Часу в шестом утра, в просторной и светлой комнате, у самого изголовья постели, на которой лежал не пришедший еще в чувство Рославлев сидела молодая девушка; глубокая, неизъяснимая горесть изображалась на бледном лице ее. Подле нее стоял знакомый уже нам домашний лекарь Ижорского; он держал больного за руку и смотрел с большим вниманием на безжизненное лицо его. У дверей комнаты стоял Егор и поглядывал с беспокойным и вопрошающим видом на лекаря.
— Слава богу! — сказал сей последний, — пульс начинает биться сильнее; вот и краска в лице показалась; через несколько минут он должен очнуться.
— Но как вы думаете, — спросила робким голосом молодая девушка, — этот обморок не будет ли иметь опасных последствий?
— Теперь ничего нельзя сказать, Ольга Николаевна! Если причиною обморока была только одна потеря крови, то несколько дней покоя… но вот, кажется, он приходит в себя…
— Я не могу долее здесь оставаться, — сказала Оленька, вставая, — но ради бога! если он будет чувствовать себя дурно, пришлите мне сказать… Несчастный!.. — Она закрыла руками лицо свое и вышла поспешно из комнаты.
— Побудь с своим барином, — сказал Егору лекарь, уходя вслед за Оленькой, — а я сбегаю в аптеку и приготовлю лекарство, которое подкрепит его силы.
Рославлев открыл глаза, привстал и с удивлением посмотрел вокруг себя.
— Что это?.. — спросил он тихим голосам. — Где я?
— В доме у Николая Степановича, сударь! — отвечал Егор, подойдя к постели.
— У какого Николая Степановича?..
— Ижорского, сударь!
— Ижорского?.. — повторял Рославлев. — Ах да, знаю!.. Ижорского!.. Но зачем мы здесь?.. когда приехали?.. Я ничего не помню… Постой!.. Мне кажется, вчера я заснул в телеге!.. Да! точно так!.. гроза… кладбище… сумасшедшая Федора… Боже мой!.. свадьба! Ах, Егор! какой я видел страшный сон!
Егор поглядел с сожалением на своего господина и, покачав печально головою, сказал:
— Что об этом говорить, сударь! успокойтесь! Вы не очень здоровы.
— Кто? я? Да! я чувствую какую-то слабость… Но я не могу понять, для чего мы здесь, а не там?.. Постой! мне помнится, что лошади стали… ты пошел за людьми… да, да! я не во сне это видел, — и вдруг мы очутились здесь. Да что ж ты молчишь?
— То-то, сударь! вы изволите смеяться над нашим братом: и дурачье-то мы, и всякому вздору верим; а кабы вы сами не ходили вчерась на кладбище…
— Как! — вскричал Рославлев, — так я был на кладбище?.. Я видел это не во сне?.. Ну что же? говори, говори!.. — продолжал он, вскочив с постели; бледные щеки его вспыхнули, глаза сверкали; казалось, все силы его возвратились.
— Успокойтесь, сударь! — сказал Егор. — Присядьте! я все вам расскажу.
— Все?
— Да, сударь, все, что знаю. Вчера ночью, против самой кладбищной церкви, наши лошади стали, а телега так завязла в грязи, что и колес было не видно. Я пошел на мельницу за народом, а вы остались на дороге одни с ямщиком.
— Да, точно так. Говори, говори!..
