На дворе было пасмурно. Крупные дождевые капли стучали в окна почтового двора села Завидова, в котором Рославлев уже более двух часов дожидался перемены лошадей. Все проезжающие вообще не любят сидеть долго на станциях; но для влюбленного жениха, который спешит увидеться с своей невестою, всякая остановка есть истинно наказание небесное. Ничто не может сравниться с этой пыткою: он нигде не найдет места, горит как на огне; ему везде тесно, везде душно: ему кажется, что каждая пролетевшая минута уносит с собою целый век блаженства, что он состареется в два часа, не доживет до конца своего путешествия. Одним словом, несмотря ни на какую погоду, он пустился бы пешком, если бы рассудок не говорил ему, что этим он не поможет своему горю, а только отдалит минуту свидания. Пересмотрев давным-давно прибитые по стенам почтового двора — и Шемякин суд, и Илью Муромца, и взятие Очакова, прочитав в десятый раз на знаменитой картине «Погребение Кота» красноречивую надпись: «Кот Казанской, породы Астраханской, имел разум Сибирской», — Рославлев в сотый раз спросил у смотрителя в изорванном мундирном сюртуке и запачканном галстуке, скоро ли дадут ему лошадей, и хладнокровный смотритель повторил также в сотый раз свое невыносимое: «Все, сударь, в разгоне; извольте подождать!»
— Да нельзя ли найти вольных?
— Я уж вам докладывал, что нельзя; пора рабочая.
— Я заплачу вдвое, если надобно, — только бога ради…
— И рад бы радостью, сударь! Да что ж делать? На нет и суда нет! Не прикажете ли чаю?
— Далеко ли отсюда до Москвы?
— Сто три версты с половиною. А чай знатный, сударь! цветочный, самый лучший.
— Сто три версты! А там еще семьдесят! Какая досада! Я мог бы завтра поутру…
— У меня, сударь, есть и московские калачи, а если угодно, так и крендели.
— Что за станция! В этом Завидове вечно нет лошадей!
— Что ж делать, ваше благородие! Ведь здесь не ям, а разгон большой. Прикажете поставить самовар?
— Ну, хорошо, братец! Говорят, что у нас почта хороша. Боже мой! Да не приведи господи никакому христианину ездить на почтовых! Что это?.. едешь, едешь…
— А давно ли вы, сударь, из Питера?.. — спросил смотритель, приказав своей жене готовить чай.
— Стыдно сказать — третий день! И это называют почтою!
— То есть — с лишком по двести верст в сутки? — сказал смотритель, рассчитав по пальцам. — Что ж, сударь? Это езда не плохая. Зимою можно ехать и скорее, а теперь дело весеннее… Чу! колокольчик! и кажется, от Москвы!.. четверкою бричка…
— Ах, сделай милость, любезный! я дам тебе, что хочешь, на водку…
— Постойте, сударь!.. никак на вольных!.. Нет! с той станции! Ну, вот вам, сударь, и попутчики! Счастлив этот проезжий! ваши лошади, чай, уж отдохнули, так ему задержки не будет.
— Вели же скорей закладывать мою коляску.
— Нельзя, сударь! надобно выкормить лошадей, надобно их напоить; надобно, чтоб они выстоялись, надобно…
— Надобно, чтоб я ехал! Послушай, я заплачу двойные прогоны!
— Нет, сударь, ямщик ни за что не поедет. Вот этак часика через полтора… Эх, сударь! кони знатные — мигом доставят на станцию; а вы меж тем чайку накушайтесь.
Проезжий не вышел из своей брички и через несколько минут отправился на лошадях, которые привезли Рославлева. С полчаса еще наш влюбленный путешественник ходил молча взад и вперед по избе; потом от нечего делать напился чаю; и наконец, отворив окно, сел возле него, чтобы видеть, когда станут закладывать его коляску. На завалине перед избою сидел старик лет шестидесяти; он чертил по земле своим подожком и слушал разговоры ямщиков, которые, собравшись в кружок, болтали всякую всячину, не замечая, что проезжий барин может слышать все их слова.
