Маша ночевала у меня. С вечера я сказала хозяйке, что утром уезжаю — в Москву, кажется, — я уже и раньше говорила ей, что мне, может быть, придется уехать на короткое время, и что мои вещи, если не вернусь до конца месяца, может передать Маше[176]. Все эти предосторожности нужны были для Маши: она хотела, по своим особым соображениям, остаться на некоторое время в моей комнате. Написала прошение о выдаче мне свидетельства о поведении, ложного, для получения диплома, и легла спать.

Мне казалось, что я спокойна и только страшно на душе, — не от разлуки с жизнью на свободе, — с ней я давно покончила, была уже не жизнь, а какое то переходное состояние, с которым хотелось скорее покончить.

Страшной тяжестью легло на душу завтрашнее утро: тот час у градоначальника когда он вдруг приблизится там вплотную… В удаче я была уверена, — все пройдет без малейшей зацепинки, совсем не трудно и ничуть не страшно, а всё таки смертельно тяжело….

Это ощущение было для меня неожиданным. При этом — не возбуждение, а усталость, даже спать хотелось. Но, как только я заснула, начался кошмар. Мне казалось, что я не сплю, а лежу на спине и вдруг чувствую, что схожу с ума, и выражается это в том, что меня неодолимо тянет встать, выйти в коридор и там кричать. Я знаю, что это безумно, из всех сил себя удерживаю и все таки иду в коридор и кричу, кричу. Прилегшая рядом со мной Маша будит меня: я в самом деле кричу, только не в коридоре, а на своей постели. Опять засыпаю и опять тот же сон: против воли выхожу и кричу; знаю, что это безумие и все таки кричу, и так несколько раз…

Пора вставать — часов у нас нет, но начинает сереть, и у хозяйки что-то стукнуло. К Трепову надо поспеть к 9-ти, — до начала приема, чтобы естественным образом спросить у дежурного офицера, принимает ли генерал Трепов и, если окажется, что принимает помощник, незаметно уйти. А раньше еще надо побывать на вокзале.

Мы молча встаем в холодной полутемной комнате. Я одеваюсь в новое платье, пальто и шляпу надеваю старые, и уже одевшись, выхожу из комнаты; новая тальма и шляпа уложены в саквояж: я переоденусь на вокзале. Это нужно потому, что хозяйка непременно пожелает проститься, — я избаловала ее разговорами, — будет хвалить тальму, советовать не надевать в дорогу. А завтра эта тальма будет во всех газетах и наведет ее на мысли. Было мне время все обдумать до мельчайших подробностей.

На улице уже рассвело, но полутемный вокзал еще совершенно пуст. Я переодеваюсь, целуюсь с Машей и еду. Холодно, мрачно выглядят улицы.

У градоначальника уже собралось около десятка просителей.

— Градоначальник принимает?

— Принимает: сейчас выйдет! — Кто-то точно нарочно для меня переспрашивает: «Сам принимает?» Ответ утвердительный.

Какая-то женщина плохо одетая, с заплаканными глазами, подсаживается ко мне и просит взглянуть на ее прошение, — так ли там написано? В прошении какая-то несообразность. Я советую ей показать прошение офицеру, так как видела, что он уже чье-то просматривал. Она боится, просит, чтобы я показала. Я подхожу с ней к офицеру и обращаю его внимание на просительницу. Голос обыкновенный, — ни в чем не проявляется волнение. Я довольна. — Кошмарной тяжести, давившей меня со вчерашнего вечера, нет и следа. Ничего на душе, кроме заботы, чтобы все сошло, как задумано.

Адъютант повел нас в следующую комнату, меня первую, и поставил с краю а в это же время из других дверей вышел Трепов с целой свитой военных, и все направились ко мне.

На мгновение это смутило, встревожило меня. Обдумывая все подробности, я нашла неудобным стрелять в момент подачи прошения: и он, и свита на меня смотрят, рука занята бумагой и проч., и решила сделать это раньше, когда Трепов остановится; не доходя до меня, против соседа.

И вдруг нет соседа до меня, — я оказалась первой…

Не все ли равно: выстрелю, когда он остановится около следующей за мной просительницы, — окрикнула я себя внутренно, и минутная тревога тотчас же улеглась, точно ее и не было.

О чем прошение?

— О выдаче свидетельства о поведении.

Черкнул что-то карандашом и обратился к соседке. Револьвер уже в руке, нажала собачку… Осечка.

Екнуло сердце, опять, выстрел, крик…

— Теперь должны броситься бить, — значилось в моей столько раз пережитой картине будущего.

Но произошла пауза. Она, вероятно, длилась всего несколько секунд, но я ее почувствовала.

Револьвер я бросила, — это тоже было решено заранее, иначе, в свалке, он мог сам собой выстрелить. Стояла и ждала.

«На преступницу напал столбняк», — писали потом в газетах[177].

Вдруг все задвигалось: просители разбегались, чины полиции бросились ко мне, схватили с двух сторон.

— Где револьвер?

— Бросила, он на полу.

— Револьвер! Револьвер! отдайте! — продолжали кричать, дергая в разные стороны.

