Шутка Амура. Страх

Степан Андреевич решил уезжать в Москву.

Он сидел на террасе с тетушкой Екатериной Сергеевной и лениво пережевывал разговор о поездах.

— Дьякон уверяет, — говорила тетушка, — что поезда ходят по средам и по пятницам, а Марьи Ниловны племянница говорила, что по вторникам и субботам… А Розенбах сказал вчера, будто по воскресеньям и четвергам.

— А Быковский что говорит?

— Быковскому все равно, он тебя хоть сейчас повезет.

— Ну, а расписания разве нет?

— Откуда же расписание. На станцию ехать, так это двенадцать верст.

— Как-нибудь уеду.

В это время через террасу прошла, слегка поклонившись Екатерине Сергеевне, маленькая, худенькая, очень хорошенькая евреечка.

— Это кто же такая? — спросил Степан Андреевич, проводив ее любопытным взглядом.

— Верина заказчица — жидовка. Помнишь, ты ей платье носил…

— А…

Степан Андреевич вздрогнул. «Вот она какая».

— Знаете, — сказал он вдруг, — я сейчас, только за папиросами сбегаю.

— Много куришь. Вредно. Никотин.

— Ничего.

Он быстро сбежал в сад, вышел за ворота и погнался за еврейкой.

Она медленно шла по кирпичному тротуару, и издали уже можно было заметить, какие стройные у нее ножки.

Услыхав быстрые шаги преследователя, она оглянулась, сразу смущенно съежилась и продолжала идти, но уже с таким видом, словно ожидала пули в спину.

— Мы, кажется, с вами немножко знакомы, — приветливо и даже сладко сказал Степан Андреевич. — Или я, быть может, ошибаюсь?

Она исподлобья поглядела на него пудовым взглядом.

— Нет, вы не ошибаетесь.

— Это вы мне писали?

— Да… это я вам писала.

— Я был бы очень счастлив возобновить с вами знакомство.

Еврейка покачала головой.

— Когда я вам писала, я была как газель. Я только скакала и прыгала и влюблялась в интересных людей…

— Вы и теперь очень похожи на газель.

— Нет, я теперь мертвая. Когда у человека несчастье, он не может любить.

— Какое же у вас несчастье?..

— Это вам не надо вовсе знать.

— А по-моему, в несчастье-то и любить… Любовь утешает…

Еврейка ничего не ответила и продолжала идти. Степан Андреевич почувствовал в себе приятное закипание страсти.

— Мы бы с вами сумели забыть всякое несчастье.

— Мое несчастье нельзя забыть.

— Во всяком случае, — вкрадчиво и настойчиво сказал Степан Андреевич, — я вас буду ждать сегодня вечером в нижней части сада. Часов в одиннадцать. Хорошо?

Она еще больше съежилась и пошла торопливо. Степан Андреевич поклонился и повернул обратно. «Эта стоит попадьи, — думал он. — Да. Я еще молод. Поживем.

Поживем».

* * *

Вечер выдался ясный, но очень холодный, и Степан Андреевич, стоя во мраке у забора, мерз, хотя был в пальто, накинутом прямо на рубашку.

Его пробирала мелкая дрожь, он зевал от холода и злился, полагая, что пришел напрасно. Он боялся простудиться.

Однако хрустнули ветки, и темная тень приблизилась к нему.

— О, какое счастье, что вы пришли! — пробормотал он, трясясь, как в лихорадке.

Она взяла его за руки и его поразило, до чего ее руки были горячи.

— Это позор, — прошептала она и, прислонившись лбом к яблоне, тихо заплакала.

— Полно! Полно! — бормотал он. — Разве можно плакать в такие мгновения!

— О, зачем я пришла? У меня такое горе, а я пришла. Я должна плакать, всегда плакать и бежать от тех, кого мне хочется любить. Но у меня нет сил. Ой, какая я одинокая! Ой, какая я одинокая!

— Теперь вы не одиноки…

Но она вдруг перестала плакать и сказала неожиданно:

— Милый, я хочу, чтоб ты раздел пальто.

Отказать женщине в такой просьбе, да еще на любовном свидании, было немыслимо.

Поэтому он с ужасом снял пальто и сразу почувствовал, как ночной холод впился в его тело тысячью холодных булавок.

Она расстегнула ему рубашку и горячей рукой погладила его грудь. И тотчас со стоном ринулась на него, впилась зубами ему в шею, обвила его руками, ногами, так что он, не удержавшись, полетел прямо на холодную мокрую траву.

