Снова, по-прежнему однообразно, завертелось колесо жизни… Ринальд спал вволю, ел и пил всласть, прогуливался, принимал у себя многолюдное общество и сам ездил в собрания. И все одно и то же, сегодня, — как вчера, завтра, — как сегодня…

Ринальд очень хорошо видел, что люди слетаются к нему, как мухи на сладкое кушанье, но вовсе не ради него лично. Он сознавал, что и сам идет к ним не по какому-нибудь душевному побуждению, но лишь для того, чтобы «провести» вечер, «убить время», то есть прожить его так, чтобы оно показалось коротко, прошло незаметно… И вот люди сходились и болтали о том, о сем, но у них за душой решительно не было ничего такого, чем бы они жаждали поделиться друг с другом, о чем нужно бы было подумать, порассуждать горячо и страстно… У них не было никакого общего дела, никакой своей работы, которая захватывала бы всего человека, а поэтому и не было между ними живой связи.

Ринальду казалось, что и все эти люди — его новые знакомые — такие же счастливцы, как и он, и собираются друг к другу лишь для того, чтобы не скучать в одиночку. «Но ведь если все пойдет так, то мы должны будем наконец надоесть друг другу до одури, до отвращенья!» — думал Ринальд.

В то же время он заметил, что в том обществе, куда он попал, все держится на вежливом обращении, на условных приличиях, иногда довольно-таки нелепых, на сладеньких комплиментах, на приятной лжи и на самом почтительном обмане. О доброжелательстве, об искреннем сочувствии, о бескорыстной, нежной ласке или о простом добром слове — тут не могло быть и речи.

Но Ринальд, бывший каменщик, чувствовал, что вежливое обращение, — хотя само по себе и очень хорошо, — становится весьма дурно, когда люди хотят им заменить сердечные, задушевные отношения; но старания — совершенно напрасны, и большой, блестяще отшлифованный камень не в состоянии заменить собой самого маленького кусочка хлеба… Видя любезные улыбки, выслушивая пустые любезные фразы своих знакомых, слыша вокруг себя их громкий, хотя вовсе не веселый смех и говор и звон бокалов; слыша шутки и остроты, засалившиеся от продолжительного употребления; видя в своих залах нарядную многолюдную толпу, под шаблонною улыбкой скрывающую свою скуку, — Ринальд чувствовал самое холодное, отчаянное одиночество.

Его прежние, старые знакомые, — его товарищи и приятели, — от души радовались, когда ему удавалось найти хороший заработок, и искренно печалились над его неудачами. У них было общее дело, и им было о чем поговорить друг с другом… О, да еще как! Они, бывало, проговаривали целые вечера и расходились по домам довольные и успокоенные, высказав то, что у каждого лежало на сердце… Им незачем было стараться «убивать время»: в работе и отдыхе время и без того проходило быстро, незаметно… Не пойти ли ему теперь к тем старым знакомым?

Однажды в воскресенье (в другой день он, наверное, никого не застал бы дома) Ринальд, одевшись поскромнее, вышел из дома пешком, как бы на прогулку, но вместо того отправился в одно из городских предместий навещать своих старых добрых знакомых. Но тут постигла его неудача: не с распростертыми объятиями встретило предместье нашего счастливца.

Многие не признали в нем прежнего собрата, каменщика Ринальда; иные же хотя и узнали, но отнеслись к нему как-то сдержанно и смотрели на него с подозрением. Его внезапное исчезновение года два тому назад из города (вернее было бы сказать — из предместья) казалось странно, необъяснимо и смущало этих простых людей. На их вопрос — где он пропадал, — Ринальд не мог рассказать всей правды (да ему, пожалуй, и не поверил бы никто), отвечал уклончиво.

— Я долго странствовал! — говорил он.

«Для чего же он странствовал?..» На этот вопрос Ринальд отвечал еще сбивчивее: «Так уж пришлось… хотелось ему видеть другие города, другие страны…» Слушатели с недоумением молча смотрели на него и лишь пожимали плечами.

Не откликнулись на его зов старые знакомые, не встретил он у них прежнего доверия, не нашел ласки, привета и прежней задушевной беседы. Как чужого встречали его и с холодным поклоном провожали. Сердца простых людей не раскрывались на его призыв.