— Что ты, брат Андрюха, так насупился? — спросил один ямщик, в сером армяке, молодого детину в синем кафтане и красном кушаке, — аль жена побила?
— Добро бы жена, — отвечал детина, — а то черт знает кто — нелегкая бы его взяла, проклятого!
— Ой ли! так тебя, брат, поколотили! Уж не почтальон ли, что ты вчера возил?
— Эх, Ваня! кабы почтальон, так куда б ни шло; а то какой-то проезжий барин — пострел бы его побрал!
— Чай, стал погонять, а ты не слушался?
— Вестимо. Вот нынче ночью я повез на тройке, в Подсолнечное, какого-то барина; не успел еще за околицу выехать, а он и ну понукать; так, знашь ты, кричма и кричит, как за язык повешенный. Пошел, да пошел! «Как-ста не так, — подумал я про себя, — вишь, какой прыткой! Нет, барин, погоди! Животы-та не твои, как их поморишь, так и почты не на чем справлять будет». Он ну кричать громче, а я ну ехать тише!
— Вот то-то же! Вишь ты, сам какой задорный, Андрюха!
— Да, слышь ты, глупая голова! Ведь за морем извозчики и все так делают; мне уж третьего дня об этом порассказали. Ну, вот мы отъехали этак верст пяток с небольшим, как вдруг — батюшки светы! мой седок как подымется да учнет ругаться: я, дискать, на тебя, разбойника, смотрителю пожалуюсь. «Эк-ста чем угрозил! — сказал я. — Нет, барин, смотрителем нас не испугаешь». Я ему, ребята, на прошлой неделе снес гуся да полсотни яиц.
— Умен ты, брат Андрюха! Ну что ж твой седок?
— Осерчал пуще прежнего. Ну меня позорить, а я себе и в ус не дую — еду себе шажком да посвистываю. Вот он приподнялся, да и толк меня в загорбок; я обернулся, поглядел: мужичонок небольшой, и слуги с ним нет, — как не дать отпора? «Слушай, барин, — сказал я, — драться не велено; у меня смотри, я и сам кнутом перепояшу». Лишь только я это вымолвил, как он одной рукой хвать меня за ворот, прыгнул к себе, да и ну лудить по становой жиле. Я было побарахтаться — куды-те! Ах ты, господи боже мой! взглянуть не на что, а какой здоровенный! Уж он меня возил, возил! Черт бы его побрал! Инда и теперь вздохнуть тяжело!
— Вот то-то, Андрюша! — сказал старый крестьянин, — зачем озорничать! Ведь наше дело таковское — за всяким тычком не угоняешься. А уж если пришла охота подраться, так дрался бы с своим братом: скулы-то равные, — а то еще схватился с барином!..
— Да, с барином! Недолго этим барам-то над нами ломаться.
— А что так? — спросил извозчик в армяке.
— Да так-ста. Мы знам, что знам.
— А что ты знашь, Андрюха? Расскажи, брат.
— Да, расскажи! А как дойдет до исправника…
— И полно! кому вынести? Небось, рассказывай!..
— Ну то-то же! смотрите, ребята! — сказал детина, обращаясь к другим извозчикам, — чур, держать про себя. Вот, третьего дня, повез я под вечер проезжего — знашь ты, какой-то не русской, не то француз, не то немец — леший его знает, а по нашему-то бает; и такой добрый, двугривенный дал на водку. Вот дорогой мы с ним поразговорились. «Что, дискать, брат! — спросил он, — чай, житье ваше плохое?» Ну, вестимо, не сказать же, что хорошо. «Да, барин, — молвил я, — под иной час тяжко бывает; кони дороги, кормы также, разгон большой, а на прогонах далеко не уедешь; там, глядишь, смотритель придерется, к исправнику попадешь в лапы — какое житье? Вот кабы еще проезжие-та, как ваша милость, не понукали; а то наши бары, провал бы их взял! ступай им по десяти верст в час; а поехал вволю рысцой или шагом, так норовят в зубы». — «И впрямь, — сказал проезжий, — что ваше за житье! То ли дело у нас за морем; вот уж подлинно мужички-та живут припеваючи. Во всем воля: что хочешь, то и делай. У нас ямщик прогоны-то берет не по-вашему — по полтине на версту; едет как душе угодно: дадут на водку — пошел рысцой; нет — так и шагом; а проезжий, хоть генерал будь какой, не смей до него и дотронуться. По нашим дорогам — что верста, то кабак; а ямщик волен у каждого кабака останавливаться».
