Прошло более часу. Последний свет от догорающей зари становился все бледнее и бледнее; тени сгущались, прозрачные облака темнели, и безлунная ночь, расстилая по небесам свою звездную мантию, медленно опускалась над засыпающими волнами Днепра. Вот затихло все в окрестности, и от времени до времени глубокая тишина прерывала отдаленный гул и глухой, невнятный говор многолюдного города. Огни потухали один после другого; вот замолкли веселые песни, затих шум по улицам, — все покрылось темнотою… Вдруг на вершине Кучинской горы, в одном из теремов белого здания, замелькал слабый огонек.
— А, вот и условленный знак! — сказал незнакомый, вставая. — Кажется… да, так точно, в третьем окне полуденного терема.
В близком расстоянии раздался шелест от шагов поспешно идущего человека; он шел прямо к божнице Велесовой, распевая вполголоса:
Как во стольном городе во Киеве,
Что у ласкова князя Владимира,
А и было пированье, почестный пир,
А и было столованье, почестный стол…
— Это ты, Тороп? — спросил незнакомец, сделав несколько шагов навстречу к певцу, который, сняв вежливо шапку, поклонился ему в пояс и сказал:
— Да, боярин, это я.
— И ты поешь эту проклятую песню, и ты величаешь Владимира?!
— Не погневайся, боярин: из песни слова не выкинешь, а в Киеве только и песня, что о князе Владимире. Вот вечор я перенял еще песенку, которую сложил Соловей Будимирович, любимый певец великокняжеский. Ах, боярин, что за песня! Послушай-ка!..
Светел, светел месяц во полуночи,
Ясно солнышко во весенний день;
А светлее чиста месяца,
А яснее красна солнышка
Наш великий князь…
— Молчи! — закричал с нетерпением незнакомец. — Разве ты для того живешь в Киеве, чтоб перенимать глупые песни.
— Не гневайся, боярин; песни песнями, а дело делом! Тебя дожидается Богомил.
— Он дожидается меня, — повторил незнакомец, — и быть может, для того, чтобы выдать головою своему великому князю… Но погоди, старая лисица, ты не перехитришь меня, и если б только мне удалось… Тороп, добился ли ты наконец толку: узнал ли ты, у кого из гридней или отроков Владимировых нет ни роду, ни племени?
— У кого! Да они почти все безродные: у одного отец и мать за морем, у другого в Великом Новогороде. Ведь при лице княжеском и десяти витязей не начтешь из здешних природных киевлян.
— Итак, ты до сих пор ничего не умел проведать?
— Да давно ли, боярин, я живу в Киеве? Давно ли приказал ты мне идти в услужение к этому Богомилу, который сам ест за десятерых, а домочадцев своих морит голодом? Недаром про него сложена песенка:
А и тучен наш верховный жрец, А и тощи его слуги верные; Уж как примется, наш батюшка, Он глотать по целому быку…
— Мне некогда слушать твоих песен! — прервал с досадою незнакомец. — И если б ты поменьше пел, а побольше думал о том, что тебе приказано, так, может статься, давно бы уж не жил у Богомила. Я знаю, что тот, кого мы ищем, служит при Владимире; Богомилу известна эта тайна; да от этого хитрого кудесника и сам владыка его, Чернобог, не добьется правды. Ты говоришь, что почти у всех отроков Владимировых нет ни роду, ни племени? Пусть так, но они знают своих отцов и матерей! А нет ли из них такого, который не знает не только отца и матери, но даже своей родины и которому не более двадцати двух лет от роду?
— Да вот сегодня, боярин, перед закатом солнечным, я подслушал, как здесь на Подоле шла речь у княжеских витязей о каком-то Всеславе, и один усатый варяг, потешаясь над ним, называл его безродным. Они говорили, что он каждый день чем свет выезжает из Киева на своем вороном коне, а зачем и куда — никто из них не знает. Погоди, боярин, я не проронил этих речей, и может статься… Да что об этом говорить, утро вечера мудренее! А теперь не пора ли тебе к Богомилу? Ведь он давно уже дожидается.
— Пойдем! — сказал незнакомец. — Посмотрим, что скажет мне этот премудный бездушник!