— Владей мною. Милый, владей мною, — шептала она, терзая его и, как вампир, впиваясь ему в губы.

— Сейчас, сию минуту, — бормотал он, щелкая зубами, а сам думал: «Ну, воспаление легких обеспечено».

— Скорей, скорей! — стонала она.

— Сейчас… зачем торопиться? Ожидание… бу… бу… бу… всего слаще.

— Я не могу ждать. Бери меня.

Он молчал, корчась от озноба.

Еврейка вдруг встала и отошла в сторону.

— Если вы бессильный, — произнесла она с презрением, — зачем вы меня звали?

— Уверяю вас… бу-бу-бу…

— Что мне ваши уверения… Я не совсем дура.

Он смущенно подбирался к пальто и надел его.

— Дорогая моя! Сокровище мое!

Он обнял ее с чувством прадедушки, обнимающего правнучку…

Она с некоторой надеждой страстно прильнула к нему.

Он старался вспомнить что-нибудь очень пикантное из своей жизни, но и воображение его застыло.

Еврейка с дикой злобой вдруг оттолкнула его и исчезла во мраке.

Степан Андреевич побежал к себе в комнату. Там было очень тепло, даже душно. «Обязательно простужусь», — думал он.

За стеною Марья еще возилась с посудой. Он пошел к ней.

— Марья, чайку горячего нету? — спросил он, задыхаясь от злющей махорки.

— Остыв чай.

— Гулял я сейчас, очень холодно.

Марья лукаво и добродушно улыбнулась.

Затем она полезла под кровать и вытащила какую-то чудную восьмигранную бутыль.

Из нее она налила в чашку какой-то прозрачной жидкости,

— Це добже чаю, — сказала она. — Пивайте.

Степан Андреевич выпил.

Глаза у него вылезли на лоб, дух захватило, но по жилам мгновенно разлилась приятная теплота.

А Марья, любуясь произведенным эффектом, сказала басом:

— Самогон.

И опять тщательно спрятала бутылку.

Степан Андреевич пошел к себе. Но прежде чем закрыть последнюю ставню, он еще раз выглянул в темную, уже осеннюю ночь. Никакого не было сожаления о неудавшемся свидании. Неужели старость?

Где-то над рекою снова пел хор. Мирно тявкали на дворах неисчислимые баклажанские псы.

И вдруг — трах.

Выстрел. Недалекий выстрел.

И тотчас: трах, трах!

Второй и третий.

Мгновенно оборвалось пение. Бешено, надрываясь, залаяли теперь псы, во мраке почуявшие что-то знакомое. Басом загудели на кошелевском дворе старые собаки.

Степан Андреевич испугался и, томясь от одиночества, пошел опять в кухню.

Там на крыльце стояла уже тетушка, Вера и Марья. Все они прислушивались, наклонившись вперед, и Степану Андреевичу сделали предостерегающий жест. И он тоже замер, со страхом глядя на Екатерину Сергеевну. Но у той (странно!) лицо не выражало ни ужаса, ни удивления, она с загадочной улыбкою поглядывала на Степана Андреевича, словно говорила: «Подожди, Степа, то ли еще будет. Узнаешь, какие наши Баклажаны».

И вот вдали послышался бешеный лошадиный галоп. Страшно цокали по мостовой подковы в карьер несущегося коня.

— А ведь это по главной улице! — прошептала Вера.

И в то же время где-то уже близко раздался человеческий и в то же время нечеловеческий визг, пронзительный и страшный.

— Что это? — пробормотал Степан Андреевич.

— Это Лукерья, — спокойно сказала Вера. — Она где-нибудь здесь под забором ночевала. У нее бывают по ночам такие припадки, она же идиотка…

— Услыхала выстрелы и вспомнила… — начала было Екатерина Сергеевна, но осеклась.

Галоп между тем затих вдали.

— Знаешь что, Марья, — сказала Екатерина Сергеевна, — надо бы ворота запереть, как «тогда» запирали.

Степана Андреевича больно резануло это «тогда». И Марья молча, как бы сознавая всю важность этого распоряжения, пошла к воротам.

— Но что это может означать? — спросил Степан Андреевич с чувством неопытного путешественника, ищущего поддержки у знающих все местных жителей.