— Ну, Андрюха! — вскричал ямщик в армяке, — житье же там нашему брату!
— Нишни, Ваня! — сказал старый крестьянин, — не мешай ему, пусть он доскажет.
— «А что, батюшка? — молвил я, — продолжал Андрей, — есть ли у вас исправники?» — «Какие исправники! У нас мужик и шапки ни перед кем не ломает; знай себе одного Бонапарта, да и все тут!» — «А кто этот Бонапарт, батюшка?» — спросил я. «Вестимо, кто: наш хранцузской царь. Слушай-ка, детина, — примолвил проезжий, — я тебе скажу всю правду-истину, а ты своим товарищам рассказывай: наш царь Бонапарт завоевал всю землю, да и к вам скоро в гости будет». — «Ой ли? — сказал я, — да к нам-та зачем?» — «Затем, брат, что он хочет, чтоб и у вас мужичкам было такое же льготное и привольное житье, как у нас. Варам-то вашим это вовсе не по сердцу; да вы на них не смотрите; они, пожалуй, наговорят вам турусы на колесах: и то и се, и басурманы-та мы… — не верьте! а встречайте-ка нас, как мы придем, с хлебом да с солью».
— А о поборах-та баял, что ль, он? — спросил один пожилой извозчик.
— Как же; слышь ты, никакой тяги не будет: что хошь, то и давай. У нашего, дискать, царя и без вас всего довольно.
— Ну, Андрюша! — сказал старый крестьянин, — слушал я, брат, тебя: не в батюшку ты пошел! Тот был мужик умный; а ты, глупая голова, всякой нехристи веришь! Счастлив этот краснобай, что не я его возил: побывал бы он у меня в городском остроге. Эк он подъехал с каким подвохом, проклятый! Да нет, ребята! старого воробья на мякине не обманешь: ведь этот проезжий — шпион.
— Неужто, дядя Савельич? — сказал ямщик в армяке.
— Ну да! А ты, Андрей, с дуру-та уши и развесил. Бонапарт! Да знаете ли, православные, кто такой этот Бонапарт! Иль никто из вас не помнит, что о нем по всем церквам читали? Ведь он антихрист!
— Ой ли? Так это он? — вскричал пожилой ямщик.
— Он и есть. Ведь он-та все и подсылает подбивать нашу братью; так, слышь ты, лисой и лисит; да не на тех напал. Нет, ребята! чтоб мы поддались иноверцам?.. Ба, ба, ба! да за что так! Что бога гневить, братцы! разве у нас нет батюшки православного русского царя? Разве мы хуже живем других прочих? Что нам, перекусить, что ль, нечего? Слава тебе господи! По праздникам пустых щей не хлебаем, одежонка есть, браги не покупать стать! А если б и худо-то было? Так что ж? Знай про то царь-государь: ему челом; а Бонапарту-та какое до нас дело? Разве мы его?
— Ведь дядя-то Савельич правду говорит, ребята! — сказал один из ямщиков, обращаясь к своим товарищам.
— Да, детушки! Я подолее вас живу на белом свете; в пугачевщину я был уж парень матерой. Тяжко, ребята, и тогда было — такой был по всей святой Руси погром, что и боже упаси! И Пугач также прельщал народ, да умней был этого Бонапарта: назвался государем Петром Федоровичем — так не диво, что перемутил всех православных; а этот что за выскочка? Смотри, пожалуй! вишь, ему жаль нас стало! Экой милостивец выискался! Нет, ребята! Если уж господь бог нашлет на нас каку невзгоду, так пускай же свои собаки грызутся, а чужие не мешайся.