Они не прошли десяти шагов, как вдруг Тороп остановился и, поднимая что-то с земли, сказал:
— Что это? Боярин, боярин, посмотри-ка мою находку! Меч… да еще, кажется, не простой!..
— Брось его! — сказал незнакомец. — Ты человек не ратный, а он и тебе руки замарает…
— И, что ты, боярин: он чистехонек, — за что бросать! — продолжал Тороп, затыкая за пояс свою находку. Может статься, он солида четыре стоит[76], а прошу не погневаться, боярин, по милости твоей у меня и полшляга за душой не осталось: все проел дочиста, чтоб не умереть с голоду, с тех пор как живу у этого скряги Богомила.
Незнакомец не отвечал ни слова и продолжал идти молча к тому месту, где начиналась пробитая в гору, почти по отвесной линии, крутая тропинка. Она служила кратчайшим путем для тех, кои не хотели идти широкою и покойною дорогою, которая, изгибаясь по крутому скату и опоясывая несколько раз всю полуденную сторону Кучинской горы, вела на самую ее вершину.
Покрытые соломою низенькие лачужки для сторожей, клети, построенные на высоких столбах, и обширные огороды, которые, начинаясь с средины Подола, тянулись до самой подошвы Кучинской горы, были некогда единственным предместьем северо-восточной стороны древнего Киева. Наблюдая глубокое молчание, незнакомый и провожатый его вошли в один из бесчисленных закоулков, кои составляли заборы и плетни, отделявшие один огород от другого. Все было тихо кругом. Ночные сторожа дремали у дверей своих избушек, и только изредка кое-где вскрикивал кузнечик и от времени до времени прохладный весенний ветерок шептал в густых листьях кудрявой рябины или ветвистой черемухи.
— Боярин! — сказал Тороп, прервав наконец продолжительное молчание. — Хоть и не пристало бы мне первому заводить с тобою речь, но не погневайся, если я спрошу тебя: ради чего ты живешь таким отшельником? Когда мы были еще на чужой стороне, ты больно тосковал тогда о святой Руси; да и не диво: хвалисский город[77] Атель, в котором мы жили, в пригородье Киеву не годится, а об хвалисах, узах, печенегах и говорить нечего: народ поганый, хуже, чем эта чудь белоглазая и мещера долгополая. Помнишь ли, боярин, бывало, как затяну песенку:
Уж как тошно, тошно ясну соколу
С коршунами жить… —
так у тебя слезы на глазах навернутся. Ну вот, по милости богов, мы опять на своей родине, и уж годов пяток, побольше, как ушли с тобою из земли печенежской, а что толку-то? Ты забился в лес, живешь в лачужке, как медведь в берлоге! Да этак все равно, если б ты и вовсе у печенегов остался; леса там не хуже здешних, а Волга-то почище нашего киевского Днепра: как расходится, матушка, так словно море Хвалисское, есть где поразгуляться, — не сядешь на мель, не наткнешься, как у нас, на пороги. Нет, боярин, воля твоя, а житье твое не житье! Э, знаешь ли что? Ведь я еще тебе об этом не сказывал: ты здесь не один живешь в лесу — я недавно набрел на хижину старого дровосека. Предобрый человек! Я заплутался и устал до смерти, а он не спросил даже, кто я, а накормил и напоил как родного. Я заходил к нему еще раза два; и в последний раз близко часу проболтал с его дочерью… Ну уж девушка! Сродясь таких не видывал! Как подумаешь, что такая красавица живет почти одна-одинехонька в дремучем лесу! Эх, сиротинка, сиротинка горемычная! Другие песенки попевают, играют в хороводах, колядуют, венки заплетают да женихов высматривают, а она, сердечная, словно горлинка одинокая, и свету божьего не видит! Только и отрады-то, что пойдет иногда побродить по лесу да послушать, как птички поют. Она говорит, что любит мои сказки; не диво: что ей, голубушке, от скуки-то делать, с кем словечко перемолвить? Отец ее часто уходит в Киев, так сидеть все одной, от раннего утра до поздних сумерок, ведь этак и одурь возьмет, — день-деньской за веретеном… Э, чуть было не забыл: она просила меня купить ей веретено поузорчатее. Купить-то я купил, да когда удастся к ней отнести? Что, боярин, завтра я тебе не надобен? Ась? Что?.. Да ты меня не слушаешь? — промолвил болтливый Тороп, заметив наконец, что господин его говорит вполголоса с самим собою и не обращает никакого внимания на его слова.