У бедных, убогих очагов для него места не оказывалось…

Каменщик Ринальд, вдруг куда-то пропавший и теперь возвратившийся одетым по-барски, конечно, не мог внушить доверия своим прежним товарищам. Они из чувства деликатности, — иногда свойственной беднякам-рабочим даже в большей степени, чем людям «благородного звания», — не спросили Ринальда: откуда у него такое платье? Откуда взялись у него деньги?.. А сам он не решался признаться им в том, что он стал богат.

«А-а? Так ты разбогател? Так ты теперь на наш счет живешь, барствуешь?» — сказали бы ему старые товарищи, если бы он объявил им о своем богатстве. Если бы он стал объяснять им, что все его богатство — от волшебницы, то те, разумеется, только рассмеялись бы ему в глаза: «Как же! Знаем мы этих добрых волшебниц!» — и остались бы при том убеждении, что он, Ринальд-каменщик, должно быть, каким-нибудь мошенническим способом разбогател от их трудов.

А если бы при этом Ринальд вздумал уверять их, что, несмотря на все свое богатство, он не может назвать себя счастливым человеком, те только махнули бы рукой: «Сказки-то, мол, нам не рассказывай!..» А кто-нибудь из них, может быть, с насмешкой и со злостью заметил бы ему: «Если ты счастья не находишь в богатстве, так откажись от него, от этого богатства… Откажись! Брось его псам!..»

«Откажись! Откажись!» — мысленно передразнивал Ринальд своего мнимого, воображаемого собеседника. «Легко сказать, но не легко то сделать!..» Ринальд уже привык к своему дворцу, к удобствам, к спокойствию и беззаботной жизни…

Так он и не сказал ничего о своем богатстве старым товарищам; те почувствовали, что он что-то не договорил и прячет от них. Скрытность Ринальда вызвала холодное недоверие к нему и оттолкнула от него старых товарищей.

Но неудачное посещение старых знакомых живо напомнило Ринальду его прошлое. И опять потянуло его на окраины города, в те узкие и темные, мрачные переулки и закоулки, куда не проникает веселый, солнечный луч и где в полутьме, таясь от света, гнездятся бедность и несчастье. Ринальд стал похаживать сюда; и тут снова предстали пред ним знакомые картины человеческих страданий…

Вот маленькие дети хватаются за руку умершей матери, прижимаются к ней и горько плачут о том, что мама их не слышит, не отвечает на их зов… Там семья рабочего, долго болевшего и оставшегося без гроша, сидит голодная; дети плачут, а мать с тупым отчаянием смотрит на них… Старуха, брошенная одна на произвол судьбы, беспомощно мечется на своем убогом ложе и напрасно молит, чтобы ей дали пить… У ворот тюрьмы стоит женщина, понурив голову, и держит за руку мальчугана; за этою серою каменною стеной ее муж сидит в заключении и ждет решения своей участи… Вон у окна плачет молодая девушка, закрыв лицо руками, горько плачет: она только что получила известие о том, что жених ее убит на войне. А она, бедная, уже шила себе подвенечное платье, украшенное цветами, а еще более — радужными надеждами на светлое будущее… Она только что с сияющею улыбкой смотрела на это платье, а теперь с горечью, сквозь слезы взглядывает на него…

Нищий-калека ползет по улице на коленях, поднимая пыль, и жалобно просит милостыни. А там другой несчастный, весь в язвах, жмется к стене и также робко протягивает руку к прохожим…

А дети, — эти слабые, беззащитные существа — сколько горя переносят они от людской несправедливости!.. Вон хозяин бьет своего мальчика-ученика, жестоко бьет палкой по спине, по голове — по чему попало. Ребенок кричит и бессильно рвется из рук своего мучителя. И никто не заступится за этого бедного мальчика, никто слез его не осушит: он — сирота… А там вон маленькая девочка, избитая и вытолкнутая из родного дома злою мачехой, задыхаясь от слез и закрывая ручонками ушибленную голову, умоляющим голосом шепчет:

«Мама, мама! Возьми меня к себе на небушко! Не стало мне житья без тебя!..»