— Так, вестимо так, Савельич! Правда, Савельич! — заговорили все извозчики, кроме Андрея.
— Что ж ты, брат Андрюха, язычок-та прикусил, а? — спросил пожилой ямщик.
— Что, брат, — отвечал Андрей, почесывая в голове, — оно бы и так, да, слышь ты, он баил, что исправников не будет и бары-то не станут над нами ломаться.
— Ах ты, дурачина, дурачина! — перервал старик, — да разве без старших жить можно? Мы покорны судьям да господам; они — губернатору, губернатор — царю, так испокон веку ведется. Глупая голова! как некого будет слушаться, так и дело-то делать никто не станет.
— Что правда, то правда, — сказал один из ямщиков, — нашему брату нельзя жить без грозы; кабы только прогоны-то были у нас также по полтине на версту…
— А овес по два рубля четверть? Вот то-то и есть, ребята, вы заритесь на большие прогоны, а поспрошайте-ка, чего стоят за морем кормы? Как рублей по тридцати четверть, так и прогоны не взмилятся! Нет, Федотушка! где дорого берут, там дорого и платят!
— Вестимо, так, — сказал извозчик в армяке. — Да вот что, дядя Савельич, кабы поборов-та с нас не было?
— Эх, Ваня, Ваня! Да есть ли земля, где б поборов не было? Что вы верите этим нехристям; теперь-то они так говорят, а дай Бонапарту до нас добраться, так последнюю рубаху стащит; да еще заберет всех молодых парней и ушлет их за тридевять земель в тридесятое государство.
— Что ты, дядя Савельич, нас морочишь!.. — перервал с приметной досадою Андрей. — На что ему забирать чужой народ; у него и своего довольно.
— Довольно, да не совсем. Вот что, ребятушки, мне рассказывал один проезжий: этот Бонапарт воюет со всеми народами; у него что год, то набор. Своих-то всех перехватал в некруты, так и набирает где попало.
— И я тоже слышал, — сказал один пожилой извозчик. — Вишь, какой неугомонный, все таскается с войском по чужим землям! Что это, Савельич, этим хранцузам дома не сидится?
— Видно, брат, земля голодная — есть нечего. Кабы не голод, так черт ли кого потащит на чужую сторону! а посмотри-ка, сколько их к нам наехало: чутьем знают, проклятые, где хлебец есть.
— Да, они на это куда сметливы, — сказал один извозчик в изорванном кафтане, — знают, где раки зимуют. Слышь ты, у нас все дурно, а все-таки к нам лезут!
— Да, да! толкуй себе! — перервал Андрей, — что, чай, у нас хорошо?.. От одной гонки свету божьего не взвидишь. Ну, пусть у них кормы дороже, да зато и езда-то какая? А у нас?.. скачи себе сломя голову.
— Кой прах! — вскричал старик, — наладил одно да одно! Разве деды наши не держали почты? Разве я сам не вожу подчас проезжих? Господи боже мой! — продолжал он, вскочив с завалины, — да что ты за ямщик, коли десяти верст в час не уедешь? Эх, не прежние мои годы!.. Бывало, в старину, как заложишь тройку ухарских, так только держись… пыль столбом!.. Куды понукать! Бывало, седок взмолится да учнет милости просить; так нет! сердце не терпит! Дал родным вздохнуть, да и пошел по всем по трем! с горки на горку!.. Эх вы, милые, закатывай, да и только!.. Вот это езда! А селом-то бывало — селом!.. попридержишь у околицы, а как въедешь в улицу — шапку набок, свистнул, гаркнул, да и след простыл… и самому весело, и красны девицы удалым парнем любуются; а вас, прости господи, за что и невестам любить? Какие вы ямщики? Волов бы вам гонять да по клюкву-ягоду!
— Что ты, дядя? — перервал ямщик в армяке, — не все в Андрея: и мы прокатим не хуже другого.
