Подпасок

1

— На сход, дядя Иван! — позвал десятский Филька Шкалик.

— Что там? — спросил отец.

Десятский постучал ногой об ногу, стряхнул снег.

— Пастухов нанимать.

— А–а! — протянул отец. Помедлив, предложил: — Садись, картошки поешь.

Шкалик посмотрел в черепушку.

— У самих мало.

— Петька, — обратился отец ко мне, — пощупай‑ка, не готова ли в голландке?

Я взял кочергу, принялся ворошить золу. Прямо на пол выкатывались картофелины.

— Готовы. Которые с сырцой.

— Горячо сыро не бывает, — заметил отец и указал Шкалику на картошку: — Ешь, грейся.

— Морозно на дворе‑то? — спросила мать.

У десятского на усах оттаивали сосульки.

— Завернуло крепко, тетка Арина. Того гляди, либо нос, либо ухо отхватит.

На улице действительно «завернуло». Холод проникал сквозь непромазанные окна. Стекла были мохнатые. Мороз пробирался в пазы между бревен, пушистым инеем оседал в углах нашей избенки. Когда отворялась дверь, по полу стремительно мчалась густая, холодная волна.

Шкалик ел картошку, грея о нее руки, а мы, ребята, смотрели на него. Мы были рады: как ни бедны вот, а все‑таки пригласили человека и угощаем. Я отбирал для Шкалика самые хорошие картофелины и, подкладывая ему, приговаривал:

— Ешь, дядя Филипп, ешь. Ты на нас не гляди, мы давно наелись.

— Нет, надо идти, — проговорил Шкалик.

Мать принялась советовать:

— Успеешь, время‑то много. А ты клади больше горячего, не замерзнешь.

— Ей–богу, наелся. Большое спасибо.

Филька нахлобучил шапчонку, надел на руки варежки, постучал палкой по валенкам и направился к двери.

— Всех пастухов нанимать? — спросил отец.

— Нет, сперва к коровам.

— Кого наймут, не знай?

— Трое будут торговаться. Приходи, дядя Иван.

— Надо бы, только морозно.

— Магарыч будет.

И десятский подмигнул отцу.

— Надо бы пойти, — уже увереннее проговорил отец.

Шкалик ушел, а мать, помедлив, заворчала на отца:

— Чего сидишь? Сходил бы, поглядел, как скотина‑то на дворе. Объягнится овца, нетколи ягненка морозом прихватит. Убери скотину, подмялки принеси в избу, тогда уж иди.

Убирать скотину вышел и я. В худые сени, как ни затыкали мы дыры соломой, намело ворох снега. Но в сенях все же тише, чем на дворе. Двор у нас без навеса, и две овцы да старая, с шишкой в паху, корова жались в углу. В другом углу стоял сивый, вернее, белый, мерин. Я ему дал прозвище «Князь Серебряный».

— Ты, Петя, брось Князю овсяной соломы! — крикнул отец.

Почуяв, что несут корм, Князь тихо заржал, пере ступая толстыми ногами. Они так у него хрустели, будто кто‑то ломал сухой хворост.

— Ешь, Князь, ешь! — посоветовал я мерину. — Ночь долгая, подтянет тебе живот.

Мерин был все время голоден. Хотя он и хватал солому жадным ртом, но она тут же вываливалась. Мне было жаль беззубого мерина. Раньше мы пускали его в избу, месили ему корм в лохани, обливая месиво горячей водой, и мерин наедался досыта. Сейчас у нас изба так осела, так низка стала дверь, что мерин холкой задевал за верхний брус. Как‑то в последний раз он пролез, но потом из избы его уже не могли вывести. Пришли соседи, смеялись и над нами и над мерином. Кто‑то предложил подрубить мерину ноги, кто‑то посоветовал разобрать стену. Пришлось вышибить верхний брус. С тех пор не пускали Князя в избу.

— Тятька! — крикнул я. — Возьми меня на сход.

— Чего тебе там делать?

— Так.

— Дома сиди. Книжку читай.

Я знал — сколько ни проси отца, не возьмет все равно. А пойти очень хотелось. Дома надоело, книжки все перечитал, к товарищам идти охоты нет. Решил действовать через мать. Войдя раньше отца в избу, таинственно зашептал:

— Знаешь что, мамка! Ты скажи тятьке, чтобы он меня обязательно на сход с собой взял.

— В такую стужу? — уставилась на меня мать.

— Ты тише, ты слушай, — зашептал я, оглядываясь, хотя бояться было некого. — На сходе будет магарыч… А если магарыч — и тятьке поднесут… А если поднесут, он все вино и выглохтит… Выглохтит иль нет? — прямо поставил я вопрос.