— Я пришел на мельницу; уж стучал, стучал, насилу достучался; видно, Архип хватил за ужином через край бражки. Я сбирался уж выбить окно… глядь! слава богу, проснулись. Пока я им толковал, в чем дело, пока вздули огонь и Архип с своими ребятами одевался, прошло этак с полчаса времени; Архип засветил фонарь, и мы вчетвером отправились на дорогу. Приходим — телега стоит на прежнем месте, а ни вас, ни ямщика нет. Что за причина такая?.. Мы принялись кричать: смотрим, лезет кто-то из-за куста… ямщик! лица нет на парне, дрожкой дрожит. «Что ты, братец? — спросил я, — где барин?» Вот он собрался с духом и стал нам рассказывать; да видно, со страстей язык-то у него отнялся: уж он мямлил, мямлил, насилу поняли, что в кладбищной церкви мертвецы пели всенощную, что вы пошли их слушать, что вдруг у самой церкви и закричали и захохотали; потом что-то зашумело, покатилось, раздался свист, гам и конской топот; что один мертвец, весь в белом, перелез через плетень, затянул во все горло: со святыми упокой — и побежал прямо к телеге; что он, видя беду неминучую, кинулся за куст, упал ничком наземь и вплоть до нашего прихода творил молитву. Ну, сударь, грех таить, от этих слов у всех нас волосы стали дыбом. Что делать? Идти искать вас на кладбище?.. Вчетвером я и самого черта не испугаюсь; да Архип-то стал переминаться ребята его также сробели: нейдут, да и только! Вот я подумал, перекрестился и только что хотел пуститься один на волю божью, как вдруг слышим — кто-то скачет к нам по дороге. Подскакал — гляжу: Иван Петров, слуга Прасковьи Степановны. Он сказал нам, что вы здесь, что вас нашли у кладбищной церкви, что вы лежите без памяти; а как нашли? кто нашел? толку не мог добиться. Вот, сударь, все, что я знаю.
В продолжение сего разговора Рославлев несколько раз менялся в лице.
— Итак… — сказал он. — Итак… нет сомненья… все то, что я видел…
— А что вы видели, сударь? — спросил с любопытством Егор.
— Я видел мою невесту…
— Вашу невесту? В кладбищной церкви! в полночь? Христос с вами, сударь! Что вы? Вам померещилось!
— В венце перед налоем…
— Господи помилуй!.. Да это демонское наваждение…
— Ах, Егор! если б в самом деле какой-нибудь злой дух…
— А что ж вы думаете? Ведь сатана хитер, сударь, хоть кого из ума выведет. Ну, помилуйте, как могли вы видеть Палагею Николаевну на кладбище, когда она нездорова и лежит в постеле?
— Что ты говоришь?.. Почему ты знаешь?
— Сию минуту сестрица ее изволила говорить с лекарем.
— Оленька здесь? Где ж она?
— Уехала домой. Она всю ночь сидела подле вашей кровати; а уж как плакала! Господи боже мой!.. откуда слезы брались! Она изволила оставить вам письмо.
— Письмо? Подай, подай!..
Егор взял со стола запечатанное письмо и подал его своему господину.
— От Полины!.. — вскричал Рославлев. Он, сорвав печать, развернул дрожащей рукою письмо. Холодный пот покрыл помертвевшее лицо его, глаза искали слов… но сначала он не мог разобрать ничего: все строчки казались перемешанными, все буквы не на своих местах, наконец с величайшим трудом он прочел следующее:
«Вы должны ненавидеть… нет! я не достойна вашей ненависти: это чувство слишком близко любви; вы должны, вы имеете полное право презирать меня. Не смею надеяться, что, открыв вам ужасную тайну, которую думала унести с собой в могилу, я заставлю вас пожалеть обо мне. Я вас не знала еще, Рославлев, когда полюбила того, кому принадлежу теперь навсегда. Он любил меня, но тогда он не мог еще быть моим мужем. Я не могла даже мечтать, что встречусь с ним в здешнем мире, и, несмотря на это, желания матушки, просьбы сестры моей, ничто не поколебало бы моего намерения остаться вечно свободною; но бескорыстная любовь ваша, ваше терпенье, постоянство, делание видеть счастливым человека, к которому дружба моя была так же беспредельна, как и любовь к нему, — вот что сделало меня виновною. Безумная! я обманывала сама себя! Я думала, что, видя вас благополучным, менее буду несчастлива; что, произнеся клятву любить вас одного, при помощи божией, я забуду все прошедшее; что образ того, кто преследовал меня наяву и во сне, о ком я не могла и думать без преступления, изгладится навсегда из моей памяти. Я согласилась принадлежать вам и, клянусь богом, не изменила бы моему обещанию, если бы он встретился со мною во всем прежнем своем блеске, благолучный, одаренный всем, чему завидуют в свете. Но он явился предо мною покрытый ранами, несчастный, всеми оставленный и с прежней любовью в сердце! Казалось, сами небеса желали соединить нас — он мог располагать своей рукою, и вы, Рославлев, вы сами показали ему дорогу в дом наш!..»