— Боярин, боярин!..
— Ну что?.. — спросил незнакомый с рассеянным видом. — О каком ты говоришь веретене?
— А вот об этом, — сказал Тороп, вынимая из-за пазухи раскрашенное яркими красками деревянное веретено. — Я купил его для дочери дровосека, о котором сейчас тебе рассказывал, и если ты дозволишь… Постой, постой, боярин!.. Нишкни-ка… — продолжал вполголоса Тороп, указывая пальцем на угол дощатого забора, на котором отразился слабый свет. — Что это?.. Никак, сюда идут с огнем.
— В самом деле! — отвечал незнакомый. — Я слышу шорох… да, точно! Сюда идут.
Яркий свет блеснул из-за угла забора, и шагах в тридцати от них показались двое рослых мужчин, поспешно идущих. Один из них нес в руке зажженный факел, от которого свет, отражаясь на стальном шлеме его товарища, вполне освещал его красный нос и огромные рыжие усы.
— Спрячемся, боярин, — шепнул с приметною робостью Тороп. — Это ратные люди, а один-то из них, вот тот, что идет с огнем, кажется, Стемид — ближний стремянный великого князя.
— А какое мне до этого дело? — прервал незнакомый. — Разве дорога проложена для одних стремянных княжеских?
— Эх, боярин, тебе какое дело, да меня-то он знает: так ладно ли будет, если он станет рассказывать, что слуга верховного жреца таскается по ночам неведомо с какими людьми? Спрячемся хоть в этом пустом шалаше; они мигом пройдут.
Незнакомый, хотя с приметным неудовольствием, но послушался Торопа и вошел вместе с ним в небольшой плетневый балаган, прислоненный к самому забору.
Через полминуты проходящие поравнялись с шалашом. Тороп не ошибся: один из них был точно Стемид, а в товарище его, неуклюжем воине с рыжими усами и красным носом, вероятно, читатели наши узнали уже варяжского мечника Фрелафа.
— Стой, — вскричал Стемид, прошедши мимо шалаша, — я нейду далее!
— И, полно, — сказал варяг, — пойдем, уж недалеко осталось!
— Да куда же ты меня тащишь? Послушай, Фрелаф, уж не издеваешься ли ты надо мною?
— Что ты, Стемид!.. Клянусь тебе Оденом…
— Добро, не клянись, а шути над тем, кто тебя глупее!
— Да разве я не говорил тебе, что мы, как верные слуги княжеские, должны сослужить ему службу?
— Да, ты говорил мне это, когда поймал меня у самого теремного двора, заставил взять этот светоч и потащил вместе с собою; но я хочу знать, о чем идет дело, и без этого не тронусь с места.
— Ну так слушай же, Стемид: здесь, на Подоле, у самого храма вашего бога Белеса, скрываются враги великого князя.
— Как так?
— Да так. Помнишь, как я погнался за девушкой, которая так хорошо пела в хороводе?.. Ну, вот я настиг ее у самой божницы, стал целовать, и, надобно сказать правду, она не больно отбивалась. Вдруг, откуда ни возьмись, пребольшой мужчина, да и ну позорить, и добро б меня, а то нашего великого князя; я припугнул его порядком, а меж тем побежал за вами, что б вы помогли мне связать его, и ты попался мне первый. Ну, теперь куда и зачем ты идешь со мной?
— Куда — знаю, а зачем — не ведаю.
— Как не ведаешь? Вестимо зачем, чтоб схватить этого Разбойника.
— Да неужели ты думаешь, что он станет там дожидаться до тех пор, пока за ним придут и скрутят руки назад?.. Я чаю, уж теперь давным-давно и след его простыл.
— А почему знать?
— Нет, Фрелаф, я устал и не хочу всю ночь бродить по-пустому! Прощай!