— Кто ж знает! — сказала Екатерина Сергеевна. — Дело ночное. Ишь, собаки-то! Вспомнили!

И опять какая-то загадочно-умиленная улыбка осветила ее доброе старческое личико.

— Заперла, — серьезно сказала Марья, — дюже крепко.

И все молча разошлись.

Степан Андреевич тщательно запер ставни. Он лег, но не мог спать. То ли он в самом деле заболевал воспалением легких, но какой-то кошмар навалился на него и свинцовым крылом придавил ему сердце.

Все те ужасы, о которых ему рассказывали и которые легкомысленно воспринимал он как некое полусказочное прошлое, вдруг ожили и предстали перед ним в отвратительной действительности. Визг Лукерьи еще звучал в ушах. Он только сейчас ясно осознал, что испытала она, когда вот под такой же звонкий галоп билась о камни баклажанской мостовой.

Не думать! Нельзя думать!

Наступило ясное, свежее утро, но что-то навсегда утратилось в этой красоте зеленого и голубого.

На дворе шел оживленный разговор.

Зашел Зверчук, еще кто-то, какие-то две жінки.

— Вот видишь, Степа, — сказала Екатерина Сергеевна, улыбаясь, — оказывается, вчера ограбили и ранили нашего мельника Розенмана… Знали, что у него были деньги… Приехали верхом в масках. Он тревогу поднял, а они моментально за револьверы.

— У одного ружье было, — ввернул со смаком Зверчук.

— Уж, конечно, и ружья и револьверы. Ранили его в живот и деньги забрали.

— А милиция?

— Какая у нас милиция!

— Но их же, наверное, будут… стараться арестовать?

— Неизвестно, какая у них банда!

И все загадочно покосились на черневшую вдали степь.

Зверчук махнул рукой.

— Та не банда! Та просто грабилы!

— Ничего не известно.

Все с каким-то даже упреком поглядели на Зверчука, словно он разрушал какие-то приятные иллюзии.

— Вы думаете, просто воры? — с надеждою спросил Степан Андреевич, не в силах проникнуться прелестью этой романтики,

— А як же!

Степан Андреевич пошел на базар. Он хотел рассеяться. На улицах было, по обыкновению, пусто, но на базарной площади толпился народ среди желтых горшков, зеленых кавунов и красных баклажанов.

И все передавали друг другу свои впечатления и что испытали они, услыхав ночью стрельбу. И на всех лицах было то же самое загадочное выражение, словно никто не верил, да и не хотел верить, что это просто так себе.

Еще неделю назад тому, бродя по этому базару, Степан Андреевич воображал себя на Сорочинской ярмарке и думал: «Вот прошло сто лет. Какая разница? Теперь даже еще как-то спокойнее: тогда были свиные рыла и красная свитка». Но теперь он понял.

Не свиные рыла, но что-то неизмеримо более страшное почуял он вдруг, и ясно представилась ему эта площадь с брошенными можарами и лотками, по которой скачут всадники в мохнатых шапках, и для этих всадников смерть человека есть лишь привычный взмах отточенной сабли. И страстно потянуло в милую Москву, где уже давно отжили все эти страхи, опять захотелось трамваев, автобусов, знакомой сутолоки.

Группы каких-то хуторян шептались между собою, но, когда подходил Степан Андреевич, умолкали. Москвич — надо опасаться. Степан Андреевич твердо решил: уезжать как можно скорее. Но он боялся проявить трусость и за завтраком сказал дипломатично:

— Такие у вас интересные события, а мне приходится ехать.

— Что ты, Степа, — воскликнула Екатерина Сергеевна, — да разве теперь можно ехать. Они ж будут теперь по дорогам грабить.

И Вера сказала:

— Да, ехать сейчас не советую.

Степан Андреевич почувствовал глубокую жуть. Оставаться в Баклажанах, с этими средневековыми людьми, кающимися из-за одного поцелуя и ненавидящими горемычных, имевших несчастье любить их — любить в самом деле больше жизни?

— Неужели нельзя ехать, — пробормотал он, — да у меня и деньги кончаются.

— Ну, с голоду не умрете, — сказала Вера, — а повременить надо. Неизвестно еще, во что это выльется.

После завтрака случилось чудо. Вера надела шляпу, пыльник и куда-то пошла. Этого ни разу не было еще при Степане Андреевиче. Ходила она только в церковь.

— Куда это Вера пошла?