— Довольно! — вскричал Рославлев, сжимая с судорожным движением в руке своей измятое письмо. — Чего еще мне надобно? Егор! лошадей!
— Как, сударь? Вы хотите ехать?
— Да!
— Не видев вашей невесты?
— Молчи!
— Помилуйте, сударь! Как вам ехать сегодня?
— Да! сегодня… сейчас… сию минуту!..
— Но куда, сударь? К нам в деревню?
— Нет! здесь мне душно… Дальше, дальше! Туда, где я могу утонуть в крови злодеев-французов.
— Говорят, сударь, что они недалеко от Москвы.
— Недалеко? Итак, в Москву!
— А рана ваша?
— Не бойся! Я умру не от нее. Ступай скорее! Ямщик, который нас привез, верно, еще не уехал. Чтоб чрез полчаса нас здесь не было. Ни слова более! — продолжал Рославлев, замечая, что Егор готовился снова возражать, — я приказываю тебе! Постой! Вынь из шкатулки лист бумаги и чернильницу. Я хочу, я должен отвечать ей. Теперь ступай за лошадьми, — прибавил он, когда слуга исполнил его приказание.
— Но если ямщик попросит двойные прогоны?
— Дай вчетверо, но чтоб чрез полчаса нас здесь не было.
Егор вышел, а Рославлев начал писать следующее: «Я не дочитал письма вашего. Вы графиня Сеникур, жена пленного француза, — на что мне знать остальное? Не о себе хочу я говорить — моя участь решена: смерть возвратит мне спокойствие; она потушит адское пламя, которое горит теперь в груди моей; но вы!.. Слушайте приговор ваш! Вы не умрете ни от стыда, ни от раскаяния; проклятие всех русских, которое прогремит над преступной главой вашей, не убьет вас — нет! вы станете жить. Прижав к сердцу обагренную кровью русских, кровью братьев ваших, руку мужа, вы пойдете вместе с ним по пути, устланному трупами ваших соотечественников. Торжествуйте вместе с ним каждую победу злодеев наших! Забудьте, что вы русская, забудьте бога… Да! вы должны выбирать одно из двух: или вовсе забыть его, или молить, чтоб он помог французам погубить Россию. В этой смертной борьбе нет средины или мы, или французы должны погибнуть; а вы — жена француза! Умрите, несчастная, умрите сегодня, если можно, — я желаю этого. Да, Полина, я молю об этом бога… Я чувствую… да, я чувствую, что еще люблю вас!..»
Рославлев перестал писать; крупные слезы покатились градом по лицу его.
— А! Владимир Сергеевич! — сказал лекарь, входя в комнату, — вы уж и встали? Ну что, как вы себя чувствуете?
Рославлев закрыл платком глаза и не отвечал ни слова. Лекарь взял его за руку и, поглядев на него с состраданием, повторил свой вопрос.
— Я здоров, — отвечал Рославлев, — и сейчас еду.
— Что вы? Как это можно? У вас жар.
— Вы ошибаетесь, — перервал Рославлев, положив руку на грудь свою.
— Здесь холодно, как в могиле.
— Вам надобен покой.
— Не бойтесь! — сказал с горькой улыбкою Рославлев. — Я найду его.
— Но по крайней мере, примите это лекарство и дайте мне перевязать вашу руку.