— Катай себе, катай! — проворчал сквозь зубы Андрей, — а я своих коней поморить не хочу.
— Мореного морить нечего, — сказал старик. — Корми их одной соломой, так они и без езды отощают. То-то, брат Андрюша! вишь, ты и по будням ходишь в синем кафтане да в красном кушаке. Мы держимся старины: взял прогоны, выпил на гривнягу, да и будет; а ты так нет, как барин — норовишь все в трактир: давай чаю, заморской водки, того-сего, всякой лихой болести; а там хвать, хвать, ан и сенца не на что купить. А как в мошне пусто, да и дома-то не густо, так поневоле дурь полезет в голову: теперь ты слушаешь россказни иноземцев, а там, пожалуй, и на большую дорогу выдешь. Нет, брат Андрей, некому тебя бить: замотался ты.
— Да что ж ты, Савельич, взъелся в самом деле? — сказал с досадою Андрей. — Что ты, родной иль хрестной мне батька, что ль?
— Полно, Андрюха, ершиться-то, — перервал ямщик в армяке. — Савельич бает правду. Вестимо, ты мотыга; вот уж с месяц, как взял у меня три рубля, а и в помине о них нет…
— Так что ж? — отдам.
— То-то отдам! Я и сам бы умел синий кафтан носить по будням. Знаем мы вас — отдам.
— А осьмину-то овса, что у меня занял, — примолвил пожилой извозчик, — отдашь ли хоть к Петрову дню?
— А за кушак-то когда заплатишь? — закричал ямщик в изорванном кафтане, — ведь ты его купил у меня уж третий месяц. Эй, осрамлю, Андрюшка! при всех в церкви сниму.
— Видно, брат Андрюха, — прибавил один молодой детина, — исправник-то мало тебя на прошлой неделе уму-разуму учил.
— Как так? — спросил старик.
— Да так! — продолжал молодой парень. — Он возил со мной проезжих в Подсолнечное, да и ну там буянить в трактире и с смотрителем-то схватился: вот так к роже и лезет. На грех проезжал исправник, застал все как было, да и ну его жаловать из своих рук. Уж он его маил, маил…
— Э! э! — вскричал ямщик в худом кафтане. — Так вот что, ребята! Вот за что он на исправников-то осерчал. Эки пострелы в самом деле! и поозорничать не дадут. Нет, нет — да и плетью!
Все ямщики засмеялись, и пристыженный Андрей не знал уже куда деваться от насмешек, которые на него посыпались, как вдруг со стороны Петербурга зазвенел колокольчик.
— Еще бог дает проезжих! — сказал ямщик в армяке. — Экой разгон!
— Глядь-ка, — вскричал старик. — Ну молодец! как дерет!.. Знать, курьер или фельтегарь!.. Смотри-ка, смотри! Ай да коренная! Вот, брат, конь!.. Пристяжные насилу постромки уносят.
— Нет, дядя Савельич, — сказал один из ямщиков, — это не курьер, да и кони не почтовые… Ну — так и есть! Это Ерема на своей гнедой тройке. Что это так его черти несут?
Кибитка, запряженная тройкой лихих коней, покрытых пылью и потом, примчалась к почтовому двору. В ней сидели двое купцов: один лет семидесяти и седой как лунь; другой лет под сорок, с светло-русой окладистой бородою. Если нельзя было смотреть без уважения на патриархальную физиономию первого, то и наружность второго была не менее замечательна: она принадлежала к числу тех, которые соединяют в себе все отдельные черты национального характера. Радушие, природный ум, досужество, сметливость и русской толк отпечатаны были на его выразительном и открытом лице. Старик пошел в избу к смотрителю, а товарищ его остался у кибитки.
— Ну что, брат Ерема? — спросил приехавшего ямщику старый крестьянин, — подобру ли, поздорову?
— Бог грехам терпит, Савельич! Живем понемногу.
— Эх, как у тебя кони-то припотели! — сказал ямщик в армяке, — видно, брат, больно шибко ехал?