— Выглохтит, — согласилась мать.

— Вот, — уперся я в нее хитрым взглядом. — Выглохтит, а тебе ни капельки и не оставит.

— Я ему, дьяволу, не оставлю! — рассердилась мать. — Я ему не оставлю! У меня зубы все время ноют, мне на зубах надо подержать, а он не оставит!

— И не оставит. А я ему не дам выглохтить. Я отниму, чтобы тебе на зубы оставил.

Когда вошел отец, мать строго сказала ему:

— Петьку на сход возьми!

— Чего ему делать?

— Возьми, возьми! — закричала мать. — Раз мальчишка охотится, пущай идет.

— Да он замерзнет! — попытался напугать ее отец.

— Ничего не сделается. Полушубок мой наденет.

Она достала из‑под лавки старую полбутылку, в которой раньше был керосин, ополоснула ее, понюхала и подала отцу.

Тот покачал головой. Он уже знал, что означает эта полбутылка. Когда уходили, мать погрозилась:

— Мотри! — и указала на карман, куда отец сунул посудину.

Переметываясь через сугробы, мы пошли на сход. Я шагал сзади отца и старался попасть ногами в его следы. Идти на въезжую — встречь ветра. Снег бил в лицо. Мороз щипал не только щеки, нос, подбородок, но и губы, и даже брови. Хотя я хоронился за спину отца, холод находил меня и там. Я тер варежками лицо. От отца доносился ко мне запах нюхательного табака, и мне казалось, что впереди везут копну сена.

Вот и «въезжая». В горнице, куда мы вошли, было уже несколько мужиков. Висела лампа «молния», в переднем углу — большой киот. По стенам — картины русско–японской войны. Около часов с большими гирями и длинным медным маятником два больших портрета — царя и царицы. Под ними — генерал Куропаткин.

Помолившись, отец поклонился:

— Здорово живете!

Один за другим входили мужики в кафтанах и полушубках. Скоро заполнилась вся горница.

— Ну, начнем? — крикнул староста.

— Начинай.

Староста — очень низкого роста, с большой, словно нарочно выкрашенной, коричневой бородой, с красивым широким лицом. На груди широкая бляха.

— Можно? — тихо спросил он писаря.

Писарь Ефим, беспробудный пьяница, бас на кли–рссе, всегда читавший апостола, за что и прозвали «Апостол», прогудел:

— Мо–ожно–о.

— Вот, мужики, — начал староста, — пастуха нанять заблаговременно пора.

— Пастуха что–о! — перебили. — О степи скажи.

— Чего о ней?

— Заарендована у барыни аль нет?

— Степь не уйдет. Как раньше снимали, так и нынче снимем. О пастухах речь.

Три пастуха стояли у стола и о чем‑то беседовали, а когда староста объявил: «Сейчас спросим, кто из них возьмется», — они разошлись. Нанимать решили пока только к коровам. К овцам и телятам будут нанимать в другое время. Это делалось из‑за магарыча: чтоб не сразу его выпить.

— Вот, мужики, трое их. Надо спросить — кто дешевле…

— Давайте спросим. Нам троих не надо.

— Ну, пастухи, где вы? — посмотрел староста через головы мужиков. — Говорите миру цену. Микешка, ты как?

Никифор, по прозвищу «Христос», был «природным» пастухом. Пас его дед, пас отец, и сам он, как только выучился ходить, стал пасти. Тридцать пять лет подряд пас он коров, но вот два года как «забаловал»: стал просить с мира цену в полтора раза больше, чем в прошлые годы. Худосочное лицо Никифора имело какое‑то сходство с иконописным «ликом» Христа. Чем‑то больной, тихий, с еле слышным голоском, он всю жизнь ходил в лаптях и сам каждое лето столько плел лаптей, что у него можно было купить их сколько угодно. Голоса Никифора не слышно мужикам. За нёго крикнул Лазарь:

— Христос просит полтораста целковых, да по полпуда ржи с череду в «новинки», да хлеб его убрать с поля. Харчи мирские.

— Балует! — прогудели мужики. — Зажирел Христос!

Дождавшись, когда стихнут мужики, староста снова крикнул:

— Кто дешевле?

Из другого угла отозвался Тимофей, прозванный «Вороном». Ладился он каждый год — и все по–пустому. Никогда стадо не пас, да и не собирался пасти, а торговался просто так — цену сбить. Хоть и знали, что Ворон все равно не наймется, спросили:

— А ты сколько?

— Сто целковых. По десять фунтов с череду, на мирских харчах.

— Та–ак! — протянул староста. — Теперь спросим дядю Федора. Дядя Федор, ты тут?

— Куда же я денусь!