Конечно, Ринальд видит и милые детские улыбки, и веселые лица; слышит беззаботный, незлобивый смех, — видит порой, как радость, словно яркий солнечный луч, озаряет на мгновенье темную жизнь бедняка… Но горя он встречал несравненно больше; горе во всевозможных видах, на каждом шагу проходило перед Ринальдом. И болезненно сжалось его сердце; жаль, нестерпимо жаль стало ему всех этих несчастных — обездоленных…

Иные страдания — телесные и духовные — можно было облегчить, иные — устранить совсем. Умерших не возвратишь, но оставшимся в живых Ринальд мог бы облегчить их бремя: горюющих утешить, к больным привести врача, обиженных защитить, приютить бездомных, накормить голодных…

«Я здоров, я силен, богат, живу в довольстве весело, привольно, а вокруг меня столько горя и несчастья… Ужасно!» — сказал про себя Ринальд и тут же решился сделать, — по возможности, — всех счастливыми… Но тут страшное открытие словно громом поразило его, довело до слез, до отчаяния: оказалось, что счастливец Ринальд бессилен бороться с несчастием окружающих его.

Лишь только он брал деньги для того, чтобы подать бедному, деньги в руках его моментально обращались в стружки. Хотел он подать нищему кусок хлеба, — хлеб превращался в булыжник. Хотел он дать бедняку-оборванцу новую одежду, и прежде чем бедняк успевал дотронуться до той одежды, она мигом разлезалась, рассыпалась, словно вся изъеденная молью… только пыль поднималась и неслась в глаза прохожим; — и Ринальд с полным правом мог сказать про себя, что он пускает пыль в глаза своею благотворительностью… Стал он подавать воду одинокому, брошенному больному, и вода мигом высохла в чашке, испарилась, пока он подносил ее к губам больного…

Захотел Ринальд утешить горевавших — и не умел, не мог: с его языка сходили вовсе не те слова, какие были нужны, какие собирался он произнести… слова, холодные, как лед! Хотел он вступиться за детей, и вообще за обиженных и угнетенных, и был не в состоянии сказать ни слова; язык не повиновался, руки и ноги оставались неподвижны, как разбитые параличом. В самые трогательные минуты Ринальд чувствовал, что по губам его пробегает улыбка, и дикий, чудовищный смех начинает душить его… А напротив, в тех случаях, когда нужно было утешить, ободрить, посмотреть весело, — на глазах его навертывались слезы…

«Что ж это такое? Я ничего не могу сделать для других… Желания мои перестали исполняться!.. Ах, старуха, старуха!» — с горечью и недоумением говорил он про себя, ложась в тот вечер спать, усталый и разбитый напрасными усилиями помочь своим ближним.

Ринальд уже начинал слегка дремать, как вдруг ему показалось, что малиновые занавесы его алькова чуть заметно зашевелилась, и чья-то темная, морщинистая рука стала тихо раздвигать их. Ринальд вздрогнул и, опершись на локоть, приподнялся на постели. И когда занавес раздвинулся, Ринальд при слабо мерцающем свете ночника, увидал перед собой знакомую старуху в грязном, нищенском лохмотье.

— Почему ты удивляешься, что ничего не можешь сделать для других? — заговорила она, шамкая своими беззубыми челюстями и опираясь на клюку. — Разве ты уже забыл те желания, какие высказывал мне около трех лет тому назад? Ты не можешь пожаловаться на меня. Все твои желания, касающиеся лично твоего благополучия, исполнялись в точности — и будут исполняться… Но большего тогда ты ничего не желал… Ты помнишь, тот зимний снежный вечер… надеюсь, помнишь! Я ведь давала тебе время подумать и сама еще переспросила тебя: «Твои желания не касаются других? Ты думаешь и говоришь только о себе, — о себе одном, или имеешь в виду еще кого-нибудь, кроме себя?» Ты мне тогда ответил: «Я говорю только о себе и больше ни о ком… Я желаю только для себя…» Кажется, ты высказался совершенно ясно. А я, помнишь, после того сказала: «И будет так!..» и теперь повторяю тоже… Ты сам избрал свою долю. Не ропщи же напрасно на судьбу — и не тревожь меня!