— Да, Ваня, — отвечал ямщик, принимаясь выпрягать лошадей, — взялся на часы, так не поедешь шагом. — А что! За двойные, что ль?
— Нет, брат! по двадцати копеек на версту да целковой на водку!
— Знатная работа! Да что они так торопятся?
— Знать, нужда пристигла: спешат в Москву. Седой-то больно тоскует! всю дорогу проохал. А кто у вас едет?
— Да никто, брат: кроме курьерской тройки, ни одной лошади нет.
Меж тем купец, взойдя на почтовый двор, подал смотрителю свою подорожную. Взглянув на нее и прочтя: «давать из почтовых», смотритель молча положил ее на стол.
— Что, батюшка? — сказал купец, — иль лошадей нет?
— Все в разгоне.
— Нет ли вольных?
— Нет.
— А попутчиков?
— Есть четверня, да вот его благородие уж часа три дожидается.
— Ах, боже мой, боже мой! что мне делать? — вскричал отчаянным голосом купец. — Я готов дать все на свете, только бога ради, господин смотритель, отпустите меня скорее.
Смотритель пожал плечами и не отвечал ни слова.
— Вы, кажется, очень торопитесь? — спросил Рославлев, который не мог без сострадания видеть горя этого почтенного старика.
— Ах, сударь! — отвечал купец, — не под лета бы мне этак скакать; и добро б я спешил на радость, а то… но делать нечего; не мне роптать, окаянному грешнику… его святая воля! — Старик закрыл глаза рукою, и крупные слезы закапали на его седую бороду.
— Извините мое любопытство, — сказал после короткого молчания Рославлев, — какой несчастный случай заставляет вас спешить в Москву?
— Да, сударь! — отвечал старик, утирая глаза, — подлинно несчастный! Господь посетил меня на старости. Я был по торговым делам в Твери; в Москве у меня оставались жена и сын, а меньшой был вместе со мною. Вчера он занемог горячкою, а сегодня поутру я получил письмо от приказчика, в котором он уведомляет, что старшего сына моего разбили лошади, что он чуть жив, а старуха моя со страстей так занемогла, что, того и гляди, отдаст богу душу. И докторов призывали, и Иверскую подымали, все нет легче. Третьего дня ее соборовали маслом; и если я сегодня не поспею в Москву, то, наверно, не застану ее в живых. Эх, сударь! вы молоды, так не знаете, каково расставаться с тем, с кем прожил сорок лет душа в душу. Не тот сирота, батюшка, у кого нет только отца и матери; а тот, кто пережил и родных и приятелей, кому словечка не с кем о старине перемолвить, кто, горемычный, и на своей родине, как на чужой стороне. Живой в могилу не ляжешь, батюшка! Кто знает? Может быть, я еще годов десять промаюсь. С моей старухой я невовсе еще был сиротою, а теперь… голубушка моя, родная!.. хоть бы еще разочек на тебя взглянуть, моя сердечная!..
Рыдания перервали слова несчастного старика. До души тронутый Рославлев колебался несколько времени. Он не знал, что ему делать. Решиться ждать новых лошадей и уступить ему своих, — скажет, может быть, хладнокровный читатель; но если он был когда-нибудь влюблен, то, верно, не обвинит Рославлева за минуту молчания, проведенную им в борьбе с самим собою. Наконец он готов уже был принести сию жертву, как вдруг ему пришло в голову, что он может предложить старику место в своей коляске.
— Скажите мне, — спросил он, — можете ли вы расстаться с своим товарищем?
— Могу, сударь! Он ехал на перекладных; а как на последней станции была также задержка, то я взял его с собою.
— Так чего же лучше? Пусть он дожидается лошадей и приедет завтра; а вы не хотите ли доехать до Москвы вместе со мною?
— Ах, мой благодетель!.. Я не смел вас просить об этом; но не стесню ли я вас? — Не беспокойтесь, нам обоим будет просторно.
— Иван Архипович! — сказал другой купец, войдя в избу. — Все лошади в разгоне; что будешь делать? ни за какие деньги нельзя найти. Пришлось поневоле дожидаться.
