Лучший в году месяц — июнь. Все налилось полным соком, все цветет. Цветет в полях рожь, чечевица, в огородах — картофель, в садах — смородина, отцветают вишни, яблони, в полном цвету степные травы. Степь так нарядна, что нет ей сравнения. Травы протканы то мелкой душицей, то голубыми незабудками, то фиолетовыми колокольчиками. И крупная ромашка, похожая на подсолнух, и рассыпчатая белая кашица, и мохнатые головки тимофеевки, и сине–желтые иван–да–марья, и еще какие‑то цветы, которым и названья нет. А вот лакомые для ребятишек котовики, вот со сладким до приторности молоком косматики. Цвет косматиков бело–нежный, подернутый чуть алым. Вот мелкие кисточки щавеля. Он на крупных, но хрупких стеблях. Изредка попадается колючий татарник с большими кровавыми головками. И ни одна пчела не сядет на него, только неразборчивый шмель плюхнется с налету и опустит в бархатный цветочек свой хоботок.

А сколько поспевает ягод! И не сразу видно ягоду. Иногда попадается полоса их на припеке. Бусинки заманчиво выглядывают, они уже налились, а то и совсем созрели.

Мы выгоняем рано. Для коров большой соблазн забраться в степь, которую скоро будут косить. Того и гляди, забегут туда, а тогда, если захватит объездчик, не оберешься греха. Коровы, торопясь, хватают траву, покачивая тяжелыми головами. Шершавые языки их цепко забирают по целым пригоршням.

Теперь я знаю не только каждую корову и не только ее характер, но знаю, как каждая ест. Сначала думал — все едят одинаково, только бы наесться — ан пет. Иные очень разбираются в травах. Они не хватают какую попало, а выбирают или тимофеевку, или пырей; другие ищут мятлик, клевер; третьи очень любят придорожник; некоторые и любимую траву не будут есть, если на нее наступила или щипнула впереди идущая корова. Брезгливые коровы в большинстве принадлежат богатым семьям. Они такие же капризные и дома. Месива из ржаной или овсяной соломы они не будут есть, если нет в нем травы. А то дай им мелкой просяной соломы или колосу, да посоли месиво, да теплой водой обдай и посыпай не грубыми отрубями, а мукой. Слизнет она муку и опять стоит, не ест. Зато от этих коров и молоко густое, и масла наберешь. Есть коровы, которые не едят травы, пока на ней роса. Подняв голову, они идут и идут. А взойдет солнце, сгонит росу, они начинают есть почти все, что попадается, за исключением самых горьких и жестких трав. Есть неразборчивые коровы: эти лопают все подряд, лишь бы набить живот. Попадается такой корове полынок, — хватает, попадается душица или горькая желтая чина, — все корова отправляет в желудок. И на водопое они неразборчивы, пьют много. От таких коров молока много, но оно синее, часто горькое, пахнет или душицей, или полынью. Сливок с горшка — ложки полторы, не больше.

Некоторые коровы любят баловаться с колючим татарником. Это — не лакомство, а охота и притом опасная. Подойдет баловница к высокому татарнику, покосится на него и головой затрясет, а в глазах озорство. Знает — нелегко одолеть татарник с острыми иглами, но в том‑то и забава, что хочется одолеть. И вот зайдет к нему ‘го с одной стороны, то с другой, нюхнет, дотронется ноздрями до колючек, наколется, опять качнет головой. Ведь щекотно же! Особенно прельщают головки татарника: их иногда штук десять. Некоторые уже цветут. Особенно красива самая большая, на высоком стебле. Стебель весь покрыт колючками, как чешуей, а наверху пунцовый мягкий цветок. Вокруг цветка колючки, как хищные зубы. Все дело — в ловкости, сноровке. Надо так обхватить стебель языком, чтобы колючки не впились в язык, а были прижаты к стеблю. Надо схватить языком снизу и сразу вверх и тут же рвать. Несколько раз корова трогает его языком, но, наколовшись, отходит. Слюни текут, глаза горят, хвостом крутит, но не отступает. И когда достаточно смочит слюной колючки, тогда, еще раз, крутнув головой, забрасывает со стороны широкий язык, хватает под самый цветок, рвет и стягивает его в рот по ходу колючек.