— И, полноте! на что это? Я могу еще владеть саблею. Благодаря бога правая рука моя цела; не бойтесь, она найдет еще дорогу к сердцу каждого француза. Ну что? — продолжал Рославлев, обращаясь к вошедшему Егору. — Что лошади?
— Привел, сударь!
Рославлев встал и, шатаясь, подошел к лекарю.
— Вот письмо к Палагее Николаевне, — сказал он. — Потрудитесь отдать его. Прощайте!
Лекарь взял молча письмо и вышел вслед за Рославлевым на крыльцо.
— Прощайте, прощайте… — повторял Рославлев, садясь в телегу. — Скажите ей… Нет! не говорите ничего!..
— Я сегодня поутру ее видел, — сказал вполголоса лекарь, — и если б вы на нее взглянули… Ах, Владимир Сергеевич! она несчастнее вас!
— Слава богу! Итак, этот француз не совсем еще задушил в ней совесть!
— Я лекарь, Владимир Сергеевич; я привык видеть горесть и отчаяние; но клянусь вам богом, в жизнь мою не видывал ничего ужаснее. Она в полной памяти, а говорит беспрестанно о церковной паперти; видит везде кровь, сумасшедшую Федору; то хохочет, то стонет, как умирающая; а слезы не льются…
— Ступай! — закричал Рославлев. Извозчик тронул лошадей. — Нет, нет! постой! Итак, она очень несчастлива? — продолжал он, обращаясь к лекарю, — Очень?.. Послушайте! скажите ей, что я здоров… что она… подайте назад мое письмо.
Лекарь подал ему письмо; Рославлев схватил его, изорвал и закричал извозчику:
— Пять рублей на водку, но до самой станции вскачь — пошел!
Менее чем в два часа примчались они на первую станцию. Рославлев, несмотря на убеждения своего слуги, не хотел отдохнуть; он уверял, что чувствует себя совершенно здоровым; но его пылающие щеки, дикой, беспокойный взгляд — все доказывало, что сильная горячка начинает свирепствовать в крови его. Переменив лошадей, они поскакали далее. Не более двадцати верст оставалось до Москвы. Они не обогнали никого, но почти на каждой версте встречались с ними проезжие; не слышно было веселых песен извозчиков; молча, как в похоронном ходу, тянулись по большой Московской дороге целые обозы экипажей. Многие из проезжающих, идя задумчиво: подле карет своих, обращали от времени до времени свой тоскливый взгляд туда, где позади их осталась опустевшая Москва. Быть может, они в последний раз простились с нею. Их пасмурные лица казались еще грустнее от противуположности с веселыми и беззаботными лицами детей, которые, выглядывая из дорожных экипажей, с шумной радостью любовались открытыми полями и зеленеющимся лесом.
— Что это, барин? — сказал Егор, — никак, из Москвы все выбираются? Посмотрите-ка вперед — повозок-то, карет!.. Видимо-невидимо! Ох, сударь! знать, уже французы недалеко от Москвы.
— Ах, как бы я желал этого! — сказал Рославлев.
— Что вы? Христос с вами! Эх, барин, барин! не хороши у вас глаза: вы точно нездоровы.
— И, врешь! я совершенно здоров; но мне душно… здесь все так тихо, мертво… В Москву, скорей в Москву!.. Там наши войска, там скоро будут французы… там, на развалинах ее, решится судьба России… там… Да, Егор! там мне будет легче… Пошел!..
Егор покачал печально головою.
— Послушайте, Владимир Сергеич, — сказал он, — не приостановиться ли нам где-нибудь? Мне кажется, у вас жар.
— Да! Мне что-то душно, жарко; здесь и воздух меня давит.
— Вот ямщик будет спускать с горы, а вы пройдитесь пешком, сударь; это вас поосвежит.
Рославлев слез с телеги и, пройдя несколько шагов по дороге, вдруг остановился.
— Слышишь, Егор? — сказал он, — выстрел, другой!..
— Верно, кто-нибудь охотится.
— Еще!.. еще!.. Нет, это перестрелка!.. Где моя сабля?
