приснится…

— Гаврилыч! — крикнул он лакея.

Вошел вёрткий бритый старичок, лет пятидесяти, и начал его одевать. Уже завязывая гарусный мягкий пояс поверх шелкового халата, Базилевский вдруг озлобленно спросил:

— Ты слышал что-нибудь?

— О чем-с, сударь?

— Про указ?

— Никак нет-с, ничего не слыхал.

— Ах, вот как… Все слышали, все знают, а ты оглох?

Лакей виновато мигал редкими короткими ресницами и неуверенно переступал с ноги на ногу.

— Позови мне кучера Спиридона, — зловеще сказал молодой барин.

Через минуту вошел толстый мурластый Спиридон.

— Двадцать розог! — величественно тыкая указательным пальцем в лицо Гаврилыча, крикнул Иван Федорович. — Сейчас же отведи на конюшню и немедленно всыпь.

— Слушаюсь…

Мгновенная бледность, как тень облака, покрыла лицо Гаврилыча. Кровь сошла, будто ее кто выпил. Губы его задрожали. Он упал на колени и заметался жалко и отчаянно:

— Простите, помилуйте, помилосердствуйте, сударь!.. Пожалейте старость мою!..

— Не разговаривать! — топнул ногой в исступлении Иван Федорович и отвернулся. Спиридон схватил лакея за руки и вытащил за дверь.

Пока подавали кофе — Степан Федорович любил верный, приготовленный по-турецки, в серебряной кружечке на углях, Иван Федорович — по-польски, сваренный без воды, на одних густых сливках, — оба брата, нервничая, ходили взад и вперед по комнатам. С конюшни глухо доносились захлебывающиеся старческие стенания наказываемого Гаврилыча. После завтрака Степан Федорович взял арапник и пошл в село.

На селе было солнечно, тихо. Веяло осенней сушью. Пели, петухи. Кое-где по клуням мягко и глухо молотили цепы. В палисадниках перед окнами пышно цвели мальвы.

На завалинке Колубайковой хаты сидел древний дед Кондрат. Заслонив костлявой рукой глаза от солнца, он пристально всматривался в подходившую фигуру Степана Федоровича, точно не узнавал, кто это. Когда Базилевский поравнялся, дед Кондрат, кряхтя, поднялся и поклонился.

— Ты как встаешь, старый хрен? Ждешь, чтобы тебе барин первым кланялся?

— Старость, сударь. Кости мои уже не слушаются, — оправдываясь, возразил дед Кондрат и хмуро сдвинул лохматые белые брови.

— Молчать! — крикнул, рассвирепев, Степан Федорович и замахнулся арапником, но удержал движение руки, — плюнул прямо в глаза старику и, твердо выстукивая каблуками, пошел дальше. Дед Кондрат остолбенело ахнул, затем растерянно и гневно начал утираться рукавом рубахи. И еще долго стоял, неподвижно-высокий, худой, высохший от столетней жизни, глядя вслед оскорбителю.

А Степан Федорович, кипя от злобы и как будто ища добычи, шел по селу. Если ему встречался кто-нибудь из казаков, он кричал бешено:

— Ты тоже из-под моей власти уйти хочешь? Тоже? Воли захотел? Указа? Вот тебе воля! Вот тебе указ! — и, отхаркнув слюну, раз за разом плевал в лицо встречному. Он хотел унизить, растоптать, раздавить всех, кто вздумал бы с ним тягаться. Он хотел показать свою силу, могущество, превосходство.