Дня три назад пришел со станции Филя Долгий. На фронте он оставил глаз. Носит черную повязку. Долгий — это прозвище. Про таких говорят: «Рос, рос, да книзу погнулся». Он был немного сутул, ходил медленно, будто подкрадывался. Характер у него вспыльчивый, в драках считался по силе вторым после коренастого Пепки.

Весной, на свадьбе у кузнеца Саньки, Филя был шафером, а на третий день сам решил послать сватать к Гагариным Катьку, племянницу старосты Николая. Дело наладилось, сосватались, готовились к «запою», но в середине мая Филю, а с ним еще человек пятнадцать призвали на службу. Война расстроила свадьбу.

Я решил навестить Филю. Зашел к Илюшке. Тот сидел в сенях и чинил башмаки.

— Вот ты и сапожник. Кому? — киваю на разлапистый башмак.

Илюшка повертел башмак и, лукаво подмигнув, ответил:

— Ей!

— К свадьбе?

— В таких‑то? — даже обиделся он. — Нет, для работы. К свадьбе со скрипом сошью.

— Илья, Филя заявился, слышал?

— Не к нему ли ты так вырядился?

— Брось башмак, пойдем.

Илюшка собрал немудрящий инструмент, снял фартук, вымыл руки и тоже прифрантился. Как же, идти нам через две улицы, а на одной из них живет его Козуля.

— С Ванькой как? — спросил он, когда мы вышли.

— Плохо его дело. В больницу надо.

Все эти дни на улицах почти никого. Народ на токах, молотят, возят снопы с полей.

— Может, и Филя уже молотит? — сказал я.

— Что же не молотить, глаз не рука, пустяк.

Дом Фили с небольшим палисадником. Возле крыльца нас встретила собака и залилась, как чумовая. Мы вошли в просторную избу, опешили. Что за базар! На полу, на лавках, на столе — всюду стружки, щепки, тесины, инструменты, бумага и… множество икон. Стояли иконы на скамейках, лежали ничком па полу, некоторые чуть видны из‑под стружек, а среди всего этого сам Филя. Он стоял к нам спиной и, нагнувшись, усердно строгал коротенькую доску.

— Бог помочь, Филипп Егорыч! — громко окликнул я.

— Ага, — обернулся он к нам, — спасибо. Проходите, садитесь.

— Куда садиться‑то? Святые все места заняли.

— Мы их отстраним, — и Филя начал убирать иконы со скамейки. Он был явно смущен нашим приходом, а больше всего, вероятно, тем, что застали его за такой работой.

— Починкой занялся? — спросил я его, усаживаясь возле Серафима Саровского.

— Да, святых в порядок привожу.. Но это Я так, на первых порах. Мухи их здорово засидели. Стекла‑то отец вынул, в окна вставил, а мухи и набросились. И чего они съедобного нашли в угодниках, диву даюсь. Вон, полюбуйся, как разделали богородицу: ни лица, ни риз.

— Это какая из богородиц? — спросил я Филю.

— Кажись, троеручица, — ответил он.

— Ишь, троеручица, — позавидовал я. — Одну бы руку не мешало мне взять. Как раз было бы у нас с ней по паре.

Илюшка разглядывал почти доделанный иконостас.

Большая доска узорчато выпилена, посредине очень ловко просверлены отверстия.

— Вчистую? — спросил Илюшка, кивнув на черную повязку, перехватившую правый глаз Фили.

— Теперь не повоюешь.

— Какая война, — согласился Илья, — жениться — это да!

Мы рассмеялись: вот утешил! Но Илюшка продолжал, все более горячась. Мне не впервой слышать от него такое, но Филя насторожился. Видимо, он не успел еще подумать об этом, и хромой Илья напомнил сейчас, что и у него, у Фили, когда‑то была засватана невеста. Молча начал убирать Филя святых, а Илюшка — откуда только слова брал? — все разжигал женитьбой. И как заманчиво рисовал семейную жизнь, как по–особенному ласково произносил, воспроизводя голоса молодаек: Филя, Петя, Илюша!..

Я не удержался от хохота, сначала смеялся и Филя, но когда Илюшка начал изображать, как мы будем звать жен, и особенно, когда произнес: «Катя, сходи за водой!» — Филя вздрогнул.

— Что‑нибудь слышал о ней? — взволнованно спросил он.

— Про то и толкую, Филя, — сказал Илья. — Болтают, за Павлова Ванюшку сватать ее хотят. Ты вот воевал, а он дома сидел. Теперь метит отхватить девку прямо у тебя из‑под носа. Не обидно?

Я толкаю Илюшку ногой, чтобы замолчал, дурак, а сам говорю Филе:

— Не слушай его. У Ильи только одна женитьба на уме. Помешался, хромой черт. Ваши на току?

— Молотят. И я пошел бы молотить, да боюсь, с непривычки или глаз кому вышибу, или сам последнего лишусь. Работать могу. Вот тебе… плоховато, — кивнул он мне на руку.

— Ничего, приспособлюсь. Ну, Филя, чини святых, а я пойду грабли делать. Илюха, иди невесте башмаки тачать.

Мы вышли.

Странное чувство охватило меня. Вот пришел еще Филя, придут другие раненые: мне бы надо печалиться, а я радуюсь. Радуюсь, что не один я такой, что есть товарищи. До войны, если в селе был хромой или безрукий, все его жалели, у всех он был, что называется, на виду. Не то теперь. Народ уже привык к таким. Остается только приспособиться к жизни, что‑то делать. Но что? Опять стадо пойду пасти. А Настя? Я еще не видел ее и не хочу, чтобы она меня видела. Всюду, — где только меня не носило за эти годы! — неотступно она была в моих мыслях. И хотя письма ее были скупые, но в каждом слове, перечитывая, я находил иной смысл. Вот ее загадочные слова в одном из писем: «Будешь жив, приедешь, увидим». Но как теперь‑то, когда знает, что я ранен? Потому и избегаю видеть ее.

Пусто в избе. Тьма мух. Поскорее отсюда, в мазанку. И вновь тоска. Взял полено, начал тесать, но топор туп. Разве на ток пойти? Вот переулок, наш амбар. В нем заветный сундучок с книгами. Открываю его. Сверху «Сон Макара», моя любимая книга. Беру ее, листаю. Последняя страница, последние строки о бедном Макаре, о его речи на суде перед богом Тойоном: «Разве он, бог, не видит, что и он, Макар, родился, как другие, с ясными, открытыми очами, в которых отражались земля и небо, и с чистым сердцем, готовым раскрыться на все прекрасное в мире?.. Как мог он до сих пор выносить это ужасное бремя? Он нес его потому, что впереди все еще маячила — звездочкой в тумане — надежда».

Мне жалко Макара. Как он похож на моего отца!

А не похож ли и я сам на Макара? И если бы мне пришлось стоять на суде перед Тойоном, тоже много и гневно сказал бы я ему. Разве не родился я с открытыми очами, с чистым сердцем? Зачем же нужда с малых лет погнала меня пасти стадо, а в зимние вьюги — странствовать по чужим селам за куском хлеба, затем бросила в город, в трактир, в этот чад и смрад? Мало этого, в солдаты еще погнала воевать, неизвестно за что, и вот… без руки домой. Хоть бы маленький луч света посветил мне, хоть на миг! Других я успокаиваю, утешаю, а кто успокоит меня? Раньше хоть мечтал о земле, а теперь зачем она мне?