— Помилуйте, сударь! Да здесь слыхом не слыхать о французах. Не казаки ли шалят?.. Говорят, здесь их целые партии разъезжают. Ну вот, изволите видеть? Вон из-за леса-то показались, с пиками. Ну, так и есть — казаки.
С полверсты от того места, где стоял Рославлев, выехали на большую дорогу человек сто казаков и почти столько же гусар. Впереди отряда ехали двое офицеров: один высокого роста, в белой кавалерийской фуражке и бурке; другой среднего роста, в кожаном картузе и зеленом спензере[63] с черным артиллерийским воротником; седло, мундштук и вся сбруя на его лошади были французские. Когда отряд поравнялся с нашими проезжими, то офицер в зеленом спензере, взглянув на Рославлева, остановил лошадь, приподнял вежливо картуз и сказал:
— Если не ошибаюсь, мы с вами не в первый раз встречаемся?
Рославлев тотчас узнал в сем незнакомце молчаливого офицера, с которым месяца три тому назад готов был стреляться в зверинце Царского Села; но теперь Рославлев с радостию протянул ему руку: он вполне разделял с ним всю ненависть его к французам.
— Ну вот, — продолжал артиллерийской офицер, — предсказание мое сбылось вы в мундире, с подвязанной рукой и, верно, теперь не станете стреляться со мною, чтоб спасти не только одного, но целую сотню французов.
— О, в этом вы можете быть уверены! — отвечал Рославлев, и глаза его заблистали бешенством. — Ах! если б я мог утонуть в крови этих извергов!..
Офицер улыбнулся.
— Вот так-то лучше! — сказал он. — Только вы напрасно горячитесь: их должно всех душить без пощады; переводить, как мух; но сердиться на них… И, полноте! Сердиться нездорово! Куда вы едете?
— В Москву.
— Если для того, чтоб лечиться, то я советовал бы вам поехать в другое место. Близ Можайска было генеральное сражение, наши войска отступают, и, может быть, дня через четыре французы будут у Москвы.
— Тем лучше! Там должна решиться судьба нашего отечества, и если я не увижу гибели всех французов, то, по крайней мере, умру на развалинах Москвы.
— А если Москву уступят без боя?
— Без боя? Нашу древнюю столицу?
— Что ж тут удивительного? Ведь город без жителей — то же, что тело без души. Пусть французы завладеют этим трупом, лишь только бы нам удалось похоронить их вместе.
— Как? Вы думаете?..
— Да тут и думать нечего. Отпоем за один раз вечную память и Москве и французам, так дело и кончено. Мы, русские, дележа не любим: не наше, так ничье! Как на прощанье зажгут со всех четырех концов Москву, так французам пожива будет небольшая; побарятся, поважничают денька три, а там и есть захочется; а для этого надобно фуражировать. Милости просим!.. То-то будет потеха! Они начнут рыскать во круг Москвы, как голодные волки, а мы станем охотиться. Чего другого, а за одно поручиться можно: немного из этих фуражиров воротятся во Францию.
— Итак, вы полагаете, что партизанская война…
— Не знаю, что вперед, а теперь это самое лучшее средство поравнять наши силы. Да вот, например, у меня всего сотни две молодцов; а если б вы знали, сколько они передушили французов; до сих пор уж человек по десяти на брата досталось. Правда, народ-то у меня славный! — прибавил артиллерийской офицер с ужасной улыбкою, — все ребята беспардонные; сантиментальных нет!
— Неужели вы в плен не берете?
— Случается. Вот третьего дня мы захватили человек двадцать, хотелось было доставить их в главную квартиру, да надоело таскать с собою. Я бросил их на дороге, недалеко отсюда.
— Без всякого конвоя?
— И что за беда! Их приберет земская полиция. Ну, что? Вы все-таки поедете в Москву?