— Говори — какая твоя цена?

Старик подошел к столу, обернулся к мужикам и, моргая красными глазами (за это он был прозван «Колдуном»), медленно заговорил:

— Моей цены, мужики, никакой. Я задарма соглашаюсь пасти. Зачем я буду мир обижать? А ежели вам торгов хочется, пущай поторгуются Микешка с Вороном. Вот и вся моя цена.

— Отказываешься, что ли, дядя Федор?

— Нет, не отказываюсь. Я говорю только: задарма, мол, согласен.

Наступило молчание. Староста сжался и стал похож на сибирского кота. Дядя Федор отошел в сторону. Проходя мимо нас с отцом, добавил:

— Бог с вами, кого хотите нанимайте, — и поглядел на отца.

— Знамо дело, — промолвил отец.

Мне стало жаль старика. У него такое печальное лицо, а на глазах будто слезы. Ему обидно, что мужики начали торг. Глядя вниз и вздыхая, он пробирался к двери. Мужики тоже чувствовали неловкость и молчали. По правде говоря, мужики и сами не верили, что из этих торгов может что‑то получиться.

Когда дядя Федор уже прошел к двери, кто‑то задержал его и крикнул:

— Народ, старик‑то уходит со схода!

— Как уходит?

И весь сход обернулся к двери.

— Дядя Федор, ты чего ж это?

— Не пускайте его!

— Что затеяли! Какие торги! Человек пас два года и пущай пасет.

— Дядя Федор, подожди уходить! — крикнул староста.

Но старик все стоял около двери, не оборачиваясь. Лишь потом, когда усилились крики, он обернулся и, указывая на Тимофея, проговорил:

— Пущай Ворон пасет. Я вам не пастух.

— Мужики! — весело крикнул Ворон. — Я от торгов отказываюсь. Если хочет, пущай торгуется Христос.

Но и Никифор молчал. Дядю Федора провели к столу, поставили перед старостой.

— Говори, за какую цену возьмешься? — сурово спросил его староста.

— Как и прошлый год.

— Слушай, мир, — крикнул староста, — дядя Федор за прошлогоднюю цену соглашается! Вы как?

— Пущай пасет.

— Согласье есть?

— Есть.

— Пиши, писарь, приговор.

Апостол застрочил, густо бормоча что‑то под нос. Мужики оживились, подходили к дяде Федору, хлопали его по плечу. Но старик будто не рад был, что его наняли, он мрачно смотрел, как Апостол писал приговор, мрачно слушал, как староста нашептывал что‑то Ваське Казачонку, парню, мать которого торговала водкой.

Пока мужики спорили о различных делах, а писарь Апостол все писал огромнейший приговор, на столе перед старостой появились два блюда соленых огурцов и каравай хлеба. Мужики совсем оживились, глаза их радостно поблескивали.

Дядя Федор сидел рядом с Апостолом и о чем‑то думал. Лицо его — печальное. Он сидел не шелохнувшись до тех пор, пока шумный Казачонок вместе с каким‑то парнем не принесли к столу ведро водки.

Ведро поставили на стол. Кто‑то принялся резать хлеб, а писарь, отодвинув в сторону приговор, покосился на ведро и густым басом крикнул хозяйке, чтобы она принесла чайные чашки.

Первая чашка — старосте. Он принял ее из рук Апостола, поставил на стол, обвел взглядом всех мужиков, погладил бороду, обернулся к образам, широко перекрестился, потом снова посмотрел на мужиков, поднял чашку и торжественно начал:

— Мужики, дай бог! Пастуха мы наняли. Желаем ему послужить миру так, как и прошлый год, а тебе, дядя Федор, — обратился он к пастуху, — караулить скотину, беречь ее и самому в добром здоровье оставаться. Будьте здоровы!

— С богом! — ответил мир, и староста привычно опрокинул чайную чашку водки.

— Ну‑ка, держи! — прогремел Апостол, поднося вторую пастуху.

Дядя Федор встал, медленно протянул руку к чашке, поглядел на старосту, кивнул ему:

— Постараюсь.

Вернув чашку Апостолу, он вытер усы и снова сел на лавку. Кто‑то передал ему огурец, кусок хлеба.

Третья очередь — Апостолу. Он почерпнул из ведра полную чашку и, не глядя ни на кого, пробурчал:

— Дай бог!

— Теперь миру! — крикнул ему староста. — Клади список!

Писарь достал список общества, начал выкликать «хозяев»» староста черпал водку, и чашки передавали из рук в руки.

Мы с отцом стояли у голландки. Я ни на шаг не отходил от него, помня наказ матери «отлить на зуб». Когда очередь стала доходить до нас, отец сказал мне:

— Ты постой тут, я пойду возьму и опять приду.