Занавес тихо опустился и, слегка волнуясь, снова лег мягкими складками по сторонам постели. А Ринальд после того впал словно в какое-то сонное оцепенение…

После этого вечера еще грустнее жилось Ринальду. Старуха была права, — он только для себя желал счастья — и получил его… Но то счастье, какое он выбрал себе на долю, уже перестало радовать его…

Садясь за богато убранный стол, Ринальд без аппетита жевал куски вкусных кушаний, невольно вспоминая о том, как много вокруг него голодных, лишенных даже куска черного хлеба; самые лучшие, заморские вина казались ему кислыми, как уксус, когда он вспоминал о брошенных больных, умирающих от жажды и не могущих достать капли воды, чтобы смочить свои запекшиеся губы.

Обширные, великолепные залы его дворца казались ему скучны и унылы, когда он представлял себе, как много в мире бесприютных скитальцев, лишенных крова в ночную пору и защиты от бурь и непогод. Вспоминаются ему девочка, выгнанная на улицу злою мачехой, и толпы жалких нищих. У тех нет угла своего, те иногда были бы рады собачьей конуре, а у него — эти залы-пустыни. И Ринальду чудится, что высокие, тяжелые, каменные своды, прежде казавшиеся такими изящными и величественными, мрачно высятся над его головой и гнетут его, как своды могильного склепа…

Старинные картины, прелестные статуи и другие художественные произведения не радуют по-прежнему Ринальда, не приводят его в восторг. Он вспоминает жалкие, пустые коморки, в каких ютятся семьи бедняков. Проезжая по городским улицам в блестящем, спокойном экипаже, он вспоминал о калеке-нищем, ползавшем на коленях по пыльной мостовой, — и прогулка не доставляла ему удовольствия. Он помнит, каких усилий стоило этому несчастному проползти какой-нибудь десяток шагов… Общественные собрания также не давали ему развлечения. Грустную отраду Ринальд находил в те дни лишь в игре на арфе. Но ведь нельзя же было бряцать на арфе вечно!..

Томительно проходили дни за днями. Ежечасно, ежеминутно душевное недовольство тревожило, мучило Ринальда. И, оставаясь один, Ринальд тоскливо бродил по своим роскошным покоям… Он уже не находил вкуса в том счастье, какое сам выбрал на свою долю; он не чувствовал себя счастливым.

«Где же счастье?» — в сотый раз спрашивал он самого себя.

Да! В самом деле… где ж оно? Все о нем говорят, мечтают, грезят во сне и наяву, все за ним бегут, к нему стремятся, но в руки оно не дается никому…

Однажды вечером Ринальд сидел у раскрытого окна и задумчиво смотрел на догоравший закат. Откуда-то издали жалобный плач доносился до Ринальда. Музыка, игравшая где-то в саду, не могла заглушить этот плач; — протяжный, тоскливый, он явственно слышался в тихом вечернем воздухе… Кто плачет и о чем? Чья душа скорбит, томится в этот прекрасный, благоухающий вечер, так мирно догорающий над землей?..

Давно уже душа нашего «счастливца» томилась недовольством, но никогда еще недовольство не давало ему так болезненно чувствовать себя. Он облокотился на подоконник и опустил голову на руки.

«Нет! — думал он: — То, чего я желал, что я считал счастьем, — просто какой-то призрак, — блестящий, правда, как те миражи, какие мне грезились в раскаленном воздухе пустыни, но совсем — не счастье. Для счастья мне недостает… недостает…»

И Ринальд мысленно запнулся. Чего же, в самом деле, еще недоставало и недостает ему?..

Выпадают в жизни такие минуты, когда потемки человеческой души вдруг освещаются, и чем ярче горит тот внутренний свет, тем яснее человек начинает чувствовать и сознавать то, что ранее постоянно ускользало от его внимания… Словно молния блеснула в душе Ринальда и рассеяла окутывавший ее мрак.

Да! Вот что!.. Человек может быть счастлив лишь тогда, когда все счастливы вокруг него, но человек один не может быть счастлив никогда!