— Нет, Андрей Васьянович! Вот этот барин — награди его господь! — изволит везти меня, вплоть до самой Москвы, в своей коляске.
— Дай бог вам здоровье, батюшка! — сказал купец, поклонясь вежливо Рославлеву. — Он спешит в Москву по самой экстренной надобности, и подлинно вы изволили ему сделать истинное благодеяние. Я подожду здесь лошадей; и если не нынче, так завтра доставлю вам, Иван Архипович, вашу повозку. Мне помнится, ваш дом за Серпуховскими воротами?
— Да, батюшка! в переулке, в приходе Вознесения господня. Теперь, сударь, — продолжал старик, обращаясь к Рославлеву, — я не смею вас просить остановиться у меня…
— Мне и самому было бы некогда к вам заехать, — перервал Рославлев. — Я только что переменю лошадей в Москве.
— Но неравно вам прилучится проезжать опять чрез нашу Белокаменную, то порадуйте старика, взъезжайте прямо ко мне, и если я буду еще жив… Да нет! коли не станет моей Мавры Андреевны, так господь бог милостив… услышит мои молитвы и приберет меня горемычного.
— Эх, Иван Архипович! — сказал купец, — на что заране так крушиться? Отчаяние — смертный грех, батюшка! Почему знать, может быть, и сожительницам сыновья ваши выздоровеют. А если господь пошлет горе, так он же даст силу и перенести его. А вы покамест все надежды не теряйте: никто как бог.
Старик тяжело вздохнул и, склонив на грудь свою седую голову, не отвечал ни слова.
— Осмелюсь спросить, сударь, — сказал купец после короткого молчания, — откуда изволите ехать?
— Из Петербурга.
— Из Петербурга? А что, сударь, там слышно о войне?
— Вероятно, турецкая война скоро будет кончена.
— Об этом у нас и в Москве давно говорят. Но есть также слухи, что будто бы французы… избави господи!
— Что ж тут страшного? Разве нам в первый раз драться с Наполеоном?
— Да то, сударь, бывало за границею, а теперь, если правда, что болтают, и Наполеон сбирается к нам… помилуй господи!.. Да это не легче будет татарского погрома. И за что бы, подумаешь, французам с нами ссориться? Их ли мы не чествуем? Им ли не житье, хоть, примером сказать у нас в Москве? Бояр наших, не погневайтесь сударь, учат они уму-разуму, а нашу братью, купцов, в грязь затоптали; вас, господа, — не осудите, батюшка! — кругом обирают, а нас, беззащитных, в разор разорили! Ну, как бы после этого им не жить с нами в ладу?
— Но разве вы думаете, что с нами желают драться французские модные торговки и учители? Поверьте, они не менее вашего боятся войны.
— Конечно, батюшка-с, конечно; только — не взыщите на мою простоту — мне сдается, что и Наполеон-та не затеял бы к нам идти, если б не думал, что его примут с хлебом да с солью. Ну, а как ему этого не подумать, когда первые люди в России, родовые дворяне, только что, прости господи! не молятся по-французски. Спору нет, батюшка, если дело до чего дойдет, то благородное русское дворянство себя покажет — постоит за матушку святую Русь и даже ради Кузнецкого моста французов не помилует; да они-то, проклятые, успеют у нас накутить в один месяц столько, что и годами не поправить… От мала до велика, батюшка! Если, например, в овчарне растворят ворота и дворовые собаки станут выть по-волчьи, таи дивиться нечему, когда волк забредет в овчарню. Конечно, собаки его задавят и хозяин дубиною пришибет; а все-таки может статься, он успеет много овец перерезать. Так не лучше ли бы, сударь, и ворота держать на запоре, и собакам-та не прикидываться волками; волк бы жил да жил у себя в лесу, а овцы были бы целы! Не взыщите, батюшка! — примолвил купец с низким поклоном, — я ведь это так, спроста говорю.