— Ну, нет, — ответил я ему, — ты всю выпьешь.

Выкликнули нашего соседа, передали ему чашку, вот выкликают отца. Он кричит: «Тут!» — и тянется к чашке. Бережно берет ее, боится, как бы не пролить, и подносит ко рту. Руки и ноги задрожали у меня. Показалось, что отец не только поднес чашку ко рту, но уже выпил из нее половину, вот–вот выпьет все до дна. Толкаю отца под бок и не шепчу, а кричу:

— Тятька, тятька, ты все ведь выпил, все! Ты про мамку совсем забыл. Мамка ругаться будет. Давай чашку!

Быстро вынимаю у него из кармана полбутылку, сую ему под нос.

— Отливай! Отливай на зуб!

Отец с явным неудовольствием вырвал у меня полбутылку, зажал ее в кулаке и, боясь пролить хоть одну каплю, начал переливать водку. Полбутылку я взял у отца обратно, заткнул и сунул себе в карман.

Отец передал чашку. Огурец и хлеб есть не стал, начал оглядываться по сторонам. Я догадался — он ищет Игошку Родина. Тот — мужик непьющий, хотя от поднесенной ему водки не отказывается и как будто хочет даже выпить, здоровается, но тут же отдает кому‑нибудь. Иногда такими моментами пользовался мой отец. И сейчас, заметив Игошку, отец устремился к нему, а я — за отцом.

— Иди домой, неси матери, — не оборачиваясь ко мне, сердито сказал отец. — Тебе больше тут делать нечего.

Я как будто не слышал его и все пробирался с ним вместе. Лишь когда дошел он до Игошки, я отстал немного и молча стал наблюдать.

Очередь Игошкина была уже близко. Отец, стараясь обратить на себя внимание, хотел заговорить с ним, но, видимо, не знал с чего начать. Он заглядывал Игошке в лицо, кашлял, крутил головой, указывал на дядю Федора, на старосту, на Апостола, который уже был пьян, так как помимо полагающейся ему чашки он выпил еще две за непьющих. И когда очередь дошла до Игошки, отец ни с того ни с сего вынул табакерку и предложил ему понюхать табаку. Игошка взял щепотку, потянул носом и тут же громко чихнул. Отец засмеялся и, указывая на меня, пожаловался:

— Мать прискотину за мной прислала. Так и не дали магарыч выпить, отлить заставили. Беда, ей–богу! Зубы, что ль, у нее болят!

Игошка засмеялся, хотел что‑то ответить, но очередь уже дошла до него. Ему передали чашку. Я подошел ближе. Увидел, как у отца задрожали губы, как он жадными глазами смотрел на Игошку, который держал в руках чайную чашку.

— Будьте здоровы! — проговорил Игошка вполголоса.

— Дай бог тебе выпить, — пошутил над ним кто‑то.

Он поднес чашку к губам, сделал вид, будто пьет, но тут же отвел ее от себя, мельком взглянул на отца. Тот, не дожидаясь, когда Игошка передаст ему чашку, не взял, а как‑то вырвал ее.

— За твое здоровье! — проговорил отец и быстро начал пить водку.

— Тятька, не всю! — крикнул я ему. — Оставь немножко… Хоть на донышке, хоть с наперсток!

Но, видя, что никакой надежды нет, я вырвал у него чашку. Там еще оставалась водка. Острый запах ударил мне в нос, водка обожгла горло, но я, торопясь, выпил до дна. Выпил, передал чашку отцу, тот отдал ее кому‑то, и мы с отцом начали закусывать.

На сходе, кроме меня, были еще мальчишки. Они пришли за отцов. Некоторые из них тоже принесли посуду, а некоторые и без посуды, если отец и мать были непьющие.

Ко мне подошел Авдоня. Оглядываясь, как бы кто не подслушал, он зашептал:

— Сейчас наша очередь. Тятьки дома нет, мамка не пьет. Давай с тобой пополам.

— Я уж выпил.

— Это ничего. Зато будет весело, — уговаривал он.

— Боюсь, сдохну.

— Эка, чего надумал! Ежели голова закружится, мы с тобой на улицу, а там такой холодище, сразу все вышибет. Будешь? А то другого найду.

Покосился я на отца, а тот уже стоял около дяди Сергея, непьющего мужика.

— Селиверстов Лазарь! — крикнул староста.

Громко, стараясь говорить басом, Авдоня отозвался:

— Тут!

Поднимаясь на носки, Авдоня разглядывал, как бы чашка, которую передавали ему, не прошла мимо.

— Где он там? — спросил кто‑то, держа чашку.