— Эх, братец, постой! Ну, если нам не удастся поймать этого злодея, так авось отыщем мой меч.
— Твой меч?
— Ну да! Вот видишь: как этот разбойник стал позорить нашего князя, так у меня вся кровь закипела в жилах! Ты знаешь, Стемид, я детина добрый, а уж если расхожусь…
— Знаю, братец, знаю!
— Говорить непригожие речи о нашем великом князе! И при ком же?.. При молодце Фрелафе! Веришь ли, Стемид, меня взяло такое зло, что я земли под собой не почуял!
— Верю, верю!
— Выхватил меч, да как махнул со всего плеча могуча!.. Ну, счастлив, разбойник! Кабы я не обмишулился, так раскроил бы его надвое!
— А ты промахнулся?
— Промахнулся, братец, и вместо головы этого шального хватил по камню. Батюшки мои, как посыплются искры!..
— Эге! — прервал Стемид. — То-то нас всех и осветило, а уж мы думали, думали, что за диковинка такая?..
— Камень разлетелся вдребезги… — продолжал варяг, нимало не смущаясь.
— Один осколок, — прервал снова Стемид, — попал в голову городскому вирнику, который на ту пору обходил киевские улицы.
— Эх, братец, ты настоящий гусляр! Тебе бы все глумиться да скоморошничать. Я говорю дело. Вот, как ни крепко я держал в руке меч, а он вылетел.
— Зачем же ты его не поднял?
— Зачем! Затем, что я боялся упустить этого злодея и побежал скорей за вами.
— Так вот какую службу я должен сослужить великому князю: помочь тебе отыскать твой меч! Нет, Фрелаф, поберегу мой живот до поры до времени, а эта служба мне не под силу. Прощай!
— Постой, братец! Да сделай отеческую милость, дойди вместе со мною.
— Кой прах, Фрелаф, уж не боишься ли ты идти один?
— Кто? Я боюсь? Что ты, братец! Да давай на одного меня днем полсотни молодцев — усом не поведу! Но теперь дело ночное: кто знает, что случится? Может статься, их там много: зайдут с тыла, наткнешься на засаду… мало ли ратных хитростей? Тут храбрость не поможет; вдвоем то ли дело: стали спинами друг к другу, да и катай на все стороны! Ну, понимаешь ли теперь?..
— Понимаю, храбрый витязь, понимаю! Я только одного в толк не возьму, в кого ты уродился? Все твои земляки взросли на боях, удалые воины, молодцы, а ты…
— Что я?..
— Да как бы тебе сказать? Бабой тебя назвать нельзя: усы велики; греком также не назовешь: у тебя рыжие волосы, а варягом назвать стыдно.
— Что ты, братец? Неужли в самом деле думаешь, что я робею? Да не будь я Фрелаф, сын Руслава, внук Руальда и правнук Ингелота; да чтоб на моей тризне пели не скальды вещие, а каркали черные вороны; чтоб в мой доспех наряжались старые бабы и вместо меча из моих рук не выходило веретено с пряжею…
— Возьми ж свой меч, могучий богатырь Фрелаф! — сказал кто-то позади насмешливым голосом.
Варяг обернулся, отпрыгнул назад и вскричал с ужасом:
— Это он!
— Да, это я! — продолжал спокойно незнакомый. — А вот твой меч, — прибавил он, бросив что-то к ногам Фрелафа. — Подыми его, добрый молодец, да смотри поберегай: он тебе по плечу.
Сказав сии слова, незнакомый пустился скорыми шагами вслед за небольшим человеком, который, закрывая лицо полою своего кафтана, бежал, не оглядываясь, по тропинке, ведущей на вершину Кучинской горы. В полминуты они оба исчезли из глаз Стемида.
— Откуда взялся этот долговязый? — спросил он наконец, перестав смотреть в ту сторону, где скрылся незнакомый. — Не видал ли ты, Фрелаф?
Варяг не отвечал ни слова.
— Что ж ты, — продолжал Стемид, — онемел, что ль? Фрелаф, а Фрелаф?.. Да очнись, братец!
— Это он! — промолвил, заикаясь, варяг.
— Кто он?
— Точно он!
— Да кто?