Екатерина Сергеевна долго словно размышляла, сказать или нет. Но, должно быть, почувствовала, что, если скажет, ей будет легче.

— Вера пошла к Розенманам, — прошептала она, — узнать, какой из себя был этот бандит… Да что она узнает, ведь он же был в маске!..

Степан Андреевич понял.

За обедом он искоса поглядел на Веру, но она была спокойна, по обыкновению.

А слухи все росли и росли.

Каждый из соседей, приходивший на кухню за утюгом ли, за мясорубкой, непременно рассказывал что-нибудь новое. И все как-то стеснялись Степана Андреевича и при нем говорили:

— А пустяки! Жулики простые!

Но глаза их говорили совсем другое.

И ему было страшно.

К ночи все как-то притаились и чего-то ждали.

Хора не было слышно над рекою.

Только псы заливались тревожно и грозно, и, казалось, они чуяли.

Перед сном все опять собрались на крыльце и опять долго и томительно прислушивались.

— Что-то сейчас в степи! — сказала Екатерина Сергеевна, и видно было, что так привыкла говорить она по ночам в те страшные дни.

Марья хлопотала. Запирала ворота, вытащила из подвала какую-то болванку и завалила дверь. У нее был вид ремесленника, долго бывшего безработным или занимавшегося не своим делом. И вдруг посулили ему «его» работу, и он радуется и сознает, что хорошо ее исполнит, и только боится, что не всерьез ему посулили…

Ночь началась спокойно. Только все тот же кошмар давил.

Уехать! Лишь бы уехать!

Внезапно был разбужен Степан Андреевич стуком в дверь.

Рассвета еще не видно было в щелях ставней.

— Кто там? — робко спросил он.

— Это я. — произнес голос Екатерины Сергеевны. — Степа, послушай. Как будто у нас в саду мужские голоса.

Степан Андреевич с тоскою накинул пальто и зажег свечку.

Тетушка вошла, и по-прежнему на лице ее не видно было страха.

Скорее опять какое-то странное торжество.

Прислушались.

— Я ничего не слышу, — сказал Степан Андреевич.

— Ну, должно быть, мне показалось… А все-таки выйдем. Задуй свечу. Нехорошо быть в свету.

Она храбро растворила дверь.

Было тихо. Ущербный месяц всходил над тополями.

Должно быть, его встречая, провыла собака.

И вдруг опять резкий вопль прорезал уши. Залаяли псы.

— Лукерья визжит, — сказала Екатерина Сергеевна, — как часто стали с ней припадки делаться.

— Ее бы хоть в больницу отвезли, — проговорил Степан Андреевич с раздражением, — ведь это всем должно на нервы действовать.

— Никому не охота с этой идиоткой возиться.

Степан Андреевич вздрогнул, ибо не заметил, как подошла Вера.

— Ну, идемте спать, — добавила она, — напрасно вы, мама, Степу подняли. Так сразу никогда не начинается.

— А помнишь Лещинский? Постреляли вот так же, а на другой день и пошло. Тогда, помню, шла я утром к Змогинским. Гляжу, что-то черное на дороге, не разберешь что. Только я подошла… Господи!.. Вороны так тучей и поднялись… и каркают… а на дороге труп лежит, и кто-то его обобрал… Ну, покойной ночи…

Степан Андреевич опять не спал. Мысли! Откуда их вообще принесло — мысли!

Утром он вышел с головною болью и вновь увидал на дворе маленькое общество. И все качали головами.

— Случилось что-нибудь? — спросил он робко.

— Вообрази, Степа, — отвечала тетушка, — Лукерья ночью в захарченской клуне удавилась. Это она, стало быть, перед этим так визжала. Вера пошла смотреть.

В это время из сада тяжело вышла Марья, должно быть, тоже ходившая смотреть. Она шла, охая, и лицо ее изображало отвращение. Рукой отмерила она что-то у себя под подбородком. И все поняли: так был высунут язык у повесившейся.

— А больше никаких событий не было, — сказала тетушка, — должно быть, и вправду были жулики.

— Вот видите, стало быть, мне можно ехать.

— Конечно, можно! — воскликнул Зверчук и прибавил неожиданно: — Поезда еще ходят!

В это время вернулась Вера.

— Ну, Степа, — сказала она спокойно, — больше Лукерья не будет вам нервов тревожить. Вообразите, мама, повесилась на той самой балке, где и сам Захарченко. Ну, ее не жалко. Идемте кофе пить.