— Аль не видишь? — сердито крикнул ему Авдоня. — Вот он — я!

— Ну, ты еще молокосос. Дай‑ка, хвачу за тебя.

— Волк в лесу не сдох, — ответил Авдоня. — Давай сюда!

Вырвал чашку и, принимая хлеб с огурцом, торопливо начал пить. Мужики, глядя на него, качали головами. Авдоня пил зажмурившись. Видно было, что пил он через силу. Лицо его надулось, побагровело, из глаз потекли слезы. Вот он вздрогнул, крепко сжал губы и, не глядя, подал мне чашку. Еще торопливее, чем он, допил я вино. Закружилась голова, огонь пронизал все тело. И стало мне весело, радостно. Хотелось о чем‑то много говорить, орать песни, плясать. Силу в себе почувствовал огромную. Казалось, что теперь подниму любой мешок с рожью, переверну телегу снопов, избу опрокину!.. Смелость появилась необычная. Стеснительный и боявшийся людей, теперь я пробрался к столу, посмотрел на рыжего старосту, потом на опьяневшего писаря и кому‑то кивнул на него:

— Ишь, нажрался Апостол на чужбинку!

В избе шум, гомон, крик. Не поймешь, кто с кем говорит, кто кому отвечает. Пастух тоже пьян. Ему поднесли уже не одну чашку, и он, молчаливый и несколько угрюмый человек, теперь тоже много говорит, смеется.

Я подошел к нему. Мне хотелось поговорить с ним, но он разговаривал с Вороном. Черный и высокий, с большим горбатым носом, Ворон гудел:

— Ты не сердись на меня. Я это так, а я люблю тебя. Главное дело — тебе хороших подпасков нанять. Самому бегать за скотиной — лета не те, ноги не выдержат, а вот нанять тебе каких‑нибудь шустрых, обучить их и пущай…

— Знамо, — вмешался и я, подражая Ворону. — Не бойся, найдешь хороших подпасков, дядя Федор, а сам сиди. А подпаски тебя будут слушаться. Будут они тебя слушаться, как отца родного! — крикнул я в самое ухо старику. — Ты не горюй. Ты, дядя Федор, выпил, я ведь тоже выпил. Я вот, дядя Федор, любую корову догоню, жеребенка тоже. Вот. А нынешней весной я училище кончу. Все экзамены сдам. Вот мы какие с тобой, дядя Федор! — болтал я.

Ворон схватил меня за плечо, повернул к себе лицом.

— Тебе сколько годов?

— Мне уже тринадцатый идет.

— Вот тебе один подпасок и есть, — указал он дяде Федору на меня. — Чего зря мальчишке бегать! Жрать‑то дома все равно нечего.

— Правильно! — подхватил кто‑то рядом.

— Верно! — ответили с другой стороны.

И вдруг все принялись расхваливать меня. Говорили, что я и послушный, и шустрый, — словом, самый подходящий человек в подпаски. А Ворон уже кричал старосте:

— Подпаска мы тут нанимаем дяде Федору!

— Кого?

— А вот сынишку Ваньки Наземова. Гляди, какой парень! Зря по улице бегает. Мальчишку пора к делу пристроить.

— Что ж, наймем. Как, дядя Федор?

— Отца надо спросить, — посоветовал кто‑то.

И Ворон заорал:

— Дядя Ива–а-ан!

— Тут их много, Иванов. Какого вам?

— Наземова! Наземова!

— Тебя, дядя Иван, зовут.

Сквозь густую толпу мужиков протолкали моего отца. Вид у него был испуганный. Почему это весь сход вдруг, чего сроду не случалось, обратил на него внимание? Когда он очутился около нас, Ворон, указывая ему на меня, спросил:

— Наймешь своего наследника в подпаски?

Отец робко улыбнулся, поглядел на меня и ответил:

— А что ж?

— Вот и по рукам! — обрадовался Ворон.

Но я испугался и заплетающимся языком крикнул:

— Погодите нанимать! Мамку надо спросить.

— Чего ее спрашивать! Раз отец согласен, мать в стороне.

— Ну, она у нас не такая! — крикнул я. — Она у нас что захочет, то и сделает!

— А ты‑то согласен?

— Мне что! Мне все равно. Делать нам всем нечего. Земли на нас нет. На девять едоков всего полторы души. Все равно по миру придется идти, а это я себе на хлеб заработаю и одежу с обувкой справлю.

— Правильно у мальчишки голова привинчена. Рассуждает, как земский начальник. И нечего мать спрашивать.

— Нет, без мамки нельзя. Если она узнает, мне достанется и тятьке выстилку даст. Она сердитая.

— На сердитых воду возят.

