Есть в Париже великолепные дворцы с тенистыми садами, есть многоэтажные гостиницы, где проживают богатые иностранцы, но есть и убогие мансарды — нечто в роде чердака с окном в крыше, где летом жарко как в печке, а зимой холодно и сыро.
В одну такую мансарду в огромном доме вошел поздно вечером худой мальчик лет пятнадцати и с удивлением оглядел пустую комнату.
— Куда же делся дядюшка? — пробормотал он, — и дверь не запер. На него не похоже.
Мальчик бросил на стол шляпу, потом долго стоял, задумавшись. Слышно было, как по соседству громко ругались какие-то бедняки из-за прокисшего молока.
— Вот, покупаем молоко на последние гроши, а оно прокисает. Это ты виноват... надо было вовремя менять воду в ведре.
— Нет, ты... Я пишу, мне некогда следить за молоком.
— Какой важный. Подумаешь — писатель.
— Молчи.
Мальчик долго стоял задумавшись, потом, очевидно, почувствовал голод, ибо подошел к шкафику, заменявшему буфет. Он с безнадежным видом растворил дверцы, но тут лицо его выразило вдруг сильнейшее изумление.
— Вот так штука, — произнес он, — чудеса в решете.
На тарелке лежал кусок сыру и половина белого хлеба.
Мальчик недоуменно пожал плечами. Затем он отломил кусок хлеба, отрезал сыру и принялся есть.
— Ага!
Из-под кровати высунулась лысая голова с очками на лбу, с лицом морщинистым как печеное яблоко. Маленькие глазки сердито сверкали из-под седых бровей.
— Очень рад, накрыл-таки... таки накрыл, меня на удочку не поймаешь.
Из-под постели вылез маленький обтрепанный человечек. Он был весь в пыли и в паутине.
— Я давно подозревал, что ты обжора... а теперь я в этом убедился, — продолжал он шамкая и запирая буфет, — обжора и воришка... Вместо благодарности, ты меня объедаешь, ты меня разоряешь. Разве люди едят по ночам? Разве какому-нибудь порядочному человеку хочется есть ночью? А ты ешь... Ешь со злости и из распущенности...
— Я и днем-то почти ничего не ел, — возразил мальчик, нахмурившись.
Старик всплеснул руками.
— Он не ел! Это называется, он ничего не ел... Вот смотри, я нарочно записал: ты съел сегодня хлебец, съел тарелку бобов и еще сосиску... А? Ты ничего не ел?.. Ты будешь говорить, что ты голоден? Будешь лазить по буфетам?.. Вор.
Мальчик так и вспыхнул.
— Я не вор.
— Нет, ты вор... я еще удивляюсь, как это ты меня всего не ограбил...
— Вы не можете так говорить.
— А это что? — старик кивнул на буфет. — Жаль, я не догадался посадить с собою под кровать полицейского. Тебя бы и забрали в тюрьму... и забрали... ты большевик... я всегда говорил, что ты большевик...
— Зачем же вы меня привезли сюда?
— А, вот твоя благодарность... Я тебе жизнь спас... от Советской власти тебя увез... человека из тебя сделать хотел...
— Вы меня даже и не учите ничему.
— Учить тебя?! Да ведь ученье-то денег стоит. А откуда я их возьму? На мой век и то, глядишь, не хватит... Разве я знал тогда, что так все затянется... Думал: ну, год просидят большевики — ан вон десять лет... А я тебя все ж таки не выгнал... кормил тебя... А ты вместо благодарности... Дядя я тебе или нет?..
— Я к Марусе поеду... к сестре...
— Да ее небось давно и косточки сгнили.
— Я ее сегодня видел...
Мальчик при этих словах даже побледнел от волнения.
— Где видел... во сне что ли?
— В кино.
— Что? — Старик всплеснул руками. — Он по кино шатается... откуда у тебя деньги?.. Откуда у тебя деньги, мерзавец?
— Я эти дни ходил за обедом для больного художника, и он дал мне три франка. Я купил себе немного еды, а на остальные деньги...
— Три франка? ... три франка... да ведь это же капитал... И ты их истратил на кино... на гнусное развлечение, вместо того, чтоб дать их своему старому больному дяде и благодетелю.
Но мальчик перебил его.
— Вот там-то я и видел Марусю...
— Она была в кино?
— На экране... шла русская драма «Красный витязь». В объявлении написано, что ее снимали этой весной, стало-быть...
— Красный витязь!.. Боже милостивый!..
— Я Марусю сразу узнал... и она хорошо одета... Там был снят рынок. Она что-то покупала. Только не знаю, в каком это городе снимали.
— Красный витязь!.. И ты пошел. Ну, я же говорю, что ты большевик. Подлец! Дрянь!
— Не смейте меня так бранить...
— Что?.. Ты не смей мне так отвечать... Ты пойми, ведь эти три франка ты украл у меня... вытащил из моего кармана... понимаешь?
— Неправда. Я их заработал. А если по-вашему я вор...
— Да, ты вор.
— Так я уйду от вас...
— Знаем мы эту песенку... по буфетам лазить...
— Уйду и никогда больше не приду.