Ринальд вдруг словно прозрел и, бледный, взволнованный, широко раскрытыми глазами смотрел на погасавший запад… Жалобный плач, доносимый до него легким вечерним ветерком, не даст ему наслаждаться даже этим прелестным вечером… Так и всегда! Вечные жалобы, слезы и стоны мольбы о помощи, доносившиеся до него отовсюду, отравляли ему покой, не давали ему быть счастливым. Вот откуда его недовольство, его скука и томленье…

— В таком случае, что ж мне в этом счастье? — с отчаянием прошептал Ринальд.

Воспоминания прошлого и то, что он теперь видит и слышит, доносящиеся до него вопли и стоны отравляют ему существование каждый час, каждый миг… В думах о своем личном благополучии он забыл о своих страдающих ближних, — он тогда думал только о себе, — о себе одном, только для себя он желал счастья, он даже боялся, чтобы его не заставили поделиться своим счастьем с кем-нибудь… Теперь он понял, что настоящее-то, истинное счастье и заключается именно в желании и возможности делиться им со всеми.

Теперь Ринальд не в состоянии помогать людям, умоляющим о помощи; и сознание бессилия мучит его тем больнее, тем ужаснее, что сам он пользуется полным благополучием, — всеми удобствами и радостями жизни. Теперь он знает, отчего душа его болит, несмотря на то, что все его желания исполнились… Теперь он чувствует, как тяжело, тяжело невыносимо жить только для одного себя. Он с изумительною ясностью теперь сознает, что несчастья окружающих лишают и его счастья, не дают пользоваться им.

— Счастливым быть я не могу… Нет, старуха! Не дала ты мне счастья!.. — прошептал Ринальд.

— Я исполнила все твои желанья! — раздался за ним в ту минуту знакомый, дрожащий голос. — Чего ж тебе еще надо, неблагодарный, беспокойный человек?

Ринальд быстро обернулся.

Старуха в своем грязном лохмотье стояла перед ним и, опираясь на клюку, с грустною, холодною улыбкой смотрела на него из-под своих косматых, седых бровей.

— Ну, старуха, легка на помине… Волшебница или ведьма, кто бы ты ни была, выслушай же меня теперь! — горячо заговорил Ринальд. — Правда, ты исполнила мои желанья, но я не сделался от того счастлив. Для счастья мало того, чего я пожелал… Для счастья нужно еще другое… нужно еще исполнение других желаний… Видишь: я ошибся…

— Ты ошибся? — промолвила старуха, с какою-то странною, загадочною улыбкой посмотрев на Ринальда. — Не ты один в этом ошибся… Весь ваш род людской так-то ошибается — ищет счастья не там, где его можно найти… Но теперь, дружок, поздно: сделанного уже не переделать! В третий и последний раз являюсь я тебе… Помни же: каждое твое желание, касающееся лично тебя, исполнится. И если ты пожелаешь снова превратиться в каменщика, — всегда можешь… Это — в твоей воле. Прощай!..

И старуха исчезла, словно слилась с вечернею темнотой, сгущавшеюся в комнате. Ринальд встал, сделал, как бы в забывчивости, два-три шага по комнате и остановился.

Ринальд был не дурной, не злой человек, но лишь заблуждавшийся, полагавший счастье в том, в чем полагали его почти все люди — до и после Ринальда. Но теперь, когда Ринальд разглядел воочию всю призрачность своего счастья, он не мог долее цепляться за него.

— Если я не могу быть один счастлив, то уж пусть лучше я буду несчастлив вместе со всеми — с теми! — с решимостью прошептал он, протягивая руку к окну и как бы указывая на смутно выступавшие в вечернем сумраке городские предместья. — Пусть лучше опять я буду Ринальдом-каменщиком… Знаю, что мне опять предстоит нужда, бедность, но я буду в состоянии хоть чем-нибудь помогать другим, на душе будет легче и, значит, я буду ближе к счастью там, чем здесь!..

Наутро Ринальд, проснувшись, увидал себя опять в своей жалкой, закоптелой лачуге.

Он вскочил с лавки, приоделся, бодро взвалил на плечи свой мешок с инструментами, взял в руки свой старый верный молоток и пошел искать работы…

Последние три прожитые им года казались ему теперь каким-то странным, сбивчивым сном…