— На нашей мамке не повезешь! Бочку опрокинет.

Боясь, как бы меня в самом деле не наняли без мамки, я толкнул отца и сказал:

— Пойдем домой.

— Пойдем, сынок.

— Ты куда же это? — остановил меня Ворон. — Что же в подпаски?

— Мамка у нас захворала, — соврал я Ворону. — Зубы у нее… — И поскорее стал проталкиваться к двери.

Мы вышли на улицу. Отец — сзади, а я, не разбирая дороги, устремился передом. Ветер бил в спину, поддувал под полушубок и гнал вперед еще быстрее. Отец что‑то кричал мне, а я, не отвечая ему, то вяз в сугробах, то вновь выходил на дорогу и все прибавлял шагу. Мороз был так силен, ветер так лют, что все тепло от выпитой водки быстро испарилось. Я уже бежал. Сквозь снежный ураган мерцали огоньки в избах. Но вот я начал уставать, ноги подкашивались. Вскоре я совсем завяз в сугробе. И тогда закричал отцу:

— Тятька, вытаскивай!

Отец подхватил меня под плечи, вытащил, взял за руку и повел за собой.

В избе горел огонь. Спеша обрадовать мать, я устремился вперед, изо всей силы застучал в дверь, и когда братишка Филька открыл мне, я, вбежав в избу, крикнул:

— Мамка, я не дал тятьке всю выглохтить! Вот это тебе! Пей, мамка!

Она обрадовалась, взяла водку. Потом глянула на меня, вытаращила глаза и, чуть не выронив посуду, закричала.

— Пес ты эдакий, беги в сени, бери снег, оттирай нос! Ведь он у тебя белый.

2

Вечером, когда я сидел за столом и дочитывал книгу, то и дело поглядывая на мать — как бы она эту книгу у меня не вырвала и не выбросила, — к нам в избу вошел дядя Федор. Он поздоровался сначала с матерью, потом с отцом:

— Здорово, сваха Арина. И ты, Ваня, здорово!

— Поди‑ка, — ответил отец. — Проходи, садись. Аль куда ходил?

— К Ермошке заглядывал. Хотел сына его Саньку в подпаски нанять.

— Вышло чего?

— Разь уломаешь.

Дядя Федор прошел к столу, сел рядом со мной и, похлопав меня по спине, взглянул на книгу.

— Какая она у тебя толстая, — заметил он. — Ужель всю прочитал?

— Немножко еще осталось, — смутился я.

— Ну, читай, читай. — Дядя Федор опять похлопал меня по спине.

Мать, стоявшая возле печки, сердито прищурила на меня глаза, крутнула головой, но дяде Федору сказала мягко:

— Балует он у нас. Книгами все балует!

— Это ничего. Пущай. Может, глядишь, и пригодится под старость.

Мать отмахнулась, сморщила и без того морщинистое лицо:

— Где уж пригодится! Не наше дело в книжках торчать. Это — поповым детям аль урядниковым, тем только и делов. У них забот о хлебе нет. Отец набаловал его. Сам‑то мрет на книжках и его приучил.

— Да, Ваня начитанный, — не то завидуя, не, то осуждая, проговорил дядя Федор.

Отец, мельком бросив взгляд на мать, виновато ухмыльнулся.

Мать, больше всего на свете ненавидевшая книги, которые она считала главными виновниками нашей нищеты, продолжала:

— Что толку‑то от этих книг? Вот ежели бы хлеба давали за каждую — это так. Прочитал одну, тебе за нее пуд, прочитал другую — тоже. А то — пес ее знает. Прямо глаза мои не глядели бы.

Отец вынул лубочную табакерку, постукал по дну ногтем большого пальца, открыл и,,улыбаясь, предложил дяде Федору:

— Нюхнем, что ль?

— От нечего делать — давай.

Подошла мать — она тоже нюхала. — и взяла большую щепоть. Все трое со свистом принялись втягивать в себя табак. Дядя Федор начал громко чихать, каждый раз вскрикивая: «Эх, ты!», а отец торопливо повторял за ним: «Дай‑то бог!» После этого они громко смеялись.

Но больше всего смеялись мы, ребятишки, вся наша братва, или, как говорила мать, «содом». Смеялись те, что сидели на кутнике, и те, которые стояли возле печки, и те, что сидели за столом. Смеялись где‑то на печке, за кожухом трубы. Как прорва на всех напала! От такого хохота даже девчонка в зыбце проснулась. Никогда наша старушка изба не оглашалась таким задорисгым смехом. Чаще всего в ее прогнутых стенах слышался плач, визг ребят и ругань отца с матерью.