Ни одна корова, как бы она ни была голодна, не станет есть травы, выросшей возле помета, не станет есть травы и там, где растут грибы–опенки.

Воду пьют тоже неодинаково. Иная пьет тут же, у берега, как только дорвется, воду мутную, взбаламученную ею же. Другие не станут пить не только мутную, но и просто у берега. Они, мутя воду другим, сами уйдут подальше, иногда — чуть рога видны. И уж там, фыркнув на воду, очистив ее от сора, начинают пить медленно.

Много познал я коровьих привычек. Вот еще чистоплотность. Ведь на иную корову просто глядеть страшно: грязная, в навозе, шершавая, глаза грустные. А другая — чистая, прилизанная, веселая. Первая — неряха. В хлеву или на стойле она ложится, не разбираясь, часто прямо на свой же помет, и горя ей мало, лентяйке. А чистеха никогда не ляжет на грязное место. Она выберет место, осмотрит, и уже потом осторожно ляжет. Грязнуля встанет, даже не отряхнется, а чистеха встанет, отрясет с себя сор, обмахнется, потом начнет облизывать бока.

Места лёжки на стойле почти у всех коров постоянные. Изредка они меняют их. Бывает, что место лёжки уже занято другой коровой. Тогда та, которой принадлежит место, подойдет к лежащей и беззлобно кольнет ее в бок: убирайся, мол…

Утренняя кормежка окончена, коровы начинают ложиться. Но мы поднимаем их и гоним к лесу. Там возле канавы, кем‑то давно выкопанной, у нас «сухое стойло». По бугру канавы — кустарник. Там и наш куст, под которым мы сидим, когда коровы лежат. Первыми бережно ложатся стельные коровы. Мы уже знаем, когда какой телиться и приглядываем за ними. Потом ложатся старые, хрустя своими иссохшими ногами. И остальные — одна за другой. Каждая, когда ляжет, сморщит нос, тяжело вздохнет. Это мы называем: «одевается». Долго не ложатся телки. Но вот и они улеглись. И уже лежит все огромное пестрое стадо. Лежит, дышит, жует жвачку.

Откуда ни возьмись, налетает полчище серых скворцов. Они опускаются на коров, как крупный град, и вот начинается их суетливая работа: торопливо копаются в навозе, лезут под коровьи морды, забираются на рога, на спины, что‑то клюют, кричат, бегают по коровьим хребтам, но коровы лежат смирно, даже головой не поведут. Натешившись вволю, а некоторые набрав шерсти в клюв, дружно, будто по команде, взмывают и косяком, — словно ветер сдунул их, — улетают в степь.

Дядя Федор сидит на выступе канавы под кустом. Вынимает из‑под корневища недоплетенный лапоть. Тут у него целый склад лаптей, лык, ивовых прутьев, из которых он плетет кошелки и плетюхи. Скоро начнет плести из новой соломы шляпы.

Ванька с Данилкой отпросились в лес.

— Лык свежих принесите, — наказал им старик.

Я лег под кустом клена. У меня тут свой склад. Под корневищами выкопал я нору, устлал дно ее сухими листьями, мхом и в этой пещере, которую закрываю, когда сгоняем стадо, храню свои тетради и книги. Дядя Федор не любит, когда я читаю книги. Хотя и знает, что я сдал экзамен с похвальной грамотой, все же книги считает баловством.

Я поднял дерновую дверку. Книги мои и тетради лежат, ждут меня. Протянул руку и чуть не вскрикнул. Маленькая мышь сидела на книжке «Детство» Толстого. Мороз пронизал меня.

— Шишь, чорт! — заорал я недуром.

— Кого ты? — окликнул дядя Федор.

— Мышь тут на книжках.

— Ужель правда? — произнес дядя Федор радостным голосом. — Ну‑ка!

Он подошел, глянул в пещерку. Мышь словно была заколдована. Она даже не шевелилась и спокойно смотрела на дядю Федора. А старик вдруг залился громким хохотом.

