Гулко стучали топоры на Конной площади в Градижске, торопливо тесались доски и бревна, звенели пилы, вырубались зацепы, выдалбливались пазы, венечные ямки, прилаживались длинные сосновые слеги — летели щепки, то крупными хряскими ломтями, то короткими брызгами. Страшен был этот стук, пронзительно ярко белели сырые щепяные куски, — сжался, пустынней стал маленький захирелый городок: широким, небывалым полем строился в нем видный со всех: сторон помост с двумя высокими виселицами по бокам для приведения приговора над турбаевцами в исполнение. Своими перекладинами виселицы были обращены к эшафоту, чтобы палач мог произвести повешение не с земли, а с помоста.
Казнь была назначена на воскресенье, 3 марта, с восходом солнца.
Уже широко таяло всюду, — обнажилась из-под снега земля, распустились дороги, весенней влажностью повеял ветер. По талой черной земле, по густой холодной грязи почти все Турбаи пришли в Градижск. Пришли десятки других сел и деревень, — многие клокочущие тысячи собрались ко дню казни в город. И уже к рассвету ярмарочная Конная площадь была полна.
День встал серый, по-весеннему влажный, с густым холодным ветром, в быстрых тревожных; облаках. Белый тесовый помост был окружен солдатами, — с пищалями и остро отточенными пиками. Солдаты стояли и по углам площади — в полной боевой готовности, на всякий случай. Посреди помоста темным пятном таращилась старая дубовая кобыла для тех, кого должны были сечь кнутом или плетьми.
Сжатые со всех сторон толпою, Сергунька с матерью старались поближе протиснуться к помосту, чтобы последний раз проститься с родными глазами, чтобы последний раз увидеть и навсегда запомнить единственное дорогое лицо. Тут же были Ивась с Оксаной и жена Грицая. Все опухли от слез. Сергунька со времени ареста отца неимоверно исхудал. Глаза у него горели мутно и страшно, с безмолвным криком. Прямо перед ним, за эшафотом, за виселицей, в некотором отдалении немым призраком виднелся городской градижский собор. С перекладин виселиц свешивались семь веревочных петель. Веревки слегка колебались, качались от ветра.
Словно маком усыпалась площадь людьми, но не гудела, не бурлила шумом от говора и возгласов, — лишь затаенно шелестела шопотами, вздохами, всхлипываниями.
Вдруг холодной, необыкновенно четкой сухой дробью затрещали барабаны. Из тюрьмы под большим конвоем приведи приговоренных. На помост взошел чернобородый, смуглый до черноты цыган в красной рубахе, с засученными по локоть рукавами, в кожаном коричневом фартуке.
— Палач!.. Палач!.. — ветром пронеслось по толпе.
Цыган деловито осмотрел кобылу, быстрыми прикосновениями потрогал кучу кнутов, потянул петлицы виселиц и, сверкая желтоватыми белками глаз, с наглой свирепостью оглянул площадь.
Ввели на помост осужденных. Лица их были темны, землисты, безжизненны, как застывшие маски. Поднялся по ступенькам стряпчий. За ним, не отступая, шел служитель суда.
Коротко, отрывисто, всего, на несколько мгновений, снова затрещал барабан. Потом стряпчий вышел вперед и громко, на всю площадь, прочитал приговор. Стало тихо как в подземельи. Только слышался слабый ток ветра.
Стряпчий, выждав минуту, добавил:
— По великой монаршей милости государыни императрицы Екатерины Алексеевны смертная казнь семи осужденным бунтовщикам заменяется сечением кнутом по сорока ударов каждому, с клеймением и ссылкой в каторжные работы навечно. Палачу вменяется закончить сечение всех преступных турбаевцев в недельный срок, производя оное ежедневно, от восхода солнца до захода.
Тогда служитель суда крикнул, будто наотмашь ударил:
— Начинай!..
Черная тишина снова выпила всю площадь.
Подручные палача подбежали к Грицаю и, мгновенно сорвав с онемелого тела рубашку, потащили Семена к кобыле. В толстой доске было три отверстия: два для рук, одно для головы. Подручные просунули сквозь доску Грицаевы руки и голову, толкая растопыренными пальцами испуганный затылок. Руки связали ремнем и ремнём же прикрутили к ним шею. С другой стороны доски вся спина Грицая невольно выгнулась выпуклым мостом.
Палач взял из кучи длинный кнут из сухой сыромяти, расправляя, продернул ремень сквозь кулак, помахал кнутом в воздухе, приноравливаясь к длине, весу и рукояти. Затем отошел на несколько шагов от кобылы, по-кошачьи пригнул дикую курчавую голову, с гортанным криком взмахнул кнутом вверх — невидимым узловатым кольцом опоясал круг, — и, подскочив вперед, нанес удар с такой силой, что раздался горячий свист ремня. Грицай громко охнул… От плеч до пояса, вдоль всей спины брызнула из мгновенно вздувшегося красного рубца кровь. Цыган снова отступил от кобылы, снова взмахнул кнутом и, подбегая, снова ударил. Рядом с первым кроваво проступил второй рубец, и Грицай закричал от нестерпимой боли.