Когда большие перестали смеяться, Филька, высунувшись из‑за кожуха печи, подражая дяде Федору, начал чихать и вскрикивать: «Эх, ты!», а Васька весело кричал ему: «Дай бог!»

Они озоровали до тех пор, пока мать на них не прикрикнула:

— Будет ералашиться! Девчонка орет! — Обратившись ко мне, кивнула на зыбку: — Брось книжку! Качай девчонку! Погляди, есть у нее соска во рту аль выпала.

Я захлопнул книгу, нехотя подошел к зыбке, сунул девочке соску в рот, потом зацепил ногой веревку и принялся укачивать ребенка.

— Стало быть, к Ермбшке, говоришь, ходил? — снова спросил отец дядю Федора.

— Думал, толк какой получится, а он как заладил свое, так и шабаш. Да и мальчишка‑то у него незавидный. Пузатый какой‑то, сонный, кривоногий. Куда мне его!

Пастух помолчал, посмотрел на мать, обвел нас всех теплым взглядом, потом, обратившись к отцу, громко, словно решившись на что‑то важное, заявил:

— Я к тебе, сват, неспроста. Вот и сама сваха Арина тут. Дело‑то вам подходящее, ребятишек у вас вон сколько. Зачем им попусту бегать? Как ты, сваха Арина? Люди мы как будто немножко свои, обиды друг от дружки никогда не было. Я и говорю: наняли бы вы мальчишку‑то. Глядишь — и в дом прибыток, и прокормится.

Я взглянул на братишек и увидел, как все они, так же как и я, сразу насторожились. Никто из них не знал, на кого намекал дядя Федор, кого наметил себе в подпаски, никто догадаться не мог, кто в это лето должен ходить с кнутом и дубинкой за стадом, кому переносить и дождь, и бурю, и отчаянную жару. Вижу, как завозились мои братья на печке, зашебуршились на кутнике. По лицам их, испуганным и тревожным, заметно было, что решительно никому из них нет охоты быть подпаском. Ведь это ж последнее дело!

— Ну, как ты, сваха Арина?

Мать часто–часто замигала, обвела нас подслеповатыми глазами, а потом, подумав, указала дяде Федору на отца:

— Как сам хочет.

Но отец, бросив на мать удивленный взгляд, запинаясь, пробормотал:

— Я‑то что ж… Я ведь ништо… Ты вот как, мать? Я чего? Мое дело знамо… Куда ни шло, а нынешний год, конечно, хлеба нет, милостынькой не прокормишься.

Он хорошо знал, что мать хотя и сослалась на него, но это еще не значило, будто он в самом деле скажет свое решающее слово. Да если бы и сказал, мать все равно сделала бы по–своему.

— Как сама хочешь… Чтоб после чего не вышло.

И тихо шепнул дяде Федору:

— С ней говори: как скажет, так и будет.

Чуть заметная улыбка мелькнула на лице дяди Федора. Склонив голову набок, он посмотрел в угол, видимо что‑то обдумывая, потом решительно обратился к матери:

— Сваха Арина, все дело за тобой. Ежели ты согласна, начнем о цене.

— О цене что! Ценой нас не обидишь. Ты вот только скажи, какой же тебе из нашего содома по нраву пришелся. Их ведь вон сколько у нас. Прямо целая арестантская рота.

— Мне которого пошустрее, посмелее которого, сваха Арина.

— Все они гожи. Все озорники. У меня голова от них кругом идет. Одного хлеба не напасешься.

Я все качал и качал зыбку, низко опустив голову. Я не мог поднять глаз на мать или на отца, а особенно на дядю Федора. Очень сильно билось сердце. Догадывался, что дядя Федор намекает на меня. Это про меня говорит: «которого пошустрее, посмелее». Может, он кого‑нибудь выберет из старших братьев? Правда, старшие каждое лето нанимаются в работники к богатым мужикам. Ну, а если дядя Федор даст цену больше? Да, кроме того, ведь я еще учусь. Последний год хожу в школу, а весной экзамен сдавать. И так пропустил один год — нянчил девчонку… Стало быть, меня нельзя. Не могут же опять оторвать от училища!..

А дядя Федор словно нарочно медлил и не говорил, кого же он хочет нанять.

— Что ж, сваха, говори. Сейчас и магарыч. Я и то Сказал Ермошке: «Ты вот, хрипучий идол, упираешься, а я пойду к свахе Арине и там найму. А ты, Ермошка, с досады локти будешь кусать». Так и сделаю. А мальчишка ваш нешто его Саньке чета? Ваш‑то шустрый, расторопный…

— Да ты кого? — перебила мать.

— Кого?

Дядя Федор повел глазами по избе. Мы все потупились. Филька с Гришкой даже схоронились за кожух печки.