— Вот счастье... коли не обокрадешь перед уходом... Вор, вор... Тебе же и деваться некуда...
— Я в Россию поеду.
— В какую еще Россию. Нет теперь никакой России... теперь совдепия проклятая...
— Поеду в Россию к Марусе.
— Да ведь ты эмигрант, тебя там в тюрьму...
— Я не по своей воле уехал. Я тогда и не понимал ничего.
— Не по своей воле... Большевик... Три франка... да на три франка можно жить два дня... Целых два дня...
— Завтра же уеду.
— Нет, уж тогда уходи сейчас...
Старик подошел к двери и распахнул ее.
— Скатертью дорога... Марш!
— Кого это вы выпроваживаете, господин Колобов? — послышался грубый женский голос.
Соседка француженка — госпожа Мишар — заглянула в комнату.
— А вот полюбуйтесь, три франка у меня украл, сыр весь чуть не съел тайком, хорошо, что я подсмотрел, — сказал Колобов тоже по-французски.
— И правильно делаете, господин Колобов, теперь не такое время, чтоб раскисать от родственных чувств. Коли вор, конечно, гоните. А он еще и грубиян к тому же... сдружился с художником, а художник, сами знаете, последний человек... общий грабеж проповедует.
— Общий грабеж?
— Ну да... Я как-то подслушала, хотела в полицию итти, право слово. Такой негодяй... Заболел — я было обрадовалась, — подохнет, а этот ваш Митя ему обеды носить принялся. Тьфу...
— Вот видишь, какой ты негодяй.
— Если я негодяй, то я и уйду.
Митя подошел к сундуку, на котором обычно спал, и стал собирать свой скарб.
— Вы следите, чтоб он не украл чего...
Госпожа Мишар удалилась, очень довольная сознанием своей честности.
— Эту рубашку не смей брать, это моя рубашка.
— Берите, пожалуйста...
— И хлеба тебе не дам ни кусочка...
— И не нужно...
— Ступай, ступай...
— И пойду...
Однако, говоря так, Митя очень волновался. Правда, самолюбие его было сильно задето, в особенности вмешательством госпожи Мишар. Но он отлично сознавал, что жить на что-нибудь нужно, что работу найти трудно и что Россия очень далеко. Да еще вопрос, не ошибся ли он, в самом ли деле видел он на экране свою сестру, свою милую Марусю, о которой он еще до сих пор так часто со слезами вспоминал. Неужели она в самом деле жива?
Он связал узелок.
Старик между тем переживал борьбу двух противоположных чувств. С одной стороны, одержимый больною скупостью, он радовался, что Митя больше не будет проедать деньги, с другой — он жалел, что не на кого будет поворчать в свободное время, некого будет попрекнуть «бесконечными» тратами.
— Посмотрю, куда ты денешься без копейки денег, — сказал он. — На улице тебе ночевать не позволят полицейские. Тебя заберут как бродягу или попрошайку, да еще и высекут пожалуй... и хорошо сделают...
— Пусть попробуют.
— Хо-хо... Иди, иди... ночью придешь, реветь будешь: «пустите»... А я-то и не пущу.
— Никогда я больше к вам не приду. Ваши попреки мне надоели.
— Правильно, мой мальчик, никогда к нему не приходи.
Собеседники не заметили, что в двери уже несколько минут стоял высокий, худой, как скелет, человек, повидимому, только-что оправившийся от болезни. Лицо его было небрито, а сквозь расстегнутый ворот рубашки виднелась шея толщиною в человеческую руку. — Идем ко мне ночевать... Я тебе и дело найду подходящее... К чорту этого старого скрягу.
Это был художник Арман — предмет ненависти госпожи Мишар.
Хотя разговор происходил по-русски, но Арман по жестам дядюшки и по тону голоса догадался, о чем идет речь.
— Я бы вас попросил, господин художник, не лезть, куда вас не просят, — сердито прошамкал Колобов. — Это мой племянник, а не ваш...
— Коли вы его выгнали, стало-быть, он никому теперь не племянник. Пойдем, Митя. Я беден, но у меня найдется для тебя и хлеб и масло...
— Хлеб и масло... ночью еще пиры устраивать, сумасшедшие... Не смей к нему ходить, слышишь, не смей. Он тоже вор...
Но, сказав так, старик мгновенно осекся, ибо увидел прямо перед своим носом огромный кулак. Кулак этот при худобе художника производил впечатление арбуза, надетого на палку, и был очень внушителен.
— Он дерется, — пробормотал старик.
— Пока еще нет, но буду драться, если ты отпалишь[1] еще одно подобное словечко. Впрочем, как знаете. Я никого не принуждаю.
И художник повернулся спиной.
— Я иду, господин Арман, — сказал Митя, взяв узелок.
Старик сердито захлопнул дверь и два раза повернул ключ. Потом он сел за стол, взял книжечку расходов и долго что-то вычислял. Лицо его постепенно все более и более расплывалось в довольную улыбку.
— Двести франков экономии, — пробормотал он, — на одной только еде. А если прикинуть башмаки, чулки, белье...
И он опять погрузился в вычисления.
Скупость — страшная болезнь.