— Я могу вас уверить, что много есть дворян, которые думают почти то же самое.
— Как не быть, батюшка! И все так станут думать, как тяжко придет; а впрочем, и теперь, что бога гневить, есть русские дворяне, которые не совсем еще обыноземились. Вот хоть и ваша милость: вы, не погнушались ехать вместе с моим товарищем, хоть он не француаской магазинщик, а русской купец, носит бороду и прозывается просто Иван Сеземов, а не какой-нибудь мусье Чертополох. Да вот еще; вы, верно, изволили читать: «Мысли вслух на Красном крыльце Силы Андреевича Богатырева». Книжка не великонька, а куды в ней много дела, и, говорят, будто бы ее сложил какой-то знатный русской боярин, дай господи ему много лет здравствовать! Помните ль, батюшка, как Сила Андреевич Богатырев изволит говорить о наших модниках и модницах: их-де отечество на Кузнецком мосту, а царство небесное — Париж. И потом: «Ох, тяжело, — прибавляет он, — дай боже, сто лет царствовать государю нашему, а жаль дубинки Петра Великого — взять бы ее хоть на недельку из кунсткамеры да выбить дурь из дураков и дур…» Не погневайтесь, батюшка, ведь это не я; а ваш брат, дворянин, русских барынь и господ так честить изволит.
— Не беспокойтесь! — сказал Рославлев, — я за дур и дураков вступаться не стану. Впрочем, не надобно забывать, что в наш просвещенный век смешно и стыдно чуждаться иностранцев.
— Кто и говорит, батюшка! Чуждаться и носить на руках — два дела разные. Чтоб нам не держаться русской пословицы: как аукнется, так и откликнется. Как нас в чужих землях принимают, так и нам бы чужеземцев принимать!.. Ну, да что об этом говорить… Скажите-ка лучше, батюшка, точно ли правда, что Бонапартий сбирается на нас войною?
— Это еще не решено.
— А как решится, так что ж он — на Москву, что ли, пойдет?
— Может быть. Он избалован счастием и привык заключать мир в столицах своих неприятелей.
— Вот что! Да что ж он в них делает?
— Веселится, отдыхает, берет с обывателей контрибуции, то есть деньги.
— И ему платят?
— Поневоле: против силы делать нечего.
— Как нечего? Что вы, сударь! По-нашему вот как. Если дело пошло наперекор, так не доставайся мое добро ни другу, ни недругу. Господи боже мой! У меня два дома да три лавки в Панском ряду, а если божиим попущением враг придет в Москву, так я их своей рукой запалю. На вот тебе! Не хвались же, что моим владеешь! Нет, батюшка! Русской народ упрям; вели только наш царь-государь, так мы этому Наполеону такую хлеб-соль поднесем, что он хоть и семи пядей во лбу, а — вот те Христос! — подавится.
«Нет, это не хвастовство!» — подумал Рославлев, смотря на благородную и исполненную души физиономию купца.
— Дай мне свою руку, почтенный гражданин! — сказал он. — Ты истинно русской, и если б все так думали, как ты…
— И, сударь! придет беда, так все заговорят одним голосом, и дворяне и простой народ! То ли еще бывало в старину: и триста лет татары владели землею русскою, а разве мы стали от этого сами татарами? Ведь все, а чем нас упрекает Сила Андреевич Богатырев, прививное, батюшка; а корень-то все русской. Дремлем до поры до времени; а как очнемся да стряхнем с себя чужую пыль, так нас и не узнаешь!
— Угодно вам ехать, сударь? — сказал Егор, слуга Рославлева, войдя в избу. — Лошади готовы.
Рославлев пожал еще раз руку молодому купцу и сел с Иваном Архиповичем в коляску. Ямщик тронул лошадей, затянул песню, и когда услышал, что купец даст ему целковый на водку, присвистнул и помчался таким молодцом вдоль улицы, что старой ямщик не усидел на завалине, вскочил и закричал ему вслед: — Ай да Прошка! Вот это по-нашенски! Лихо! Эй ты, закатывай!..