Предо мной очутилось существо (Курнеев, как я потом узнала): глаза совершенно круглые, из широко раскрытого рта раздается не крик, а рычание, и две огромные руки со скрюченными пальцами направляются мне прямо в глаза. Я их зажмурила из всех сил, он ободрал мне только щеку. Посыпались удары, меня повалили и продолжали бить.

Все шло так, как я ожидала, излишним было только покушение на мои глаза, но теперь я лежала лицом вниз, и они были в безопасности. Но, что было совершенно неожиданно, так это то, что я не чувствовала ни малейшей боли; чувствовала удары, а боли не было. Я почувствовала боль только ночью, когда меня заперли наконец, в камере.

— Вы убьете ее?

— Уже убили, кажется.

— Так нельзя: оставьте, оставьте, — нужно же произвести следствие!

Около меня началась борьба: кого-то отталкивали. — должно быть Курнеева.

Мне помогли встать и усадили; на стул… Мне казалось, что я была все в той же комнате, где подавала прощение, но предо мною, несколько влево у стены, шла вверх широкая лестница без площадки, до самого верха противоположной стены, и по ней, спеша и толкаясь; с шумом и восклицаниями, спускались люди. Она тотчас приковала мое внимание: откуда взялась тут лестница, раньше ее как будто не было и какая-то она точно не настоящая, и люди тоже не настоящие. Может быть, мне это только кажется, — мелькнуло тут же в голове. Но меня увели в другую комнату, и вопрос о лестнице так и остался у меня под сомнением и почему-то целый день, как только оставят меня на минуту в покое, так она и вспомнится.

Комната, в какую меня перевели, была большая, гораздо больше первой, у одной из стен стояли большие столы, вдоль другой шла широкая скамья. В комнате в этот момент было мало народу, из свиты градоначальника, кажется, никого.

— Придется вас обыскать, — обратился ко мне господин каким-то нерешительным тоном, несмотря на полицейский мундир, — какой-то он был неподходящий к этому месту и времени: руки дрожат, голос тихий и ничего враждебного.

— Для этого надо позвать женщину, — возразила я.

— Да где же тут женщина?

— Неужели не найдете? И сейчас же придумала:

— При всех частях есть казенная акушерка, — вот за ней и пошлите, — посоветовала я.

— Пока то ее найдут, а ведь при вас может быть оружие? Сохрани господи, что-нибудь случится…

— Ничего больше не случится; уж лучше вы свяжите меня, если так боитесь.

— Да я не за себя боюсь, — в меня не станете палить. А верно, что расстроили вы меня. Болен я был, недавно с постели встал. Чем же связать-то?

Я внутренно даже усмехнулась: вот я же его учить должна!

— Если нет веревки, можно, и полотенцем связать.

Тут же в комнате он отпер ящик в столе и вынул чистое полотенце, но вязать не торопился.

— За что вы его? — спросил он как то робко.

— За Боголюбова.

— Ага! — в тоне слышалось, что именно этого он и ожидал.

Между тем весть, очевидно, уже распространилась в высоких сферах. Комната начала дополняться: один за другим прибывали особы военные и штатские и с более или менее грозным видом направлялись в мою сторону. В глубине комнаты появились солдаты, городовые. Мой странный (для данного места и времени) собеседник куда то исчез, и я его больше не видала. Но стянули мне за спиной локти его полотенцем. Распоряжался какой-то шумный, размашистый офицер. Он подозвал двух солдат, со штыком на ружьях, поставил их за моей спиною и велел держать за руки. Отошел на средину комнаты, посмотрел, должно быть, место не поправилось, перевел на другое. Уходя, предостерег солдат:

— Вы берегитесь, а то, ведь, она и ножом пырнуть может!

Мое предвидение, а следовательно, и подробная программа поведения не шла дальше момента побоев. Но с каждой минутой я все сильнее и сильнее радостно чувствовала (несмотря на вспоминавшуюся лестницу), что не то, что вполне владею собой, а нахожусь в каком-то особом небывалом со мной состоянии полнейшей неуязвимости. Ничто решительно не может смутить меня или хотя бы раздражить, утомить. Чтобы ни придумали господа, о чем то оживленно разговаривавшие в это время в другом конце комнаты, — я то буду спокойно посматривать на них из какого-то недосягаемого для них далека.

На несколько минут нас оставили в стороне и солдаты начали перешептываться.

— Ведь скажет тоже: связана девка, два солдата держут, а он: берегись — пырнет!

— И где это ты стрелять выучилась? — шепнул он потом над самым ухом.

В этом, «ты» не было ничего враждебного, — так, по мужицки.

— Уж выучилась! Не велика наука, — ответила я также тихо.

— Училась да не доучилась, — сказал другой солдат — плохо попало-то!

Не скажи, — горячо возразил первый, — слыхать, очень хорошо попала, — будет ли жив!

В группе сановников произошло движение, и они направились в мою сторону. Это — вернулись полицейские, посланные произвести обыск по фантастическому адресу, выставленному мною на прошении.

— На Зверинской улице в номере таком-то никто не живет, дом снесен!

— Вы дали ложный адрес!..