— А ведь и правда! Ты гляди‑ка, а? — приговаривал он, и лапоть, который плел, трясся в его руке. — Ну‑ка, лови! Полкан! — крикнул он собаку.

Полкан лежал под кустом. Едва услышал, как уже был тут, крутнул хвостом, поглядывая на хозяина.

— Ну‑ка, сюда! — поманил его. — Видишь? — и чуть мордой не ткнул его.

Вдруг мышь скользнула мимо носа Полкана. Он бросился за ней в куст. Мышь уже попискивала в его зубах. Полкан отбежал с ней в сторону, отпустил, посмотрел, снова схватил и снова отпустил. Мышь лежала. Виляя хвостом, вернулся и посмотрел на хозяина.

Дядя Федор ушел. У меня вся охота к чтению пропала. Я лег под кустом в тень и начал смотреть в небо: оно было глубокое,‘синее. Сначала ни о чем не думалось. Внезапно в ушах прозвучало складное: мышка — книжка. И вот опять ужо знакомый озноб по всему телу. Это напрашивалась какая‑то новая басня. Три десятка их, этих басен, записаны в тетрадях и лежат в пещере. Я их не перечитываю. Записываю так, как слагаю. Идя за стадом, заучиваю наизусть, потом пишу в тетрадь.

И вот теперь лежу, смотрю в небо, а в голове, помимо воли, начинается: «мышка — книжка, веря — зверя, пройти — найти, далось — довелось, какой — Толстой, пещере — потерей». Вереница складных слов! Оци прыгают, переплетаются, мечутся взад–вперед, отскакивают, а на их место новые. И я уже шепчу первые строчки басни. Я хорошо не знаю, о чем будет басня, но мне уже смешно. Смешно, что мышь сидела на Льве Толстом. Мышь и лев. Лев — царь зверей. Лев — мудрость. Толстой. Мышь тщеславная. Она неграмотная, но хочет стать мудрой. И о ней кричат: «Слышь‑ка, слышь‑ка, у нас ученая есть мышка!»

В глубине синего неба чуть видно облачко, ниже — другое, оно белее. Они движутся навстречу, вот уже близко, вот друг над другом. Мысленно прыгаю с высокого облака на низкое. Оно мягкое. Иду по нему, как по овсяной мякине. Облако набилось в лапти, ноги у меня тоже белые.

Тень от куста, как живая, уходит от меня вправо. Движутся и облака, и солнце, и вся земля. И все огромное небо, качаясь, клонится. У меня кружится голова. «Свет в пещере заслонило, перед входом пес угрюмый…»

Прыгает толстая кобылка. Она ленива, как стельная корова. Оттуда, куда она тяжело прыгает, в разные стороны, разлетаются, как овес, сухие кузнечики.

Коровы, закрыв глаза, лежат все до одной. Некоторые еще жуют. Изредка сонно встряхивают хвостом, сгоняют мух. Бык Агай — в середине. Он не склонил головы вбок, ему мешают рога. Он спит с приподнятой головой. Попадья тоже спит. Бурлачиха свернулась калачиком. Вон Хоря и ее подчиненная подруга Дода — вместе лежат. Поодаль ото всех — корова Мямля. Ей скоро телиться, и она держится особняком, боясь, как бы какая дура не зашибла ей рогом живот. Мямля то и дело вздрагивает, тихо мычит, поворачивая голову к животу.

Скоро сенокос. Вот в степи будет весело! Дядя Федор все плетет и плетет. Он делает в день по две пары лаптей, продает их по пятнадцать копеек.

«Думай, думай, пес угрюмый… Капкан — Полкан…»

Нет, надо записать.

Больше половины я уже затвердил. С опаской заглядываю в пещеру. На Толстом никого нет. Вынимаю книги: их у меня четыре — Толстой, Крылов, Гоголь, Некрасов. Под книгами — тетрадки. В одной — карандаш. Кладу тетрадь на книгу Толстого, оглядываюсь па дядю Федора — он сидит, на стадо — оно лежит, на лес — ребят еще нет, — и лихорадочно пишу название: «Мышка и книжка».