— Ну вот тот самый, что давеча у Велесовой божницы…
— Так что ж ты, прозевал его?
— Прозевал!.. Нет, братец, полно теперь спорить! До сих пор я не давал веры речам вашим; бывало, как вы начнете рассказывать о киевских ведьмах и злых чародеях, так я и слушать не хочу, — теперь всему верю! Ах, батюшки, что это?.. Лишь только этот кудесник дыхнул мне в лицо, так у меня и руки опустились, и ноги онемели, и даже язык отнялся. Ну, не диво же, что я давеча промахнулся: он отвел мне глаза… Да, да, он точно меня обморочил: вместо себя подсунул камень, а сам сквозь землю провалился.
— Статься может, Фрелаф, только я слыхал, что от испуга также язык отнимается.
— Да помилуй, братец! Если этот разбойник не чародей, так откуда же он взялся?
— А вот, может быть, из этого шалаша.
— Как бы не так! Как я обернулся, так он еще по колени был в земле!.. Да разве не слышишь, Стемид? Фу, какой смрад!
— Нет, я ничего не слышу.
— Что ты, братец! Так и пахнет преисподнею… Уйдем скорей отсюда.
— Погоди, Фрелаф: подыми прежде свой меч.
— Мой меч?
— Ну да! Он бросил что-то вот здесь наземь, сказал, что это твой меч, и советовал тебе поберегать его.
— В самом деле? — вскричал с радостью Фрелаф. — То-то же, — видно, не под силу пришелся этому разбойнику! Да где же он?
— Постой! — сказал Стемид, наклоняясь. — Вот здесь, кажется… Что это? — продолжал он, подымая с земли большое расписное веретено. — Ну, брат, подшутил же он над тобою! Посмотри, каков твой меч!
— Как! Веретено!..
— Да, да, веретено! — повторил Стемид, умирая, со смеху. — Ай да молодец! Ну, теперь и я вижу, что он чародей.
— Ах он собака! — заревел варяг. — Постой, разбойник, вот я тебя!.. Держи его, держи!
— Полно горланить-то, Фрелаф! Не умел держать, когда был у тебя под носом, а теперь орешь.
— Ах он проклятый кудесник! Да я на дне морском его отыщу! Чтоб я не отомстил за эту обиду, я, Фрелаф, сын Руслава, внук Руальда!
— И правнук Ингелота, — промолвил Стемид. — В самом деле, этот чародей вовсе не уважает твоих предков; однако, я чаю, ты не погневаешься на меня, если я не отдам тебе этого расписного меча? Дозволь мне похвастаться им перед товарищами!..
— Что ты, Стемид! — вскричал Фрелаф. — Пожалуйста, не рассказывай никому, пока я не отомщу за эту смертную обиду. Ты знаешь наших молодцев: как попадется им на язычок это веретено, так мне житья не будет.
— Слушай, Фрелаф, — сказал, помолчав несколько времени, Стемид, — я парень добрый, так и быть, не перескажу никому о том, что видел; зато и ты не моги никогда хвастаться передо мною своим удальством и богатырством. Без меня, пожалуй, себе на здоровье, ломай дубья, бери города, разбивай кулаком стены каменные, хвастай сколько душе угодно; но при мне, если ты заикнешься об этом, а пуще коли вымолвишь хоть одно непригожее слово о княжеском отроке Всеславе, — смотри, берегись: этот меч-кладенец будет всегда со мною, и я при всех тебе его отдам… Ну, теперь пойдем — пора спать. Ах он леший проклятый! — продолжал Стемид, пройдя несколько шагов и принимаясь снова смеяться. — И пришло же ему в голову!.. Да кто ему шепнул, разбойнику, что ты храбрый витязь Фрелаф! Ну, видно, он в самом деле кудесник!
Пристыженный варяг, повесив голову, отправился вместе со Стемидом по дороге, ведущей в Киев. Он молчал как убитый и только изредка, когда громкий хохот его товарища прерывал ночную тишину, бормотал про себя, пошевеливая своими огромными усами:
— Смейся, смейся, проклятый русин! Засмеялся бы ты у меня кабы я был сам-третей или сам-четверт!