— Вот он, герой‑то, сидит. Книжник‑то ваш. Больно шустер!

Он указал пальцем на меня. Я недавно читал «Вия» Гоголя, и палец пастуха показался мне железным. Я вздрогнул. Хотел что‑то сказать, а язык отяжелел. От волнения затуманилось в глазах, и сквозь этот туман вижу, смутно вижу, как не то сочувственно, не то тревожно смотрит на меня Васька; прислонившись к голландке, испуганно таращит глаза Николька и как будто хочет что‑то сказать, а с кутника, усмехаясь и радуясь, глядит на меня старший брат Захар. Из‑за кожуха печи высунулась голова Фильки. Филька, с которым мы каждый день деремся, показал мне язык.

«Стало быть, меня, меня, меня…» — зазвенело в ушах.

Я решительно поднял голову, в упор посмотрел на мать и дрожащим голосом крикнул:

— Меня нанимать нельзя!

Видимо, такой ответ ошарашил мать. Сразу она даже не нашлась, что сказать. Потом молча шагнула ко мне и нараспев протянула:

— Это почему же тебя нельзя? Да и что же это ты у нас за такой за барин выискался?

— Мне весной экзамен сдавать.

— Во–она! — облегченно вздохнула мать. — Невидаль какая — училище! Без тебя там сдадут. Мало их, ученых, на дорогах валяется. От твоей учености в доме прибытку не будет.

Спорить с матерью было не только бесполезно, но и опасно: она могла взять скалку и, как она всегда говорит, «сразу всю ученость из башки вышибить». Я искоса взглянул на дядю Федора и почувствовал, как жгучая злоба переполняет мою грудь. Почему‑то возненавидел я Ермошку, который не отдал в подпаски своего кривоногого Саньку. Стало досадно, что дядя Федор зашел именно к нам, а не к кому‑нибудь другому. Ведь мог бы он пойти к Финогею: у того ребятишек не меньше нашего и тоже собирают милостыньку; мог бы к Сергею Трушкину заглянуть: у того ребята уже одно лето пасли телят; наконец, мог бы зайти к Максиму Слободе: там обязательно нанял бы он себе подпаска… Нет, притащило его к нам… Дернуло же меня за язык тогда на сходе! Вот и похвалился… Эх, ты!

Пока я так раздумывал, дядя Федор уже торговался о цене. Торговалась, конечно, мать. Она просила с него двадцать пять рублей за лето, пятую часть колобашек, то есть собранных на престольный праздник краюх хлеба, пятую часть новинки ржи, которую по токам во время молотьбы соберет дядя Федор, и, конечно, во все лето лапти. Дядя Федор давал только пятнадцать рублей, лапти, пятую часть колобашек, а в новинке отказывал. Но ладились они недолго. Мать все уступала. Она словно торопилась сбыть меня с рук. Ускорило торг еще и то, что дядя Федор посулил дать к пасхе четыре рубля задатку. Взяв руку, — не матери, с которой он торговался, а отца, — Дядя Федор взмахнул своей рукой высоко и, сильно хлопнув по ладони отца, решительно выкрикнул:

— Шестнадцать целковых, колобашки, лапти и две меры новинки.

Отец, радостный уже оттого, что именно по его ладони ударяет дядя Федор, мельком взглянул на мать и, только по одному ему понятному признаку догадавшись, что она согласна, в свою очередь хлопнул по ладони дяди Федора:

— С богом, сват!

Тут же решили послать за магарычом. Побежал за ним Филька. Когда меня наняли, он быстро соскочил с печки, радостно подбежал к столу, и не успел еще дядя Федор сказать: «Кого же пошлем?», как подхватил:

— Давай я сбегаю!

Не знаю, кто сказал соседям, что меня наняли и сейчас будут пить магарыч, только они пришли в избу еще раньше, чем Филька успел принести водки. Первым пришел Ванька Беспятый. Он совсем недавно вернулся с японской войны, раненный в пятку. Он не подавал вида, что знает о магарыче, он как будто пришел за делом.

— Ты в извоз, дядя Иван, не собираешься?

Беспятый хорошо знал, что отец никогда в извоз не ездил, а спросил «для близиру». И, пропустив мимо ушей ответ отца: «куда уж нам», прошел на лавку, ко мне.

— За сколько наняли?

— Мать спроси! — сердито ответил я.

— Неохота?

Я промолчал.

Вторым вошел в избу старик Сафрон. Сначала в отворенную дверь показалась трубка, потом широкая борода, а затем и сам дед ввалился. Не снимая шапки, не вынимая трубки изо рта, он помолился на образ и сквозь зубы пробормотал:

— Здорово, хозяева!