Сначала слова сами ложатся. Потом становится труднее. Я начинаю грызть ногти. Вот получился какой‑то перебой в словах, пошло на другой лад. Карандаш ломается. Пока чиню, думаю, и опять бешено скачет карандаш по тетради. Чувствую: вот–вот и конец. Вот и мораль, как у Крылова, вот еще строка. Строка нужна сильная, как точка. В ней‑то все дело. Наконец найдена: «Эта книга не про вас». Я мышку называю «вас». Но нет, нет, дело не в мышке. Басня о людях, о неграмотных, которые голыми руками хотят жар загрести. Это про них так. Ну, да уж как вышло! И читаю вполголоса, чтобы не слышал дядя Федор. Ведь он еще не знает второго моего баловства — писать. Он знает только одно баловство — читать.

Как‑то маленькая мышка.
Услышав от больших мышей,
Что львина мудрость у людей
Заключена в толстенных книжках,
Решила, тому поверя.
Науку эту превзойти,
Но где же книжку ей найти,
Чтоб стать мудрее зверя?
Однажды счастье ей далось:
Бежать опушкой как‑то довелось.
Вот видит, в пещерке под кустом
Лежит книжица: Лев Толстой.
«Ого, такой находке не быть потерей. —
Решила мышь, — ведь случай‑то какой!
Попался мудрый Лев Толстой.
Вот у него уж научуся!
Его и надо мне прочесть!»
Но прежде чем читать,
Решила мышь на Льва присесть.
Подумать, помечтать,
Фантазию развесть.
Заранее картину рисовать,
Как будет средь мышей
Она богаче всех, умней.
Начнут ей все дивиться,
Кричать на все мышино царство:
«Эй, слышь‑ка, слышь‑ка.
Ученая у нас есть мышка,
Пришло и к нам коварство,
Она, слышь, будет старшиной,
Иль барскою женой,
А, может, станет нам царицей.
Читала Льва, так будет львицей!»
Мышка думала уж слишком,
И совсем она забыла,
Что под толстой этой крышкой
Непонятны ей слова:
Ведь неграмотна была.
Сколько хочешь думай, думай,
А неграмотность — капкан…
Свет в пещере заслонило, —
Перед входом пес угрюмый,
Черный, страшный пес Полкан,
Пасть клыкастую раскрыл,
Мышку вмиг он удавил.
А в морали мышке той
Мы б сказали глаз на глаз:
«Коль не знаешь буки–аз, —
Наш совет тебе простой —
Пусть лежит себе Толстой,
Ты ж беги с собачьих глаз.
Эта книга не про вас!»

Едва успел дописать, как из лесу послышались голоса. Быстро сунув тетрадь и книгу в пещерку, я прикрыл отверстие и сел на бугорке. Снова голоса, затем крик, визг.

— Что там? — испуганно вскочил дядя Федор. — Кажись, бабы!

Голоса слышны где‑то в глубине леса.

— Не волк ли напал? — сказал я. — Как бы Ваньку с Данилкой не загрызли.

— Они на дерево заберутся.

— Это верно, — согласился я и тут же представил, как два волка погнались за Ванькой и Данилкой и как они забрались на дуб и сидят. Волки ходят вокруг, скалят зубы, а достать не могут.

Снова раздался крик. Да, это бабы кричат. Что там случилось с ними? Мы переглядываемся. Не успели перемолвиться, как на опушку леса одна за другой выскочили четыре бабы. Растрепанные, испуганные, платки па головах еле держатся. Они бегут, пригнувшись, к нам. Скоро мы заметили, что у трех из них по огромному мешку. Мешки бьют им по спинам, но они бегут и не бросают их.

Первой добежала сноха Бурлаковых. Она бросила мешок в канаву и молча начала махать остальным, зовя их сюда же.

Прибежали еще три. Последняя была беременная. Две также сбросили мешки в канаву, а третья была без мешка. Она, как добежала, так и села под куст.

— Теперь ее, матушку, пронесет, — указала Степанида на куст и невольно засмеялась. — Вот жара‑то, окаянгцина!