После десятого удара кнут стал мокр от крови. Палач швырнул его в сторону и взял свежий — жесткий, сухой, каляный. Грицай уже вопил жутким нечеловеческим голосом.
Грицаиха билась в толце в истерическом плаче. Ивась и Оксана, в слезах, метались как раненые птенцы.
На девятнадцатом ударе Грицай лишился голоса и начал придушенно, сипло хрипеть. Мясо и кожа на его спине висели клочьями. Из огромной сплошной раны ярко текла обильная кровь. После двадцатого удара цыган снова сменил кнут. Скоро Грицай замолк. Кнут свистел по беззвучному немому телу.
После двадцать восьмого удара подручные подбежали к кобыле, прислушались к Грицаю, потрогали и стали быстро вывязывать и вытаскивать его из доски.
— Забил!.. Кончился!.. Помер!.. — гулом, тревогой, ропотом прокатилось по толпе.
— Вот тебе и заменили смертную казнь!.. Милость вышла…
Грицая положили тут же, на помосте, в сторону, лицом вверх. Лицо было синее, страшное, мертвое.
Стряпчий подошел к палачу и, наклонившись к уху, что-то быстро сказал. Цыган недовольно вздернул плечом и презрительно отвернулся.
Вторым к кобыле привязали атамана Тарасенко. Он долго крепился и старался молчать. Но рубцы, как красные веревки, выбивались, проступали на его спине — и на девятом ударе он закричал так же страшно, как и Грицай.
Цыган бил с возбуждением и мрачным азартом, упиваясь меткостью и ловкостью своих ударов. После пятнадцатого удара он сменил размокший, совершенно размякший кнут. Когда отсчитали сороковой удар, служитель суда крикнул:
— Полно!..
Это означало: «Кончено. Преступник получил все, что ему причиталось».
Тарасенко развязали. Он не смог стоять на ногах и, как мешок, безкостно опустился на помост. Палач накалил на углях в жаровне докрасна железное клеймо с большой буквой «Б» — первой буквой слова «бунтовщик» — и крепко пристукнул жгучий знак ко лбу Тарасенко. Трескуче зашипело мясо, густыми струйками пошел, заклубился пригорелый дым.
Третьим привязали Игната Колубайку. Цыган что-то крикнул своим подручным. Те метнулись к стоявшей в стороне корзинке и подали штоф водки. Цыган налил полный стакан, запрокинул голову и выпил словно воду. Потом взял кнут.
— Тату!.. Тату!.. — отчаянно, пронзительно, с ужасом закричал Сергунька. — Тату!..
Площадь шелохнулась. Толпа загудела, заволновалась, заклокотала.
Раздался обжигающий свист кнута. Выступила кровь и потекла по спине вдоль ребер.
— Тату!.. — забился волчком, в исступлении Сергунька.
Стоявшие вблизи люди шарахнулись, раздались: Сергунька крутился по земле в буйном припадке. Лицо его натужно посинело, глаза укатились под лоб, изо рта пошла пена. Мать в беспамятстве зашаталась и, ловя руками воздух, упала рядом, как поваленный ветром сноп.
Удары кнута раскровянили всю спину Игната. Рубцы не вздувались, а уходили вглубь, словно ремень до костей вырезывал кожу с мясом. Колубайко не кричал, — он глухо хрипел и охал, задыхаясь от боли.
На площади поднялся плач. В разных концах причитали, ревели и по-кликушечьи вскрикивали бабы.
— Полно!.. — отсчитал служитель суда сорок ударов.
Колубайку отвязали и кинули на помост рядом с Тарасенкой. Палач с шипучим треском и дымом вдавил ему в лоб каленое клеймо.
Очередь дошла до Васьки с гребли. Когда подручные сняли с него кандалы, он вдруг развернулся, молниеносно оттолкнул их и кинулся на палача. Цыган от неожиданного удара кулаком по лицу качнулся и упал. Произошло мгновенное смятение. Но уже, по-волчьи рыча, бросились на Ваську подручные и ближайшие солдаты конвоя. Его сбили, смяли, подтащили к кобыле и прикрутили тугой, цепкой хваткой.
Цыган выше засучил рукава и начал сечь огненно, с мстительным остервенением. Брызги крови и мяса летели на помост. Все тело залилось красными потоками: кнут рвал, терзал, выхлестывал живую мякоть до костей, как коршун.
После одиннадцатого удара Васька с гребли был мертв. Но палач бил его и мертвого.
К концу первого дня, к закату солнца, высечено было семнадцать человек. Цыган взмок, распарился, помутнел и начал шататься от усталости и от водки: несмотря на свою виртуозную ловкость, он успевал наносить в боевой час не более тридцати пяти — сорока ударов.
Утром на следующий день к восходу солнца, к открытию страшного продолжения на Конной площади, стало известно, что ночью в тюрьме умерли от ран Игнат Колубайко и синеглазый смолокур Степура. Тут же рассказывали, что Грицаиха сошла с ума и, дико воя, убежала в мокрую весеннюю степь, а Сергунька метался в беспамятстве огненной исступленной горячки.