— Непременно. Вы можете думать, что вам угодно; но я уверен: ее не отдадут без боя. Может ли быть, чтоб эта древняя столица царей русских, этот первопрестольный город…
— Первопрестольный город!.. Так что ж? Разве его никогда не жгли и не грабили то поляки, то татары? Пускай потешатся и французы! Прежние гости дорого за это заплатили, поплатятся и эти. Конечно, патриоты вздохнут о Кремле, барыни о Кузнецком мосте, чувствительные люди о всей Москве — расплачутся, разревутся, а там начнут снова строить дома, и через десять лет Москва будет опять Москвою. Да только уж в другой раз французы не захотят в ней гостить. Ну, прощайте!.. А право, я советовал бы вам не ездить в Москву. Вам надо полечиться: лицо у вас вовсе не хорошо.
— Это ничего: два дня покоя, потом сраженье под Москвой, и я буду совершенно здоров. Прощайте!
Рославлев сел в телегу и отправился далее. С каждым шагом вперед большая дорога становилась похожее на проезжую улицу: сотни пешеходцев пробирались полями и опереживали длинные обозы, которые медленно тащились по большой дороге. Когда наши путешественники поравнялись с лесом, то Егор заметил большую толпу разного состояния проходящих, которые, казалось, с любопытством теснились вокруг одного места, подле самой опушки леса. Несколько минут он смотрел внимательно в эту сторону, вдруг толпа раздвинулась, и Егор вскричал с ужасом:
— Посмотрите-ка, сударь, посмотрите! Французы!
— Французы! — повторил Рославлев, схватясь за рукоятку своей сабли. — Где?..
— Да разве не видите, сударь? Вон налево-то, подле самого леса.
— Боже мой! — вскричал Рославлев, закрыв рукою глаза. — Боже мой! — повторил он с невольным содроганием. — Я сам… да, я ненавижу французов; но расстреливать хладнокровно беззащитных пленных!.. Нет! это ужасно!..
— И, барин, что об них жалеть! — сказал ямщик, — буяны!.. А кучка порядочная! Посмотрите-ка, сударь, сколько их навалено.
— Проезжай скорей! — закричал Рославлев. — Пошел!
Извозчик нехотя погнал лошадей и, беспрестанно оглядываясь назад, посматривал с удивлением на русского офицера, который не радовался, а казалось, горевал, видя убитых французов. Рославлев слабел приметным образом, голова его пылала, дыханье спиралось в груди; все предметы представлялись в каком-то смешанном, беспорядочном виде, и холодный осенний воздух казался ему палящим зноем.
Через час сверкнул вдали позлащенный крест Ивана Великого, через несколько минут показались главы соборных храмов, и древняя столица, сердце, мать России — Москва, разостлалась широкой скатертью по необозримой равнине, усеянной обширными садами. Москва-река, извиваясь, текла посреди холмистых берегов своих; но бесчисленные барки, плоты и суда не пестрили ее гладкой поверхности; ветер не доносил до проезжающих отдаленный гул и невнятный, но исполненный жизни говор многолюдного города; по большим дорогам шумел и толпился народ; но Москва, как жертва, обреченная на заклание, была безмолвна. Изредка, кой-где, дымились трубы, и, как черный погребальный креп, густой туман висел над кровлями опустевших домов. Ах, скоро, скоро, кормилица России — Москва, скоро прольются по твоим осиротевшим улицам пламенные реки; святотатственная рука врагов сорвет крест с твоей соборной колокольни, разрушит стены священного Кремля, осквернит твои древние храмы; но русские всегда возлагали надежду на господа, и ты воскреснешь, Москва, как обновленное, младое солнце, ты снова взойдешь на небеса России; а враги твои… Ах! вы не воскреснете, несчастные жертвы властолюбия: воины, поседевшие в боях; юноши, краса и надежда Франции; вы не обнимете родных своих! Ваши кости, рассеянные по обширным полям нашим, запашутся сохою, и долго, долго изустная повесть об ужасной смерти вашей будет приводить в трепет каждого иноземца!