— И откуда они только взялись? — удивилась вторая, поправляя платок. — Как из‑под земли.

— Караулили, видать, — пояснила третья. Указывая на мешки, она обратилась к дяде Федору: — Чего им жалко, гляди‑ка!

— Бабы, эти мешки вы спрячьте куда‑нибудь в кусты аль бросьте в степь, — посоветовал дядя Федор.

— Они в ту сторону подались.

— Верховые, что ль? — спросил дядя Федор.

— Верховые. Двое. Кабы на дрожках — не проехали бы.

Снова из лесу донесся визг. Бабы так и присели. А та, что в кустах была, жалобно застонала.

— Матушки, еще безо время родит! — сказала Степанида.

— А за коим чертом с брюхом ее поперло?

— Н–на, ей как раз веники и нужны. Крапивой, что ль, будет париться?

— А теперь чем? Ни веников, ни мешка. В лесу бросила.

— Дадим ей по два.

С правой стороны леса в степь выметнулось пять баб. Они тронулись куда‑то в сторону, утопая в траве. Они бежали, размахивая руками, и все кричали, хотя за ними никто не гнался. Бабы, стоявшие возле пас, сами еле успев отдышаться, уже смеялись.

— Во–он, кума Марья дует! Ее на стоялом жеребце через неделю не догонишь.

— За ней никак Натаха Долговяза. Ба–атюшки, как скачет! Небось все голяшки ей травой обшмыгало.

— А чью‑то чуть–чуть видно.

— Марфутка. Ей что, лягет в траву, и не видать.

— Куда же их понесло?

— Прямо к оврагу, в ивняк.

— А мешки‑то где у них?

Мешков, верно, у них не было. Это плохо. И мешка жаль, если он хороший, и по мешку узнают — кто ходил в лес. Тогда штраф.

— Много там вас было? — спросил дядя Федор.

— С десяток, — ответила Степанида.

— Э–эх, вы! Десять дур не могли управиться с двумя! Вы бы как‑нибудь за лошадей, да глаза им хлестать. А то стащили бы объездчиков, да вениками по заду. Выпарили бы их, как следоват.

— За это в каталажку!

— Какая каталажка! Нынче время такое: наш брат, мужик, барских кобелей на кол сажает!

Еще выскочили три бабы и два парня. Они тоже бежали к нам. Через некоторое время из леса показались двое верховых.

— Бабы, бегите! — крикнул дядя Федор.

Бабы упали в канаву и замерли.

— Ну, тогда лежите тихо… Петька, пойдем!

Куда зовет меня дядя Федор? Хотя вины за мной и не было, но я испугался не на шутку. Старик быстро зашагал навстречу верховым. Они свистели, улюлюкали, грозили нагайками, а три бабы и два парня ударились теперь по направлению к нашему стойлу. Верховые ехали уже шагом.

Старик остановился, опершись на дубинку. Я стал рядом.

— Ты кто? — подъезжая, крикнул первый, с черной бородкой, с горящими глазами. Гнедая лошадь его грызла удила.

— Я, родимы, кто? Я — пастух. А вы кто?

— Не видишь? Объездчики!

— А–а, объездчики! Лес, что ль, караулите?

— Караулим, старик. Баб гоняем. Веники воруют.

— О–о, бабы — они, как коровы, баловливы. Все бы им веники, все бы париться, — проговорил дядя Федор.

Объездчики, видимо, непрочь были еще перекинуться словом.

— Ягоду тоже рвут, траву мнут.

— И ягоду порвут эти бабы, — согласился дядя Федор и будто совсем рассердился: — Траву тоже помнут.

— Вот и гоняем.

— Гоняйте, родимы, караульте. На то вы и служивые у барыни. Это у вас что на седле‑то сзади? — спросил он, когда гнедая лошадь внезапно обернулась и попыталась достать траву.

— Мешки отобрали. Веники выбросили, а мешки повезем в контору. Только не знаем, из какой деревни бабы.

— Да, деревень много, а лес один — господский, — согласился дядя Федор. — Вот и обижают старушку барыню. А барыне покой нужен.

— Верно, старик, — ответил второй объездчик. — Ты баб тут не видел?

— Как не видать, видал.

— Где они?

— А вот в ту сторону тронулись.

— Не те. С мешками были три бабы.

— С мешками?! — удивился дядя Федор. — Не–ет, таких не было. Они где‑нибудь, ведьмы, в лесу под кустом сидят.

— Попробуют вот этой! — погрозился второй объездчик нагайкой. — Попорю я их.

— Это ты, родимый, справедливо, — поддержал дядя Федор. — Бабе такая штука в самый раз. А то — чистехи какие нашлись, веники нужны, париться захотели! Нет бы ходить в грязи, во вашх, как полагается крестьянскому сословию, а они, гляди, париться! Чай, не господа. Вот в пруд окунись, как корова, и тебе всяко там удовольствие.

— Молодец, старик! Чужого брать нельзя, будь оно казенно, будь господско, — сказал первый объездчик, и дядя Федор охотно с ним согласился.

— Народ пошел без понятиев… Без думки в голове, — продолжал дядя Федор. — Взять веники! Разь не обидно старухе барыне, коль веники в ее лесу ломают? Небось сама она, родимая, дай бог ей здоровья, попариться любит. А тут поломают и ей не оставят. Зачивреть может барыня, завшиветь, жира могет лишиться.

— Постой, постой, старик, ты что‑то не того!.. Почем ты знаешь — парится барыня или нет. Ты видел? — спросил второй.

— Нет, не видел, родимый. Вы‑то небось тоже не видели?

— И мы не видели.

— О том и говорю: никто барыню не видел, и глаза наши недостойны глянуть на ее светлое лицо. Вы перед ней, как пес Полкан передо мной. Злой, а в глазах покорность, потому как я хозяин. Так и вы перед барыней. Вроде как Полканы.

— Ты, старик, что‑то опять понес. Ты зачем сюда шел?

— Шел зачем? — переспросил дядя Федор и глянул на меня: — Упредить, чтобы вы коров не попужали. Они, коровы, не любят, когда их тревожат.

— Врешь ты, старик. Ты, видать, плут. Тебе взбучку хорошую бы дать, — сказал второй.

— О–ох, родимый, меня много били, и я многих бил: не привыкать мне к этому. А шел я вас вот в чем упредить: мужики побить вас могут. Изувечить! Они, мужики, у нас теперь такие, никого не боятся.

— Мы при исполнении своих обязанностей.

— Оно так, но тут вон баба одна, мотри‑ка, с испугу скинула. Брюхата была, а вы за ней гнались. Вот о чем упреждаю. Не кажитесь вы сюда больше недели. А мешки лучше от греха бросьте. Вас как и в лесу будто не было. Штраф‑то хоть и сдерут, может, но и с вас шкуру сдерут. Детоубийцами сочтут.

Объездчики переглянулись.

— Опять врешь? — крикнул второй.

— Зачем? Пойдемте за мной, покажу. Вот возле куста лежит.

По глазам было видно, что объездчики перепугались не на шутку. Какое уж тут вранье, если старик зовет их подъехать к кусту. Куст недалеко, почти рядом.

Первый объездчик молча отцепил сзади мешки, сбросил их, то же проделал и второй. Потом второй полез в карман, подозвал старика и сунул ему что‑то в руку. Кони повернули, и объездчики быстро скрылись в лесу.

Бабы все еще лежали в канаве.

— Эй, вставайте — уехали! — крикнул дядя Федор.

— Аль правды? — поднялась Степанида. — Бабыньки, эй… скрылись дьяволы‑то! А где брюхата? Не родила ли?

Начали кликать, искать, но ее нигде не было.

— Во–он она где! — крикнула Степанида, указывая в степь. — Видать, дура, живой не хочет быть. Эх, робость бабу одолела!

— А ты храбра? — спросил дядя Федор. — Нате, вот вам мешки, раздайте бабам.

— Где их взял?

— Где взял, там нет. Идите, нам скоро стадо сгонять.